Ю. К. Мельвиль Западная философия XX века Московский Государственный университет им. М. В. Ломоносова филосовский факультет. Учебное пособие

Вид материалаУчебное пособие
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   24
деле не может вполне освободиться от владычества принципа тождества, который является основной формой нашей мысли. Но, далекая от того, чтобы пассивно подчиняться велениям принципа, она... оказывает ему сильное противодействие» (18, 270—272).

Вот где корень иррациональности всякой содержательной теории! Непротиворечивыми могли бы быть только «пустые» схемы — но они в конце концов раскрываются как обширные тавтологии. Содержательные теории нетавтологичны. Но нетавтологичность раскрывается как противоречивость, т.е. как иррациональность.

Казалось бы, здесь естественно констатировать, что концепция Мейерсона смыкается с иррационалистскими течениями, и что здесь ему довлеет его бергсонианская школа. Сам Мейер-сон, действительно, склонен делать заключение, как мы видели, о том, что развитие науки ведет ко все большим неприятностям в теоретическом мышлении. И такой вывод естественен при абстрактно-теоретической постановке вопроса о роли теоретического мышления, которая свойственна Мейерсону. Но в рассуждении Мейерсона можно увидеть также очень интересный и плодотворный следующий ход:

Если в качестве фундаментального принципа научного знания рассматривать не стремление к отождествлению само по себе, а наиболее адекватное познание мира, определенное задачами предвидения и целенаправленного преобразования объекта, то абстрактная «абсолютная рациональность» теоретической конструкции перестанет быть самоубийственной конечной целью, тенденцией науки, и рациональность, определенная как выводимость средствами теории, окажется низведенной на роль средства, которое ученый использует только в той мере, в какой оно помогает получать предсказывающие выводы теории. В таком случае естественная наука, «по определению», не может ограничиться попытками свести (т.е. редуцировать) одно состояние некоторого объекта к другому, ликвидировав или игнорируя их различие. Внимание ученого как раз будет фиксировано на различии, которое должно получить как результат; предсказание и есть ничто иное, как предваряющая реконструкция различия между состояниями изучаемого объекта средствами, находящимися в распоряжении теоретика. Только ретроспективно анализируемая наука редуцирует одно состояние к другому, пользуясь причинноподобной схемой. Ее подлинная, сокровенная, практическая цель — не «редукция», а «продукция»! «Объясняющая» мир наука возникла и существует только потому, что объяснения, которыми пользуется она, есть одна сторона медали, другой стороной которой оказывается предсказание. Мейерсон этой стороны либо не замечает, либо не придает ей должного значения. Поэтому-то и выступила на передний план «редукция», «сведение», «объяснение», «элиминация различий», и конкретная содержательность теории оказалась помехой, чем-то подлежащим «устранению», какового, однако, конкретная теория достигнуть не может, поскольку испытывает «воздействие реальности». Повернем медаль познания главной стороной, обратим внимание на практическую цель научного знания — и ситуация предстанет совершенно в ином свете, который не дает никаких оснований для пессимизма мейерсоновского типа. Прежде всего, четко проявится различие формальной и содержательной сторон знания в том плане, что фундаментом окажется уже сторона содержательная: ученому нужно, в конце концов, предсказывать конкретные, эмпирические явления, планировать конкретные эксперименты, разрабатывать конкретные рецепты фабрикации конкретных реальностей. Схема теоретического предсказания (которая оказывается, с точки зрения теории отражения, естественно, и схемой объяснения явлений!) в конце концов может быть оправдана как хорошее средство достижения этой практической цели. Отсюда следует, что попытка «устранить» конкретное содержание из науки равносильна стремлению вообще ликвидировать естествознание. Границы и тенденции развития рациональных теоретических конструкций определены поэтому прежде всего «извне»: эти конструкции призваны по возможности полно учесть основные характеристики реального эмпирического объекта, точнее, класса подобных объектов, с которыми человек имеет дело практически. Поэтому-то теоретик стремится не просто к «экономии мысли», при построении теории он решает задачу на «минимакс» — достигнуть минимумом теоретических средств максимального содержательного результата. Реальность отнюдь не «вмешивается» в мышление теоретика как досадная помеха — ее, по возможности, совершенная реконструкция в целях планирования преобразующей деятельности социального субъекта составляет цель ученого. Именно поэтому и существует сильное стремление попытаться «редуцировать» науку к абсолютно-полному эмпирическому описанию. Некогда стремление это даже превращалось в программу. Однако, практически такая программа бесплодна, и не только потому, что бесконечное разнообразие эмпирической реальности не позволяет надеяться на ее полное отображение, но и — прежде всего — потому, что не все связи бытия равно существенны; наряду с необходимыми есть связи случайные, всеобщая необходимость процесса дополняется случайными «индивидуализирующими» моментами, проявляется в таких моментах, существует лишь в случайном, вообще говоря, «индивидуальном наполнении» событий. Как говорят французы, для того, чтобы приготовить рагу из зайца, нужно, как минимум, иметь кошку. Наличия общих правил приготовления заячьего рагу недостаточно во всяком случае: они включаются в работу лишь тогда, когда случай, судьба или субъект «подставили» эмпирический материал, в котором может осуществиться процесс. Такие подстановки, вообще говоря, индивидуальны, и потому сами по себе не представляют интереса для науки. Как правильно отметил Б.Рассел, тот факт, что Иоанн Безземельный прошел здесь, само по себе ученого и особенно ученого-естествоиспытателя, не интересует, поскольку эта личность в этом месте и при этих же обстоятельствах, конечно же, больше не пройдет. Предсказывать ход и будущее конкретного события возможно лишь в той мере, в какой оно подчинено закономерности, т.е. оказывается, так сказать, представителем класса событий. Лишь в той степени, в какой событие представляется «типовым», оно «проходит по ведомству» научного знания, которое поставляет схемы предсказания индивидуальных явлений. Применение этих схем, наполнение их индивидуальным, вообще говоря, случайным по отношению к ним содержанием — дело непосредственной практики наблюдения или деятельности. Именно здесь проходит разграничительная черта между общими схемами мышления, которые фиксируют общие повторяющиеся характеристики практической деятельности, и их «сиюминутными» применениями, в которых схемы эти сочетаются, координируются, субординируются, конкретизируются, переводятся в данный индивидуальный процесс. Самая наиконкретнейшая теоретическая конструкция, в которой поставлена задача реконструировать некий объект, делает это, создавая идеализированную модель, т.е. вычленяя лишь более или менее стабильные и важные связи той системы, которую представляет собой данный объект, и, соответственно, не может не идеализировать также и его «окружение». В этом отношении не столь уж велики различия, которые существуют, скажем, между механикой материальной точки и «прикладной» баллистикой, хотя последняя и учитывает такие факторы, которые исключены из внимания первой: и та, и другая предлагают схемы решений. Социальная природа научного знания исключает его претензии на большее столь решительно, что приходит к заключению о «вторичности» и во всяком случае меньшей фундаментальности индивидуального по сравнению с «законом», общим: индивидуальное есть форма проявления всеобщего... Действительно, в грубом приближении наука есть концентрат коллективного опыта человечества, предназначенный для общего пользования, и к тому же каждый раз в таких индивидуальных ситуациях, которые отнюдь не тождественны с теми, результаты которых концентрировались в научных формулировках. Поэтому-то, при всей иерархизации научного знания по степени его фундаментальности, в этом спектре вовсе не может быть представлен собственно индивидуальный момент. В этом смысле наука и является «безличной» с самого момента своего возникновения. Но вместе с тем, как бы это ни казалось парадоксальным, только благодаря такой «обезличенности» она и может быть орудием каждого в его индивидуальной практической деятельности. Это живой парадокс, он существует лишь постольку, поскольку в жизни индивидуальное, единичное слито со всеобщим. Конечно, наука — это сконцентрированное всеобщее, полученное путем элиминации индивидуального. На обстоятельство это не раз указывали философы самых различных направлений, справедливо усматривая в этом серьезную проблему. Но всякая модель, в той мере, в какой она рассматривается именно как модель (идеальная или материальная, динамическая или статичная, математическая или чувственно-наглядная — безразлично), относится наиболее важной своей стороной к идеальному миру знания, к теоретическому, который непозволительно смешивать с реальным, разумеется, в рамках исследования познавательного отношения. Такого рода позиции, по существу, придерживается и Мейерсон, когда он пишет, что «сущность, созданная теорией, не может быть рассматриваема как вещь-в-себе» (18, 447). Хотя в конечном счете, и источником и материей мира науки является реальность, мир научного знания остается специфичным, и специфика его немедленно проявляется, как только мы начинаем исследовать роль этого «мира» в деятельности субъекта: он поставляет модели этой деятельности, и потому воплощает как раз всеобщее. Пусть в его конкретных воплощениях всеобщее это также обладает чертами индивидуальности (поскольку любой научный объект есть вместе с тем и объект реального мира: написанная формула есть реальный объект, перфорированная лента — другой реальный объект, обладающий другими характеристиками и т.п.) — это справедливо лишь постольку, поскольку мы рассматриваем «материю», которая является носителем научного знания. По своей специфичной функции научная модель, как бы она ни была воплощена, в каком бы материале не существовала — есть «голое» всеобщее, и с единичностью ситуации ее связывает не материал, в котором она «записана», а практическая деятельность. Но это вместе с тем означает, что всеобщее науки не есть само всеобщее мира, освобожденное от единичностей. Наука со всеми ее компонентами есть человеческий продукт, и ее «всеобщее» — тоже человеческий продукт, хотя и не безусловный. К ощущению этой «небезусловности», определенности, через практику, схем научного мышления, подходит Мейерсон. Мы видели это на примере анализа важнейших категорий естествознания. Это же не трудно ощутить в его трактовке связи, которую он усматривает между научным и обыденным мышлением.

Примечательно, что, отвергнув право «здравого смысла» претендовать на статус непосредственного выражения действительности (на том основании, что здесь можно обнаружить те же мыслительные схемы, которые присущи научному мышлению), Мейерсон полагает, что именно научное мышление больше соответствует этой действительности.

«Будучи бесконечно совершеннее здравого смысла, еще больше, чем он, соответствуя причинному постулату, механизм также больше совпадает с действительностью и потому способен открыть нам гораздо больше отношений» (18. 394). Это очень важное утверждение: именно теоретическое научное мышление открывает надежные пути к постижению бытия. Подчеркивая связь теорий с экспериментом и наблюдением, акцентируя внимание как раз на зависимости эксперимента и наблюдения от теоретического мышления, Мейерсон решительно отвергает идеалистическую трактовку этого факта. Правда, его аргументы против идеализма нельзя квалифицировать как самые сильные: он полагает, что представление о теории как только совокупности терминов, «просто обозначающих группу явлений», противоречит «непосредственному чутью физика», что вера в реальность электрического тока аналогична вере физика в реальность его лаборатории и его жены (18, 398—399), и потому-то он не может рассматривать содержание понятия «электрический ток» как «постоянную возможность ощущений».

«Даже затронутый философскими сомнениями ученый, — пишет Мейерсон, — работая в своей лаборатории над электрическим током, верит в него, как в самого себя» (18, 399).

Выступая в этих, и подобных им, высказываниях как противник позитивизма, Мейерсон ограничивается тем, что реконструирует, так сказать, психологически-гносеологическую позицию физика, не оценивая ее справедливости, он считает только, что позитивисты искаженно представляют эту позицию.

Эта вера приводит физиков к своеобразной «объективизации», или, как пишет Мейерсон, «материализации» предмета верования:

«Физики всегда так верили в существование тока, так видели его, что в конце концов «"материализовали" его, подобно тому, как спиритический медиум воображает, что он материализовал свою мысль. Сомневающемуся в том, действительно ли электрический ток — реальный объект, остается только обратиться к современным теориям; ток здесь действительно представляет собой поток электронов. Что же касается этих последних, то они, несомненно, представляются реальными, ибо они именно создают материю, являясь, следовательно, источником всякой реальности» (18, 399—400).

Говоря в общем плане, Мейерсон защищает здесь ту мысль, что во всех случаях, когда мы говорим о реальности, мы все же имеем дело не с объектами «самими по себе», и даже не с ощущениями «самими по себе» («чистым опытом» Э.Маха): наши научные реальности (электрический ток, электрон, атом научных теорий), так же, как и наши «реальности» повседневные, так сказать, неизбежно «теоретичны». Объекты «здравого смысла», вроде наших представлений дома, палки, лаборатории есть итог отождествления меняющихся, чувственных данных, отождествления, за которым стоит принцип закономерности и причинности; так же точно, как объекты, о которых рассуждает ученый, есть теоретические конструкты, а отнюдь не те реальности, по поводу которых конструкты эти созданы. Вместе с тем это разграничение, принципиально важное с точки зрения гносеологии, вовсе таковым не является для той формы научного рационализма, одним из основоположников которой был Э. Мейерсон. Поэтому в его словаре используются такие термины, как «научные реальности» или «реальности здравого смысла», в которых едва ли ощутима теоретико-познавательная оппозиция «объективной реальности» и ее мысленного образа. Даже рассуждения относительно «совпадения с действительностью» научных представлений, нередко встречающиеся на страницах работ Мейерсона, вряд ли можно понимать в том смысле, что речь идет только о соответствии изображения и его объекта. Научный рационализм Мейерсона — это не философский материализм! Это — другая теоретическая система, обладающая иной логикой развертывания и ставящая, в качестве основных, иные вопросы, чем «теоретико-познавательная» философия, для которой основной вопрос философии есть вопрос об отношении сознания и бытия, о познаваемости мира. Хотя связь с таким способом философствования в трудах Мейерсона еще очень и очень сильна.

Отметив, что причинная гипотеза «представляет собой нечто большее, чем леса, предназначенные исчезнуть, когда здание уже выстроено», что они «имеют самостоятельную ценность и, несомненно, соответствуют чему-то очень глубокому и существенному в самой природе» (17, 415), Мейерсон склонен считать, что «правильный путь был указан Кантом: да, между нашим разумом и действительностью существует соответствие, но это соответствие частично, так как в конечном счете мы наталкиваемся на противоречия, которые мы называем антиномиями. Действительность постигается частично...» (18, 422).

Если мы припомним рассмотренный несколько ранее механизм теоретического противоречия в представлении Мейерсона и его трактовку «иррационального», то станет очевидным, что тезис о «принципиальных границах», которые поставлены разуму, здесь означают ни что иное, как вывод о невозможности чисто рационалистки, так сказать, по Декарту, «вывести» полную картину объективной реальности, вовсе не обращаясь к чему-то вне разума, к «опыту», эксперименту, наблюдению, в которых проявляются отнюдь не только свойства теоретического мышления, делающие их «нашим» опытом, экспериментом и наблюдением, но и свойства самой действительности. В рассуждениях Мейерсона об «ограниченности» познания просвечивает отнюдь не малообоснованный агностицизм стихийного материалиста, а очень даже обоснованное сомнение рационалиста в возможностях построить картину бытия по рецептам, фундаментальным для этого философского направления.

Противоречия, в которые впадает познающий разум, по Мейерсону, есть противоречия рационалистского разума, они имеют ту же механику своего появления и тот же, по сути дела, смысл, как и математические парадоксы в теории множеств, или, скажем, доказанная математиками логическая несостоятельность попыток обосновать некоторую аксиоматическую конструкцию ее собственными средствами (теорема Геделя о неполноте).

Подобно «чистой» (т.е. формальной) математике, представители которой, сделав вывод о невозможности обоснования всех положений некоторой теории ее собственными логическими средствами, тем самым говорят и о невозможности рационального объяснения всего состава теории (ибо что такое рациональное объяснение с точки зрения математического логика, как не возможность вывести то или иное положение средствами теоретического мышления?), философ, который движется в русле рационалистского направления, рассматривает невозможность вывести лишь из формальных моментов науки содержательные характеристики теории как доказательство наличия границ рационального мышления. Но это — границы «пустого» рационального мышления, т.е. такого мышления, которое единственно и интересует рационалистов в собственном смысле слова. И все рассуждения Мейерсона о противоречиях рационального мышления и об иррациональном, которое неизбежно содержится в любой «эмпирической» теории, поэтому есть ни что иное, как «самокритика рационализма». Здесь рационализм обнаружил свои пределы собственными, т.е. «внутренними» средствами. «Пределы, поставленные нашему разуму», наличие которых констатировал Мейерсон, — это пределы, поставленные логично развертываемой конструкции рационализма.

Разумеется, Мейерсон критикует классический рационализм Декарта и Спинозы, отмечая нелогичность включения опыта, пусть даже в качестве второстепенного, «отбирающего» момента в систему первого и показывая несостоятельность, в общей форме, положения о тождестве, якобы существующем, согласно представлениям второго, между последовательностью и порядком «идей и вещей». Критике подвергаются также и менее последовательно проводящие программу рационализма философы — Гегель и Кант. Но это не критика с позиций иррационализма, это именно рационалистическая самокритика, развертывание имманентной рационализму последовательности выводов. В этом плане Мейерсон похож на Канта, и этой близости, кстати, не скрывает он сам. Подобно кантовским антиномиям, мейерсоновы противоречия внутри мышления раскрываются именно на пути развертывания рационалистической программы.

Вместе с тем нельзя не отметить, что проведенная Мейерсоном критика рационализма весьма радикальна: ведь итогом ее является вывод не только об ограниченных возможностях познания мира средствами «чистого» рационального мышления, как это было у Канта (как известно, Кант полагал, что может, к примеру, существовать чистая математика — форономия, и даже, в какой-то части, и чистая рациональная механика), но прямо заключение о невозможности вывести посредством чистой дедукции не только «систему мира», но и прямо «ни одного определенного положения» (18, 425). «Поэтому не может быть чистой науки, вопреки тому, что предлагает Кант» (18, 425).

Но поскольку наука реально существует, отсюда следует, что ее рациональные (в смысле рационализма) схемы следует рассматривать только как тенденции, которые, конечно, всегда можно обнаружить за эмпирическим наполнением теории.

«Идет ли дело о механическом объяснении явлений, о нахождении формул сохранения, о выделении времени или о сведении материи к эфиру, всюду мы можем идти вперед, лишь изучая действительность, наблюдая, экспериментируя и пытаясь применить наши рассуждения к результатам этих наблюдений и опытов. Всякое причинное положение, объясняющее чего-нибудь, т.е. имеющее в виду сведение к тождеству, кажется нам правдоподобным и находит наш разум поразительно склонным к его восприятию. Но эта подготовленность составляет единственный априорный элемент этих положений, все же остальное является эмпирическим» (18, 426).

Этот эмпирический материал, присущий любой теории, Мейерсон и называет иррациональным, поскольку он невыводим формальными средствами мышления. Это «иррациональное» распространяется также и на ту степень глубокой аналогии, которая обнаруживает себя между причинным образом и явлением, мыслью и природой. Действительно, эта степень соответствия не может быть выведена логически — она задается «извне теории»; степень соответствия теории существенным связям действительности за пределами теории не может быть определена средствами самой этой теории. Относительная стабильность некоторых характеристик действительности, весьма важное для практической деятельности качество, может «проявиться» в жесткой мыслительной схеме типа лапласова детерминизма: ведь мышление проявляет весьма солидную независимость от объекта, будучи средством творческого поиска наилучших способов деятельности — оно создает провизорные схемы деятельности и типы возможных (как, впрочем, и невозможных) связей. Эти сконструированные мышлением идеальные связи вовсе не «совпадают» (в любом смысле этого термина) с реальными. действительными: их разделяет «граница», и то, что находится «по ту сторону мысли», предстает как «иррациональное» уже потому, что оно иное.

Тема реальности и иррационального присутствует и в поздних трудах Мейерсона. Принципиально новых путей эти труды не намечают, являясь, скорее, детализацией и конкретизацией продуманного ранее. Конечно, немало моментов здесь представляют большой интерес как для историка науки, так и для философа, поскольку исторический материал рассмотрен далеко не тривиально. Главный и наиболее фундаментальный труд позднего Мейерсона — «О движении мысли». В этой книге, увидевшей свет в 1931 г., Мейерсон еще более настойчиво, нежели в первой своей большой работе, выступает против субъективного идеализма и позитивизма в его обновленных вариантах. Объясняется это тем. что к началу 30-х годов, когда квантовая механика оформилась в солидную естественнонаучную теорию, широкое распространение в методологии получили неопозитивистские идеи: особенно среди физиков, принадлежавших к «копенгагенской школе». Вопросы о природе «физической реальности», о сущности физической теории приобрели особую актуальность; базовые положения квантово-механической «картины мира» интерпретировались с резким субъективистским уклоном. Мейерсон самым решительным образом отвергает мнение о субъективистском характере новой физической картины мира. «Физика, которая исходит из факта существования квантов, никоим образом не стала субъективистской; когда ученый нечто констатирует, он всегда понимает, что другой, наблюдая тот же феномен, будет констатировать нечто аналогичное. Что бы он ни делал, он очевидно предполагает, что помимо его собственного Я и Я другого существуют некоторые вещи, некоторые объективные вещи в обычном смысле термина, т.е. независимо от обоих этих Я» (51, 70).

Конечно, он не отрицает факта распространения позитивистского идеализма среди физиков, но считает его не порождением самой физики, а результатом влияния идеалистической философской традиции. Физик-идеалист, по его мнению, привязывает реальность к Я «с помощью идеалистических рассуждении, которые имеют мало общего с его лабораторной работой» (51, 72). Мейерсону понятна противоречивость философской позиции такого физика, поскольку последний, вопреки своему идеализму, «железно... верит в существование объекта, внешнего по отношению к восприятию» (51, 80). Ведь «реальность есть не только, как часто говорят, "дитя изменений"; она также, в известном смысле, есть то, что порождает изменения, она, если использовать тот же образ, их мать» (50, 117). Мейерсон подчеркивает, что такого рода «метафизика» (реализма или даже материализма) постоянно возрождается в естествознании, поскольку она — естественная точка зрения практического человека. «Но разве недостаточно спросить самого себя для того, чтобы констатировать факт, что мы видим объекты, открывая утром глаза, и что мы способны дотронуться до них, когда протягиваем руку, что эта метафизика есть метафизика здравого смысла, что она... "непосредственный результат моей конституции", и что она, следовательно, согласно точному выражению лорда Бальфура, в известном смысле, "неизбежна"» (51, 124).

Аналогично звучит констатация, завершающая его критику взглядов Уайтхеда: «...наука есть и остается (по крайней мере, оставалась до сего времени) строго реалистичной, создательницей онтологии. Как бы ни хотели непосредственно исходить из фактов, каких бы усилий не предпринимали, чтобы исключить всякую гипотезу, из физики, во всяком случае, не исключится эта метафизика. Абстрагироваться от этого, описывать эксперименты исключительно в терминах операций, т.е. без всякого включения обусловленных реальностью понятий, как это определил недавно американский физик (имеется в виду книга П.У. Бриджмена «Логика современной науки» — А.З.) в работе, посвященной теории науки, предприятие, в сущности, химерическое» (51, 125).

И все же настойчивое педалирование темы соотношения теоретических конструкций и реальности, как их прообраза, выглядит в глазах Мейерсона, скорее, философским анахронизмом, унаследованным от «теоретико-познавательной» фазы в развитии философской мысли. Он склонен переводить эту тему в проблему связи теоретического (рационального) и эмпирического, каковая предстает как «внутренний вопрос» практически-познавательной активности:

«...Ход нашего рассуждения независим от этих отдаленных спекуляций и даже от утверждения о частичной структуре реального, поскольку нам достаточно дать себе отчет относительно преобладающей роли в науке понятия связи атрибутов в роде, которая является фактом. Остальное, действительно, дело метафизиков, в то время как мы намерены работать на общей территории, ...исследуя единственно пути мышления» (5 1, 145).

Сквозь призму своей методологической концепции, согласно которой всякое знание испытывает противоречивые воздействия присущей разуму тенденции отождествлять нетождественное, и противоположной, навязываемой давлением реального многообразия, анализирует Мейерсон ситуацию, сложившуюся в математике начала XX в. Он показывает, что и математика — это сердце рационального знания — вовсе не является полностью рациональной, поскольку на протяжении всей ее истории прослеживается борьба двух подходов, формально - дедуктивистского и содержательно - эмпиристского. Симпатизируя антиформалистам в математике, Мейерсон, однако, не прекращает критиковать эмпиризм. Он отмечает наличие в математике той же «разорванности», которая характеризует и естествознание, если говорить о структуре его теорий. И прежде всего, он демонстрирует «частичный» характер математического тождества, что, с его точки зрения, свидетельствует о «вмешательстве реального». Математические операции, по его мнению, разум «заимствует» из практической деятельности с реальными объектами. «Дух, — пишет он, — работает лишь с помощью абстрактных понятий, которые он сам создает; но сама эта (логическая — авт.) операция является переводом в мышление операции реального акта... Это парадоксально? Разумеется! Но это парадокс, внутренне присущий существенному функционированию нашего разума и проистекающий из сосуществования в нашем Я характеристик разумных и чувственных, которые, представляется, проникают в него извне» (51, 348).

Понимание связи математических понятий с реальной практикой важно не только потому, что позволяет раскрыть действительную природу математического знания, но и потому, что проясняет причину той онтологизации, которая происходит в науке, в том числе в математике. Свои операции математика заимствовала из реальной практики, в то время как «субстанцией» этих операций стали сконструированные разумом абстракции, которыми оперирует математик, аналогично оперированию с вещественными объектами. Априорность конструкций, сделанных из столь разнородного материала — только видимость! Соглашаясь в этом пункте с «эмпиристами» (в частности, с Миллером), Мейерсон вместе с тем упрекает последних за то, что они проигнорировали факт участия в образовании математических понятий механизма идентификации, каковой и образует, по его мнению, единственный действительно априорный момент математического знания.

Разбирая программу логизации математики (выдвинутую Дедекиндом), Мейерсон солидаризируется с противниками «логистики», хотя и признает немалую эвристическую ценность попыток последовательно провести их программу в жизнь. Однако, верить в ее полную осуществимость — значило бы обречь математику на «неподвижность», поскольку питательная почва жизни математической науки не формальна; Мейерсон, между прочим, сочувственно цитирует Дидро, считавшего, что чистые математические построения проникают в душу через все органы чувств. Сам Мейерсон вновь и вновь воспроизводит тезис о «сублимации» в математическое мышление простейших операций, «заимствованных» из действий с реальными объектами. «Если бы мы захотели действительно отказаться от содействия реальности, если бы мы воздержались от того, чтобы отождествлять поведение арифметических и алгебраических величин — все более и более сложных, все менее и менее способных быть переведенными в конкретную реальность — к поведению камней, в тот самый момент прогресс нашего мышления действительно остановился бы, так же точно, как он застыл бы в неподвижности, если бы мы отказались от того, чтобы заключить к поведению точек или воображаемых линий или объемных тел в пространстве N-измерений в соответствии с тем, что мы знаем о поведении фигур, которые изображаем на плоскости или наблюдаем в нашем пространстве. «..."Мир интуиции", понятия геометрии никогда не стремятся стать "чистыми творениями духа". И это как раз потому, что, невзирая на видимость, математическое мышление оказывается плодотворным в результате обращения к поведению конкретного объекта в результате воспоминания (реминисценции) об этом поведении» (51, 405-406).

Таким образом, база теоретической дедукции — вовсе не достояние чистого разума, поскольку речь идет постоянно «об арифметических операциях, которые сводятся к операциям числовым, являющимся в свою очередь и в конце концов образами поведения реального» (51, 459).

Сосредоточив внимание на активности познающего разума в «опытных» науках, Мейерсон проделал огромную работу по разрушению как односторонне эмпиристских, так и рационалистски - идеалистических концепций в методологии. Он был одним из первых в блестящей плеяде европейских исследователей, усилиями которых история науки (прежде всего, естествознания и математики) стала самой философской дисциплиной: дальнейшее обсуждение темы активности сознания, отношения знания и деятельности становилось все менее возможным «с точки зрения вечности», в абстрактной форме традиционного философствования. Попытки таких размышлений без серьезного анализа исторического контекста стали восприниматься как свидетельство философской некомпетентности.