Салман Рушди

Вид материалаДокументы

Содержание


3. Легенды «Фракии»
Джи , я буду фотографом, джи
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   31
^

3. Легенды «Фракии»



Никто в моей семье не мог пропеть ни ноты, не говоря уж о том, чтобы напеть мелодию. Равно как и воспроизвести музыкальные звуки в определенной последовательности каким-то иным способом. Никто из нас не перебирал ни струны, ни клапаны, ни клавиши. Мы не умели даже свистеть. Из глубин пыльного чемодана, где я храню воспоминания детства, я все еще могу откопать образ моей матери Амир в молодости, Амир на веранде нашего дома на Кафф-парейд. Она сидит на низком табурете лицом к морю, с допотопной маслобойкой, зажатой между колен, делает мороженое из манго и, к несчастью, пытается насвистывать за работой. И то и другое стоит ей больших усилий: ее лоб наморщен и покрыт капельками пота; но когда я попробовал результат ее усилий, то поперхнулся и выплюнул всё обратно. От ее фальшивого сити-баджана молоко свернулось, и мой любимый десерт был испорчен. Я умолял ее впредь не свистеть, хоть и знал, что это бесполезно. «Ma, будь нема». И, пародируя знаменитый слоган с рекламы «Кволити»: «Мечта, что всем по слуху». Так мы с ней разговаривали: рифмами и прибаутками. Можно сказать, стихами. В этом была наша трагедия. Мы были языковыми сороками — крали всё, что звучит ярко и нетривиально. Мы были уличными котами, но музыкального дара нам не досталось. Мы не могли подпевать, хоть и знали слова песни. И все же мы орали, отчаянно фальшивя, мы срывались с высоких нот и оказывались придавлены низкими. А если результатом было горчащее мороженое — что ж, некоторым повезло в этом мире еще меньше.

Вилла «Фракия», где я вырос, была одним из тех похожих на свадебные торты бунгало, что когда-то стояли, выстроившись в ряд, вдоль изящного променада, как гордые придворные перед своей королевой — морем. Сюда, на Кафф-парейд, направлялись вечерами горожане, прихватив с собой детей и домашних животных, чтобы насладиться вечерней прохладой, пофлиртовать и поболтать. Уличные торговцы предлагали чанну для детей, сигареты «Голд флэйк» для мужчин и нежные гирлянды цветов чамбели , которыми дамы украшали волосы. Воспоминания о доме моего детства кажутся снами об Олимпе, о жизни в обители богов до моего изгнания в мир людей. Я хватаюсь за остатки прошлого, но оно ускользает от меня с призрачным смехом. Я цепляюсь за обрывки фантасмагорических одежд, но вчерашние фантомы не возвращаются. Все, что у меня есть, это отголоски.

От того Кафф-парейд не осталось ныне и следа, и его исчезновению — если верить не подкрепленной доказательствами версии о поджоге — поспособствовала юная Вина Апсара; а то, что началось с помощью или без участия Вины, завершила моя мать, любившая этот город, но еще сильнее любившая будущее. Города не бессмертны — как и наши воспоминания, как и боги. Из олимпийских богов моего детства не осталось почти ни одного.

Для многих индийцев родители подобны богам. Вина, имевшая самые серьезные причины отказаться от своих родителей, будучи на вершине славы и прочтя Эриха фон Дёникена, любила говорить, что ее подлинными предками были богоподобные существа, прибывшие на Землю из космоса в серебряных колесницах, — высокие светящиеся андрогины, «одна» из которых безболезненно произвела ее на свет через пупок. «Они все время наблюдают за мной, — объясняла она ошарашенным репортерам. — Я с ними в постоянном контакте. Постоянном». В то время она подавала себя — на сцене и вне ее — как андрогинную инопланетянку, и несомненно вся эта чушь шла на пользу бизнесу. Но за этими ее высказываниями мне слышалось что-то дикое. Слышались козлиные песни ее прошлого.

(«Козлиные песни»? Прошу прощения. Это всего лишь буквальный перевод греческого слова «трагедии». А история Вины, в которой слышатся отголоски древних сказаний о Елене, Эвридике, Сите, Рати и Персефоне, — невероятная история Вины, которую я, как это мне свойственно, спешу поведать кружным путем, несомненно была трагична. А кроме того — непосредственно связана с козами.)

Если нам следует думать о наших родителях как о существах богоподобных, то почему бы богам не быть нашими родителями? Легенды о божественном происхождении появились, как известно, в начале времен и исчезнут только с концом света. Как я узнал еще мальчишкой от своего отца, сами боги частенько ссорились из-за «предположительного отцовства» других божеств. Шива, заподозрив, что новорожденный Ганеша не его отпрыск, отсек младенцу голову, но тут же раскаялся; в спешке он заменил ее первой попавшейся, а именно — слоновьей головой с хоботом, которую все мы нынче знаем и любим. А кто был отцом Орфея, кстати сказать? Бог солнца Аполлон или Эагр, правитель отдаленной и самой что ни на есть захолустной Фракии? Если уж на то пошло: кто был отцом Иисуса Христа?

Взрослея, мы утрачиваем веру в сверхъестественное происхождение наших прародителей. Они превращаются в более или менее обыкновенных мужчин и женщин. Аполлон оказывается Эагром, бог и Иосиф-плотник в конце концов становятся одним и тем же лицом. Мы обнаруживаем, что боги, которым мы поклонялись, ничем не отличаются от нас самих.

Я докучаю вам разговорами о богах, потому что пришла пора поведать главные тайны моей собственной семьи. Без дальнейших предисловий представляю моего все еще богоподобного отца, мистера В. В. Мерчанта времен моего детства. Я вижу его на пляже Джуху, circa43 1956; ему за сорок, он худ, серьезен, искрен, жизнерадостен, как ребенок, с застенчивой улыбкой на лице, обнажающей торчащие передние зубы. Босой, в закатанных штанах, в соломенной шляпе, голый до пояса, с безволосой грудью, с мокрым от пота лицом — он копает.

До чего же мой отец любил копать! Другие родители скучали, пока их неутомимые детишки ковырялись в песке, или, оставив своих пострелят с их айями в мире кремния, отправлялись проветриться и поболтать. Мне же приходилось лезть из кожи вон, чтобы не отстать от своего лихорадочно роющего предка. В девятилетнем возрасте, должен признаться, я уже мечтал о пляжных развлечениях, не связанных с ведром и лопатой. В те дни пляж Джуху был идиллическим местом — не тем урбанизированным Бомбей-Бонди, каким он стал теперь. Прогулка туда казалась мне путешествием за пределы города, в зачарованное пространство. И понемногу, по мере того как я взрослел и поднимал глаза от песка и мой взгляд уходил за пределы привычных воскресных развлечений — уличных торговцев, мальчишек, взбиравшихся на пальмы за кокосами, верблюдов, — я стал слышать новый голос, обращавшийся ко мне на неведомом прежде языке, на тайном языке моего сердца.

Это было море. Его манящий, исполненный соблазна рокот. Это была музыка, способная смыть и унести мою душу. Притягательная сила иной стихии, обещавшей иные берега, впервые открыла мне существование чего-то внутри меня, что неудержимо влекло пуститься в эту даль, оставив родителей на берегу. Море — темное, как вино, кишащее рыбой. Плеск и гомон волн, умирающих на песке. Рассказы о русалках. Сто ит его коснуться — и вы как будто дотронулись до самых дальних его берегов: Аравии (это было Аравийское море), Суэцкого канала (был год Суэцкого кризиса) и еще дальше, за ними, Европы. Может быть, даже — незабываемо ощущение этого слова, когда его шепчут мои детские губы, — Америки. Америка — «сезам-откройся». Америка, избавившаяся от британцев задолго до нас. Пусть сэр Дарий Ксеркс Кама лелеет свои англофильские мечты. Мой океан-мечта вел в Америку, в мою собственную еще не открытую землю.

(К этому следует добавить, что, когда вы в море, вас не кусают насекомые.)

Я был — да и остаюсь — хорошим пловцом. Даже девятилетним мальчишкой я заплывал на глубину, не думая об опасности. Моя мать в тревоге входила в воду следом за мной, ее сари пузырилось, и это делало ее похожей на медузу. Когда я благополучно возвращался на берег, она дергала меня за ухо. «Ты что, не знаешь — Морской Старик только и ждет, чтобы утащить тебя на дно?» Знаю, мама, знаю.

Тот песчаный берег, на котором мой босой отец копал, как заработавшийся могильщик, тот любимый край, стал казаться мне едва ли не тюрьмой. Морем — над ним, под ним, неважно, — только морем мог я добраться туда, где был бы свободен.

В. В. Мерчант, однако, грезил о прошлом. Это была его земля обетованная. Прошлое было правдой, и, как всякая правда, оно было спрятано подальше от людских глаз. До него нужно было докапываться. Не любое прошлое — прошлое Бомбея. В. В. был бомбейцем до мозга костей. Да, сегодня для многих бомбейцев эти инициалы ассоциируются с бесчестным финансистом-миллиардером В. В. «Крокодилом» Нанди, однако моего отца ни в коем случае нельзя путать с этим редкостным проходимцем. Изо всех многочисленных подлогов, мошенничеств и краж, совершенных Нанди, меня больше всего бесит то, что он присвоил инициалы Виви Мерчанта. Но, в конце концов, такова жизнь. Крупный мошенник имеет в этом мире больший вес, чем маленький и честный человек.

Моего отца звали Вазим Вакар, если вам любопытно. Поскольку он был совершенно нерелигиозен, ему всегда претил «неприлично религиозный ямб» этих двух имен, и он вовсе не обрадовался бы, увидев их обнародованными в этой книге; менее формальное и идеологически нейтральное «Виви» его вполне устраивало. И все же он был Раскапыватель Бомбея, и хотя явно предпочел бы «зарыть в землю» свои собственные имена, вряд ли может сетовать на то, что я откопал их.

(Он мертв. Он не посетует.)

Вся остальная Индия не представляла для Виви ни малейшего интереса, в то время как его родной город — песчинка, несущаяся сквозь бесконечность Космоса, — содержал для него все загадки Вселенной. И я, единственный его сын, конечно же, был его главным хранилищем, куда он складывал свои знания, его депозитным счетом, его сейфом. Каждый отец мечтает о том, чтобы сын унаследовал лучшее, что есть в нем самом, поэтому отец передал мне Бомбей. Вместо детских книжек я читал местные легенды. «Хроники Бимб», или «Бимбакиан».

Кончилось тем, что я сбежал оттуда подальше. За сотни, тысячи миль.

Бомбей? Будьте уверены — нет такого вопроса, на который я не смог бы ответить. Я вижу, как призраки прошлого разгуливают по новым улицам. Отведите меня на Чёрчгейт, и я покажу вам, где когда-то стояли эти самые «церковные ворота»; покажите мне Рампарт-роу, и я покажу вам канатный двор, где канатные мастера Британского военно-морского флота занимались своим ремеслом. Я могу сказать вам, кто где похоронен (Ф. Стивене, главный архитектор города, умер 5 марта 1900 года, лежит на кладбище Сьюри), где развеян был пепел, где летают стервятники. Могильники, места ритуального сожжения. Я даже могу определить местонахождение островов, давным-давно составивших тот полуостров, на котором расположен центр города. Остров Олд-Вуменз — копните это название, и вы обнаружите под ним Аль-Оман — теперь небольшая возвышенность в восточной части Колаба-базар. Мой отец любил раскапывать историю городских топонимов, так что позвольте мне сообщить вам, сходу, что Чинчпокли — это «тамариндовая лощина», название Кумбалла-хилл произошло от цветка лотоса, а Бхенди-базар расположен там, где когда-то росли «дамские пальчики».

От этих диетических предметов, городской «пипинимики», как выражался Виви Мерчант, мы перешли к более взрослым темам. Виви копает на пляже Джуху, а как насчет Чаупатти? Нет проблем: «четыре речушки» — правда, теперь никто уже не помнит, где они могли протекать. А Форас-роуд? Если вы бывали там, то знаете, что это улица шлюх. Но В. В. копнул глубже борделей, в глубину земли и времени, под одним значением откопал другое и показал мне сооружение дамбы, отобравшей это топкое место у моря. Там, где сейчас находится пучина разврата, когда-то была настоящая топь. А Аполло-бандер, где вырос Ормус Кама? Первоначально, конечно же, Палва-бандер. «Аполлон, — заявлял мой отец, — это „номенклатурное вторжение“. — (Так он выражался. Номенклатурное вторжение, предположительное отцовство, ископаемое подтверждение.) — Греческие боги, как и все остальные, время от времени завоевывали Индию».

Аполлон захватил набережную, но кто действительно оставил там свой след, так это Дионис. Он явился сюда молодым хмельным завоевателем и научил нас, индийцев, искусству виноделия. (Увы, мы забыли его уроки и вынуждены были довольствоваться араком и тодди, пока британцы, гораздо позже, не познакомили нас с пивом, ромом и йо-хо-хо.) Дионис выиграл все битвы, внес свою долю кровопролития и опустошения и отбыл с множеством слонов. Подобная удаль уже не производит на нас впечатления. Все это в прошлом — так же, как и мечты о колониальной мощи. Им нет больше места в современном мире.

Дионисийские богини — это ближе моему личному опыту. О них мне кое-что известно. Вина, явившаяся к нам из-за океана, опустошавшая все, на что падал ее взгляд, покорявшая и испепелявшая каждое сердце. Вина, женская ипостась Диониса. Вина, первая вакханка. С этим я, пожалуй, готов согласиться.

Все глубже и глубже копал мой отец под яростным солнцем Джуху — возможно, в надежде найти португальские мойдоры (он, конечно же, раскопал этимологию: moedas de ouros, к вашему сведению, — золотые монеты) или всего лишь окаменелые скелеты первобытных рыб. Поглядите, как он отбрасывает в сторону настоящее, полюбуйтесь на пески времени, вырастающие вокруг него в дюны с копошащимися них крошечными прозрачными крабами! Послушайте эти междометия исследователя — «Ara! Ого!», — когда он натыкается на бутылку — пустую, разбитую, без записки; он бросается на нее так, словно это реликт древних царств: Рима, Мохенджо-Даро, Гондваны, может быть даже материка Гондвана — протоконтинента, на который никогда не ступала нога человека и где, уж конечно, не выдувались стеклянные бутыли и не наполнялись дионисийской жидкостью. Но Гондвана по-прежнему там, где начиналась Индия, — если копнуть в глубь времени. Индия откололась от нее, переплыла океан и врезалась в то, что осталось от северного протоконтинента, образовав таким образом Гималаи. (Мой отец любил произвести на меня впечатление, говоря: «Столкновение продолжается, Индия все еще испытывает его последствия, в смысле — горы продолжают расти».) Вот он уже по пояс в песке, сияющий, счастливый; а вот уже видна только шляпа. Он зарывается все глубже и глубже, приближаясь к аду или антиподам, в то время как я плещусь в будущем, все дальше и дальше от берега, пока моя мать-медуза не позовет меня обратно.

На протяжении двадцати лет, в период одного из величайших исторических потрясений — конца Британской империи, мой отец — архитектор, землекоп и местный историк — зарывался в подземный мир памяти о городе, построенном британцами. Он стал непререкаемым авторитетом в области, к которой никто, кроме него, не проявлял ни малейшего интереса, так как Бомбей забывает свою историю с каждым заходом солнца и начинает писать ее наново с рассветом. Возможно ли, чтобы его занятия не дали ему осознать исключительную важность событий тех лет: забастовку военных моряков, отделение страны от Империи и все, что за этим последовало? В те дни сама почва представлялась зыбкой, даже земля под ногами, казалось, кричала о неизбежности перемен, и прежде чем сделать шаг, нужно было пробовать, выдержит ли она тебя. Все пришло в движение, и если эта неопределенность была невыносима для моего отца, если он закапывался в прошлое, ища постоянства и устойчивости в знании, стремясь обрести твердую землю под зыбучими песками эпохи, — что ж, это не его вина.

Мы все вынуждены как-то справляться с неопределенностью настоящего. Земля содрогается и сотрясает нас. По сей день, идя по тротуару, я избегаю ступать на трещины из боязни, что какая-нибудь из них расползется под моими ногами и поглотит меня с ленивым зевком. Разумеется, мне известно, что суеверие — это разновидность пораженчества, способ не смотреть в лицо реальности. Но единственной реальностью для меня была Вина, а мне все еще трудно посмотреть ей в лицо, потому что ее больше нет.

И все же я это сделаю. Когда придет время.


В конце концов мой отец бросает копать. Мы не обращали на него внимания уже целую вечность. Отдыхающим на пляже наскучило наблюдать за его абсурдной непрекращающейся деятельностью. Обессиленный, он не может выбраться из выкопанной им огромной ямы без посторонней помощи. Торговцы кокосами, ухмыляясь, протягивают ему руки, удерживая на голове корзины. Хоть я еще не знаю, что такое китч, но с некоторым смущением уже отмечаю его присутствие в этой сцене. Отец утомлен и безразличен к мнению о нем окружающих. Радостно стряхивая с себя шляпой песок, он покупает нам кокосы у своих спасителей, ждет, пока они своими огромными ножами отсекут верхушки, а затем жадно, с громким втягивающим звуком, какой издает ванна, пьет кокосовое молоко. Минуту спустя он уже спит в тени кокосовой пальмы: тогда моя мать, приложив палец к губам, с заговорщической улыбкой принимается воплощать в песке свое собственное безумие.


Подобно Микеланджело, верившему, что фигуры его Титанов заключены в глыбах каррарского мрамора и что задача художника их высвободить, так что он создавал своего Давида, просто отсекая все лишнее, Амир Мерчант увидела образ, который скрывала огромная куча песка — плод археологических раскопок Виви. Но моя мать не была художником. Она была антрепренером, или, как тогда стали говорить, «предпринимателем», и не богоподобные фигуры увидела она в горе темного от влаги песка. «Я построю, — заявила она, — дворцы, достойные богов, но жить в них будут люди». Пока В. мирно похрапывал, Амир сделала из песка макет такого здания. Ему снились неизведанные глубины, а она реализовала свою мечту о высоте. Она двигалась сверху вниз, подобно строителям великого храма Кайласанатха в Эллоре, этой ошеломляющей глыбы, высеченной из скалы трудами нескольких поколений. В результате ее усилий, действительно, появилось здание, но совсем не культового назначения. Первым показался высокий шпиль, только это была антенна. И хотя ее постройка вздымалась из песка подобно колокольне, обилие аккуратных углублений, обозначавших окна, говорило о том, что этот проект был намного амбициознее любого храма. Маленькие прутики, тщательно уложенные Амир, заменяли горгульи, а поверхности оказались покрыты различными геометрическими узорами. Лишний песок спадал с ее творения, как ненужные одежды, пока наконец оно не предстало передо мною в своей великолепной наготе.

— Небоскрёб, — назвала она свое сооружение. — А ты бы хотел иметь в таком пентхаус?

Небо-что? И как можно жить в пятиконечном доме? Я впервые слышал это слово, и оно мне не понравилось — ни слово, ни здание. Кроме того, мне было скучно и хотелось искупаться.

— Похоже на спичечный коробок, — пожал я плечами. — Жить в нем? Вот еще!

Амир рассвирепела от таких нападок на ее творение. Я решил, что настал подходящий момент, чтобы направиться к воде.

— Ты ничего не понимаешь, — накинулась она на меня, словно ей было восемь лет, — вот увидишь, когда-нибудь они будут везде! — И тут же засмеялась над своей детской обидчивостью. — Они будут здесь, — она махнула рукой, — повсюду.

— Пляжескрёбы, — включился я в игру.

— Пескоскрёбы, — подхватила она.

— Верблюдоскрёбы, кокососкрёбы, рыбоскрёбы.

Теперь мы оба смеялись.

— И холмоскрёбы на Малабар-хилл. А на Кафф-парейд?

— Каффаскрёбы, — засмеялась она. — Иди купайся и не будь таким бад-тамиз 44.

— Между прочим, где ты собираешься их строить? — Осмелев от того, что она снова повеселела, я решил оставить за собой последнее слово. — Здесь они никому не нужны, а в городе и так везде дома.

— Нет места, говоришь… — Она задумалась.

— Вот именно, — подтвердил я, направляясь к воде. — Нет совсем.


В тот памятный день на пляже я впервые увидел Вину. День, когда я влюбился без памяти, день начала моего рабства длиною в жизнь. Но тут я себя останавливаю. Может быть, я сливаю вино нескольких выходных, проведенных на пляже, в бутыль одного дня? Черт возьми, оказывается, есть вещи, которых я не помню. Это случилось в тот или в другой день? В ноябре или в следующем за ним январе? Когда мой отец прилег вздремнуть или после того, как я искупался? Многое уже стерлось из памяти. Трудно поверить, что так велика куча песка, заслонившая эти годы. Трудно поверить, что это было так давно, что плоть смертна, что все движется к своему концу. Было время, когда я принадлежал будущему. Обожаемому будущему моей обожаемой матери. Настоящее было лишь средством; прошлое — не более чем грудой глиняных черепков, бутылкой, вырытой моим отцом на пляже. А теперь я принадлежу вчерашнему дню.

Это строчка из песни? Не помню. Может, вы помните?


В любом случае — в тот ли золотой послеполуденный час, или в другой, с оттенком бронзы, — знаменитый мистер Пилу Дудхвала и его знаменитое «презентативное сопровождение» вступили на пляж Джуху. Впрочем, в то время я еще ничего о нем не знал. Я пребывал в полном неведении относительно растущей известности этого городского «персонажа», «человека с большим будущим», поставлявшего молоко во все концы страны. Я даже не подозревал, что его настоящая фамилия была Шетти — как наша, до того как ее переделали на английский лад. Но никто уже не называл его этим именем, потому что сам он предпочитал быть «молочником и на деле, и по прозванию»45. Я никогда раньше не слышал придуманное им выражение, которое он употреблял по отношению к своей клике, состоявшей из родственников и приближенных, и по поводу которого не уставали упражняться местные остряки («препротивное сопровождение», «превентивное сопровождение» и т. д.); но Пилу Шетти, он же Пилу Дудхвала, был невосприимчив к сатире. Я видел перед собою просто кругленького человека, облаченного в белую курту и пайджаму 46, не старше тридцати — молодого человека с таким колоссальным чувством собственной значимости, что он казался пожилым. Он выступал гордо, словно павлин. Его густые темные волосы, обильно смазанные маслом, напоминали спящего мангуста. Он держался по-королевски, как Калигула или Акбар — правители, носившиеся с выдумками о своем божественном происхождении. За ним следовал высокий носильщик-пуштун в тюрбане и шарфе, он держал над монаршей головой огромный разноцветный, сверкавший блестками и зеркальцами зонт.

Шествие открывали: барабанщик, флейтист, издававший сиплые звуки, агрессивный, как автомобилист, музыкант с рожком и пара извивающихся и корчащихся певцов-танцоров — по всей видимости, наемных хиджра , транссексуалов, чье присутствие на пляже оскорбляло по вечерам чувства благородной публики. С правого и с левого бока Пилу семенили два секретаря, которые ловили и стенографировали каждое его замечание. Замыкали эту необычную процессию крошечная, почти круглая дама, жена Пилу, носившая необычное, но очень подходящее ей имя Голматол47, которая защищала свою рябую кожу от солнца черным зонтом, две маленькие девочки лет семи и восьми, чьи имена — Халва и Расгулла48 — выдавали пристрастие их родителей к сладкому, и еще одна девочка, лет двенадцати-тринадцати, темнее и намного выше их, лицо которой было целиком скрыто огромной соломенной шляпой с опущенными полями, так что я видел только ее звездно-полосатый купальник и завязанную на бедрах белую лунги . Туг же были айя и двое слуг с корзинками всяческой снеди. Тройка телохранителей парилась в своей военной униформе. Основной их обязанностью, исполняемой с энтузиазмом при помощи длинных бамбуковых палок, было отгонять жужжащий рой. Великий человек привлекает множество просителей и любопытных, от которых его приходится охранять всякий раз, когда он делает попытку прогуляться.

Кем был этот карманный великан, эта всесильная мышь? Что стояло за всем этим представлением? Откуда брались его власть, его богатство? Амир Мерчант, чье хорошее настроение было напрочь испорчено нашествием Дудхвалы со свитой, не намерена была отвечать на мои вопросы.

— Козы, — раздраженно бросила она.

Я терялся в догадках.

— Что, мама?

— Ты не знаешь, что такое коза? М-э-э? Бакра-бакри ? Хватит приставать с дурацкими вопросами. Козы, и всё.

Другого объяснения мне не удалось от нее добиться.

Весь этот шум разбудил В. В. Мерчанта, который и так пребывал после сна в несколько одурелом состоянии, а тут еще на него набросилась любимая жена.

— Что за тамаша !49 — яростно фыркнула она. — Похоже, некоторые из наших родственников так и не научились вести себя прилично!

Это произвело эффект разорвавшейся бомбы.

Мы в родстве?! Как? Каким образом?

Банда Пилу остановилась шагах в сорока от нас, и слуги начали раскладывать покрывала и расставлять сласти, выполняя громогласные указания Голматол. Надо всем этим воздвигли яркий шатер- шамиана . Началась карточная игра. Пилу делал отчаянные ставки и неминуемо выигрывал, хотя, возможно, его везению способствовало желание приближенных, хорошо знавших свою выгоду, потрафить хозяину. Носильщик достал термос и налил Пилу большую алюминиевую кружку жидкого голубовато-белого козьего молока. Он пил его, широко открыв рот, не обращая внимания на то, что струйки стекают по подбородку. Халва и Расгулла заныли, что они тоже хотят пить, а девочка в соломенной шляпе и купальнике отошла и стояла в сторонке спиной к этому сборищу, обхватив руками плечи и покачивая (по-прежнему почти невидимой) головой. Из-за жуткого гвалта, который производили музыканты, просители, свист бамбуковых палок, вопли побитых, нытье маленьких девочек, громкие приказания Голматол, чтобы порасспросить об этой шумной семейке, приходилось врубать голос на полную катушку.

Амир прижала ладони к вискам.

— Боже мой, Умид, отстань от меня сейчас же! Они не имеют ко мне никакого отношения, можешь мне поверить. Спрашивай своего отца о его родственниках.

— Дальних родственниках! — прокричал В. В. Мерчант в свою защиту.

— Бедных родственниках! — рявкнула на него Амир Мерчант.

— Что-то они совсем не похожи на бедных, — возразил я так громко, как мог.

— Богаты козами, — выкрикнула Амир как раз в тот момент, когда музыканты сделали паузу, отчего ее слова повисли в тишине, неоспоримые, словно неоновая реклама джипов на Марин-драйв, — бедны достоинствами. Дрянь людишки.

Воцарилось жуткое молчание. То был жаркий год, 1956-й, один из самых жарких за всю историю наблюдения за погодой. День клонился к вечеру, но зной не спадал. Казалось даже, он рос. Воздух звенел, словно был наэлектризован, как перед грозой. И Пилу начал раздуваться, выделяя жидкость всеми порами, будто слова заполняли его, не оставляя места ни для чего больше. Его младшая дочь Халва нервно захихикала, а получив от матери пару крепких подзатыльников, начала было плакать, но увидела вновь поднимающуюся руку Голматол и быстренько заткнулась. Вот-вот должна была грянуть война. Песок между лагерем Дудхвала и нашим превратился в нейтральную полосу. Уже начались передвижения тяжелой артиллерии. И в этот момент девочка лет двенадцати-тринадцати в звездно-полосатом купальнике неторопливо вступила в зону военных действий, с любопытством поглядывая то на Дудхвала, то на Мерчантов. Она сдвинула на затылок шляпу, и, увидев ее лицо, я полностью утратил над собой контроль. Этот египетский профиль много лет спустя я увидел на картинке с изображением женщины-фараона, царицы Хатшепсут, — первой женщины, попавшей в анналы истории, которую циничная Вина, лишенная всякого благоговения перед царственными особами, несмотря на то что сама стала своего рода королевой-богиней, называла «шипы в суп». Эти сардонические глаза и язвительный рот вызвали у меня вздох изумления. Нечто большее, чем вздох. Громкий, придушенный неопределимый звук, кончавшийся почти всхлипом. Короче говоря, единственный раз в жизни я издал звук, который издает самец хомо сапиенса, сраженный в самое сердце внезапной и жестокой любовью. А ведь мне было всего девять лет.

Я пытаюсь припомнить этот важный миг с максимальной четкостью. Кажется, я только что вышел из воды, проволока натирала мне десны, я проголодался; или я как раз собирался пойти поплавать, когда меня отвлекло появление Пилу с «презентативным сопровождением». Так или иначе, в тот момент, когда Амир Мерчант произнесла слова, воспринятые Пилу как объявление войны, я как раз достал из мешка с фруктами огромное сочное яблоко. С яблоком в кулаке я уставился на красивую темноволосую девочку в звездно-полосатом купальнике и издал этот жуткий, беззащитный звук восхищения. И когда мои ноги сами понесли меня к ней и я остановился перед ней, пораженный сиянием ее красоты, я все еще держал это яблоко перед собой, как приношение, как дар. Довольная, она улыбнулась:

— Это мне?

Но прежде чем я успел ответить, две другие девочки — две сестры-дурнушки, будь они неладны, подбежали к нам, не обращая внимания на свою айю , которая звала их вернуться.

— Ябла, — произнесла Халва Дудхвала, округлив глаза и по-детски коверкая слова в напрасной попытке вызвать мое умиление, а Расгулла Дудхвала, старше своей сестры, но ничуть не умнее, закончила за нее:

— …бла-ка.

Высокая девочка рассмеялась надменно и, приняв соответствующую позу — склонив голову и подбоченясь, — заявила:

— Видите, юный господин, вам придется выбирать. Кому из нас вы отдадите свой подарок?

Это нетрудно, хотелось мне сказать, ведь это дар моего сердца. Но Пилу, и особенно Голматол, не сводили с меня глаз, жадно ожидая моего решения. Я бросил взгляд на своих родителей и понял, что они не помогут мне сделать выбор, которому суждено было повлиять на их жизнь в неменьшей степени, чем на мою собственную. Тогда я не знал (хотя мог бы догадаться), что высокая девочка — не сестра двум младшим, что в окружении Пилу она играет роль скорее Золушки, чем Елены, или причудливо совмещает эти роли, будучи своего рода Золушкой Троянской. Но даже если б я об этом знал, это ничего бы не изменило: несмотря на мою немоту, мое сердце говорило громко и ясно. Молча я протянул яблоко своей любимой, которая с легким кивком, не слишком милостиво приняла его и тут же откусила приличный кусок.

Так случилось, что мое безразличие к чарам Халвы и Расгуллы, этих маленьких обладательниц часто мигающих неискренних глазок, было добавлено Дудхвалой к ненамеренному оскорблению, прозвучавшему из уст моей матери. Слово кутти , означающее на хиндустани незначительную, можно сказать детскую, ссору, здесь решительно не подходит. Это была не кутти . Это была вендетта. И в лице Пилу Дудхвалы, который теперь, к моему ужасу, делал мне знак приблизиться, я приобрел могущественного врага на всю жизнь.

— Мальчик!

Теперь, когда Рубикон был перейден, Пилу неожиданно расслабился. Он больше не выглядел человеком, которого переполняют проклятия; он даже перестал потеть. Что до меня, то я начал чувствовать укусы насекомых. День клонился к вечеру, и голодные летучие орды появились в виде маленьких тучек, покинув свой воздушный дортуар. Когда я подошел к Пилу, он величественно покоился на гаотакия 50 под блестящим шатром. Мне же приходилось хлопать себя по лицу и шее, словно в наказание за только что сделанный выбор. Пилу продолжал улыбаться своей мертвой сияющей улыбкой и манить меня пальцем.

— Изволь твое имя, пошалуйста.

Я сказал, как меня зовут.

— Умид, — повторил он. — Надешта. Это хорошо. У всех людей должна быть надешта, даже если их положение безнадешно. — Он погрузился в долгое размышление, пережевывая кусочек сушеной буммело . Затем вновь заговорил, помахивая передо мной куском рыбы, который держал в руке. — Бомбейская утка, — он улыбнулся. — Ты знаешь, какая эта рыба? Знаешь, что она отказалась помочь господину Раме построить мост на Ланку, чтобы выручить госпожу Ситу? Поэтому господин Рама сдавил его крепко-крепко и сломал ему все кости, так что теперь у него совсем нет костей. Хотя откуда тебе знать — вы вероотступники. — Произнеся это слово, он долго качал головой и прожевал несколько кусков рыбы, прежде чем возобновить свою поучительную речь. — Вероотступник, — продолжал он. — Ты знаешь, кто это? Я тебе скажу. Перейти в другую веру — это как сесть в поезд. Потом твое место — в этом поезде. Нет станции отправления, нет станции прибытия. В обоих этих местах ты никто. Вот что значит вероотступник. Это предок твоего почтенного отца.

Я открыл было рот, но он знаком велел мне закрыть его.

— Видно, но не слышно. Держи рот на замке, не прогадаешь. — Он принялся за манго. — Перейти в другую веру, — задумчиво продолжал он, — это как отключить себя от сети. Бросить свою ношу. Раз человек бросил ношу своей судьбы как последний трус, он отрезал себя от истории своей расы. Выдернул вилку из розетки — раз — и тостер не работает, так — нет? Что есть шизень, мальчик? Я тебе скажу. Шизень — это не просто волосок с головы Бога, так — нет? Шизень это цикл. В этой несчастной шизни мы платим за грехи прошлой и получаем вознаграштение, если хорошо себя вели. Вероотступник — как постоялец в отеле, который не хочет платить по счету. Соответственно он не может получать прибыль, если в счете будет ошибка в его пользу.

Хотя уловить смысл философии Пилу, со всей этой смесью поездов, тостеров, циклов и отелей, было нелегко, я понял главное: он оскорблял моего отца и отцовскую (мусульманскую) ветвь моей семьи и, соответственно, меня самого. Теперь, когда я уже взрослым человеком вижу эту сцену глазами себя девятилетнего, я начинаю понимать и другие вещи: классовые различия, например оттенок снобизма в поведении моей матери, которую раздражала вульгарность Пилу, и конечно же межобщинные разногласия. То, что издавна разделяло индуистов и мусульман. Мои родители одарили меня иммунитетом к религии; мне не приходило в голову спрашивать окружавших меня людей, каким богам они поклоняются. Я полагал, что их, как и моих родителей, не интересуют боги и что это «нормально». Вы можете возразить, что такой дар был на самом деле отравленной чашей, — что ж, пускай, я бы с радостью выпил ее снова.

Несмотря на безбожие моих родителей, пропасть, разделившая когда-то семью, так и не сомкнулась. Она была столь глубока, что две ветви этой семьи — перешедшая в новую веру и оставшаяся в лоне старой — не поддерживали отношений. В девятилетнем возрасте я даже не подозревал о существовании Дудхвала, и я уверен, что Халва и Расгулла также пребывали в полном неведении относительно их дальнего родственника Умида Мерчанта. Что же касается высокой девочки, королевы в купальном костюме, которая грызла мое яблоко, — я решительно не мог понять, какое она ко всему этому имеет отношение.

— Умид, — позвала меня мать, и по ее голосу понятно было, что она сердится, — сейчас же вернись!

— Иди, маленький надешта, — отпустил меня Пилу. Он начал лениво катать игральные кости по ковру. — Только хотел бы я знать, что из тебя выйдет, когда ты станешь большой надешта.

У меня сомнений на этот счет не было.

— ^ Джи 51, я буду фотографом, джи .

— Вот как, — сказал он. — Тогда ты должен знать, что фотография может быть фальшивая. Сфотографируй меня сейчас, а? Что ты увидишь? Только большого сахиба, который много о себе думает. Но это подлая ложь. Я — человек из народа, Надешта. Простой малый, и потому что я привык трудиться, я умею отдыхать. Сейчас я отдыхаю. А вот ты, Надешта, и твои мама-папа, вы очень много о себе думаете. Слишком много. — Он помедлил. — Я так считаю, мы воевали в прошлом, в другой шизни. Сегодня мы не будем драться. Но придет день, и мы обязательно встретимся.

— Умид!

— Передай своей почтенной матери, — пробормотал Пилу Дудхвала, и улыбка сошла с его губ, — что это здание из песка, похожее на шивлингам 52, — грязное святотатство. Оно оскорбляет глаз любого достойного человека.

Внутренним взором я вижу себя девятилетнего — как я покидаю вражеский стан и возвращаюсь к своим. Но теперь я вижу и то, что было недоступно тогда моему пониманию: как власть, подобно жаре, медленно перетекает из мира моей рассерженной матери в мир Пилу, нового хозяина жизни. Это не фантазия — это ретроспективный взгляд. Он ненавидел нас; и со временем ему предстояло унаследовать если не весь мир, то наш уж точно.

— Ненавижу Индию, — яростно заявила моя королева в купальном костюме, когда я с ней поравнялся. — Ненавижу здесь всё. Ненавижу жару, а здесь всегда жарко, даже в дождь, а я терпеть не могу дождь. Ненавижу здешнюю еду, а воду здесь вообще нельзя пить. Ненавижу бедняков, а они повсюду. Ненавижу богачей, эти ублюдки так довольны собой. Ненавижу толчею, а от нее некуда деться. Ненавижу людей, которые все время орут, носят пурпурную одежду, задают слишком много вопросов и тобой командуют. Ненавижу грязь, ненавижу вонь, а особенно ненавижу приседать в уборной. Ненавижу деньги, на которые ничего не купишь, ненавижу магазины, в которых нечего покупать. Ненавижу кино. Ненавижу танцы. Ненавижу языки, на которых тут говорят, потому что это не английский. Ненавижу английский, потому что это ломаный английский. Ненавижу машины, кроме американских, и американские тоже, потому что они все десятилетней давности. Ненавижу школы, потому что это настоящие тюрьмы, ненавижу каникулы, потому что даже тогда нельзя делать что хочешь. Ненавижу стариков, ненавижу детей. Ненавижу радио, а телевизоров здесь нет. А больше всего я ненавижу всех этих чертовых богов.

Это необычное заявление сделано было монотонным голосом уставшего от жизни человека, а ее взгляд был прикован к горизонту. Я не знал, что ответить, да ответ, похоже, и не требовался. Тогда я не понимал ее ярости и был глубоко ею потрясен. Неужели в такую вот девочку я безнадежно влюбился?

— Яблоки я тоже ненавижу, — добавила она, раня меня в самое сердце. (Но мое она все-таки съела, я видел.)

Вконец отчаявшись, хлопая на себе насекомых, я повернулся, чтобы продолжить свой нелегкий путь.

— Хочешь, скажу, что мне нравится, — единственное, что мне нравится? — окликнула она меня.

Я остановился и обернулся к ней.

— Да, пожалуйста, — уничиженно ответил я. Возможно, от уныния я даже опустил голову.

— Море, — сказала она и побежала купаться.

Мое сердце чуть не разорвалось от радости.

Я слышал, как Пилу снова застучал игральными костями, а потом, по команде Голматол Дудхвала, заиграли музыканты, и больше я ничего не слышал.


В течение долгого времени я полагал — возможно, это моя версия «четвертой составляющей» сэра Дария Ксеркса Камы, — что в каждом поколении есть души, счастливые или проклятые, которые рождены неприкаянными, лишь наполовину принадлежащими семье, месту, нации, расе. Быть может, таких душ миллионы, миллиарды — столько же, сколько обычных людей; быть может, этот феномен является таким же «естественным» выражением человеческой природы, как и его противоположность, только он на протяжении всей истории человечества не проявлялся, в основном из-за отсутствия возможности. И не только из-за этого. Приверженцы стабильности — те, кто боится неопределенности, быстротечности, перемен, — возвели мощную систему стигм и табу против неукорененности — этой разрушительной антиобщественной силы, так что мы по большей части приспосабливаемся; мы притворяемся, что нами движут чувства преданности и солидарности с тем, что нам на самом деле безразлично, мы прячем нашу тайную сущность под маской фальшивой сущности, на которой стоит клеймо одобрения. Но правда просачивается в наши сны. Оставшись ночью в одиночестве — потому что ночью мы всегда одиноки, даже если не одни в постели, — мы пар