Салман Рушди

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   31
и м, мы летим, мы спасаемся бегством. А в разрешенных обществом снах наяву — мифах, искусстве, песнях — мы воспеваем тех, кто «вне» — изгоев, чудаков. Мы платим большие деньги, чтобы увидеть на сцене или на экране то, что сами себе запрещаем, или прочесть об этом за скрывающими нашу тайну обложками книг. Наши библиотеки, наши дворцы развлечений нас выдают. Бродяга, наемный убийца, повстанец, вор, мутант, изгой, беглец, маска: если бы мы не узнавали в них наши нереализованные стремления, мы бы не выдумывали их снова и снова — везде, на всех языках, во все времена.

Едва у нас появились корабли, как мы кинулись переплывать океаны в лодках из бумаги. Не успели появиться автомобили, как мы уже были в пути. Стоило появиться самолетам, и мы уже оказались в самых отдаленных уголках земли. Теперь мы мечтаем об обратной стороне Луны, каменистых равнинах Марса, кольцах Сатурна и межзвездных просторах. Мы выводим на орбиту механических фотографов или посылаем их к другим звездам и плачем над чудесами, которые они оттуда передают; мы испытываем трепет перед величественными картинами далеких галактик, похожих на дымные столпы в небе, мы даем имена инопланетным горным вершинам, словно приручили их. Мы жаждем очутиться в искривленном пространстве, за пределом времени. И это биологический вид, обманывающий себя тем, что он любит свой дом, любит быть обремененным — как их там? — привязанностями .

Это мое мнение. Вы не обязаны разделять его. Возможно, нас в конечном итоге не так уж много. Возможно, мы — разрушительная и антиобщественная сила и нас следует запретить. Вы можете оставаться при своем мнении на этот счет. Все, что я хочу сказать: спи крепко, детка. И приятных тебе сновидений.


В мироздании по Дудхвале все началось с того, что прадед моего отца «принял ислам», эту, как говорится, наиболее строптивую из религий. В результате Виви Мерчант (так же как Амир, как фактически каждый мусульманин данного субконтинента, ибо все мы дети вероотступников, признаём мы это или нет, — все до единого) утратил связь с историей. Таким образом, мы можем объяснить отчаянное стремление моего отца уйти в прошлое этого города как своего рода поиск утраченной самоидентификации; что касается Амир Мерчант, она, с ее мечтой о небоскребах, тоже по-своему пыталась найти потерянные ценности в воображаемых высотных жилых домах и кинотеатрах стиля ар-деко, в кирпиче и строительном растворе.

В объяснениях тайн бытия недостатка нет. Сегодня они предлагаются оптом по бросовой цене. Докопаться же до правды все труднее.


Сколько я себя помню, больше всего на свете мне хотелось — позволю себе еще раз прибегнуть к любимому выражению — быть достойным этого мира. Ради этого я готов был пойти на любые испытания, выдержать адский труд. Мое знакомство с героями Древней Греции и Рима началось с «Тэнглвудских рассказов» Натаниэля Готорна. О Камелоте я узнал благодаря «Рыцарям Круглого стола» студии «MGM» с Робертом Тейлором в роли Ланселота и Мелом Феррером в роли Артура; Джиневру же, если мне не изменяет память, играла неподражаемая Ава, палиндромная богиня, выглядевшая со спины так же сногсшибательно, как и спереди. Я глотал детские версии скандинавских саг (особенно хорошо мне запомнились эпические странствия на корабле, носившем название «Скидбладнир» — «летающий корабль»), рассказы о приключениях Хатим-Тая и Гаруна ар-Рашида, Синдбада-морехода, Марко Поло и Ибн Баттуты, Рамы и Лакшманы, Кауравов и Пандавов — все, что попадалось мне под руку. Однако высоконравственная формула «быть достойным этого мира» звучала слишком абстрактно, чтобы ее легко было применить на практике, в повседневности. Я говорил правду и был достаточно честным, хотя одиноким и замкнутым ребенком, но мне не дано было стать героем. Однако в тот период, о котором я пишу, я начал сомневаться, достоин ли этот мир меня. Он фальшивил: он явно был не тем, чем должен был быть. Возможно, я проникался разочарованием моей матери, ее все возрастающим цинизмом. Теперь, оглядываясь назад, могу с уверенностью сказать, что мы стоили друг друга — мир и я. Мы оба иногда бывали на высоте, а иногда срывались в бездну. О себе могу сказать (я не настолько самонадеян, чтобы говорить от лица мира): в самой низшей точке своего падения я представлял собою какофонию, нагромождение звуков, не вписывавшихся в симфонию цельного «я». Когда же я был на высоте, мир пел для меня и через меня, словно звонкий кристалл.

Когда на пляже я встретил Вину, то впервые понял, какой мерой могу себя измерить. Ответ я буду искать в ее глазах. Все, что мне теперь нужно, так это ленточка моей дамы, чтобы прикрепить к шлему.


Надо сказать, что мне с самого начала очень повезло в жизни. Мне посчастливилось быть единственным сыном любящих родителей, которые решили больше не иметь детей, чтобы уделять достаточно внимания обожаемому ребенку, не отказываясь при этом от любимого увлечения и любимой профессии. Возвращаясь к рассказу о пляжных удовольствиях, я вижу, что опустил множество мелочей, которыми Виви и Амир Мерчант привычно выражали свою супружескую любовь: кривые, но восхищенные улыбки, с которыми она смотрела на своего копающего мужа; его застенчивые ухмылки в ответ; то, как она слегка касалась его щеки, как он касался ее затылка; заботливость счастливых супругов — сядь здесь, тут больше тени; вот питье, оно прохладное и вкусное. Эти жесты, при всей их интимности и мимолетности, не могли ускользнуть от всепоглощающего внимания ребенка. Я тоже был любим и ни на один день не оставался на попечении айи , что вызывало удивление и единодушную критику в кругу знакомых. Леди Спента Кама, так и не простившая Амир ее faux pas в день, когда Ормус появился на свет, твердила всем, что у женщины, даже не позаботившейся подыскать ребенку хорошую няньку, «должно быть, в роду не без прислуги». Это замечание моментально достигло ушей Амир, поскольку ехидство — лучший почтальон, и отношения между двумя женщинами окончательно испортились. Однако же подобные колкости только укрепили решимость моих родителей. В моем младенчестве и раннем детстве они делили строго пополам еженедельную квоту обязанностей и удовольствий, организуя свое рабочее время и даже сон таким образом, чтобы не нарушить равенства родительских прав. Меня не кормили грудью: мой отец не мог этого допустить, ведь тогда он лишился бы своей части кормления. Со свойственной ему мягкостью он настоял на том, чтобы ему оставили его долю подтирания детской попки, кипячения пеленок, поглаживания животика во время колик, часть игр. Мать, фальшивя, пела мне свои колыбельные, а отец — свои. Таким образом, я рос, считая и это тоже «нормой». В будущем меня ожидало много болезненных разочарований.

Они почти перестали бывать в обществе и даже не заметили этого. Появление ребенка (меня) придало их жизни завершенность, так что, казалось, им больше никто не нужен. Сначала друзья пытались их увещевать. Некоторые даже обижались. Многие усматривали, как леди Спента, в «одержимости» Мерчантов их ребенком «что-то нездоровое». Но в конце концов все просто смирились с новым укладом как с очередной странностью, которых немало в жизни. А В. В. и Амир получили возможность сосредоточить все свое внимание на сыне (мне), не думая ни о чьих-то оскорбленных чувствах, ни о досужих сплетнях.

Не эта ли всепоглощающая родительская любовь стала причиной того, что я начал думать о море, мечтать об Америке? Раз этот город полностью принадлежал им двоим, раз им принадлежала земля, я решил, что мне остается море. Иными словами, не потому ли я покинул Бомбей, что этот проклятый город был для меня подобием материнского чрева и, чтобы родиться на свет, мне пришлось оттуда уехать? Сегодня у психологов найдется дюжина подобных объяснений.

Все их я склонен отвергнуть. Повторяю, мои родители любили меня и дали мне лучшее, что могли дать. Нет ничего слаще моих детских воспоминаний о родном доме — вилле «Фракия» на Кафф-парейд. И вдобавок к лучшему из домов у меня были преданные друзья, я ходил в хорошую школу и лелеял самые радужные планы на будущее. Какой же черной неблагодарностью было бы обвинить своих родителей в том, что они дали тебе всё, чего только могли пожелать для своих детей другие родители! Какая страшная несправедливость укорять их за то исполненное любви внимание, которое является идеалом всякой матери, всякого отца! Ничего такого вы от меня не услышите. Отчужденность и слабое чувство корней были просто присущи моему характеру. Уже в девятилетнем возрасте я не только имел свои секреты — я гордился ими. Свои высокие устремления, свои мечты о древних рыцарях и героях я держал при себе; поделиться ими с кем-то значило опозориться, признать, что существует унизительная пропасть между величием моих намерений и ничтожеством мною достигнутого. Я хранил молчание и тешил себя надеждой, что однажды запою.

Из этой защитной брони мне случалось извлекать пользу. По вечерам я играл с Виви и Амир в покер, и к концу игры передо мною скапливалась самая большая горка спичек.

— Может быть, когда ты вырастешь, тебе стоит профессионально заняться игрой, — высказала однажды моя мать крамольное предположение. — У тебя уже и сейчас неплохо получается с этим твоим непроницаемым видом.

Я кивнул. Успех развязал мне язык.

— Никто не знает, о чем я думаю, — сказал я ей. — Так мне больше нравится.

По выражению их лиц я понял, что они потрясены. Они даже не знали, что на это сказать.

— Лучше быть откровенным, Умид, — наконец нашелся отец. — Лучше подавать руку, чем прятать ее за спиной, так ведь?

Мой отец, образец джентльмена, самый честный из всех, кого я знал, самый порядочный, неподкупный, самый мягкий, но в то же время придерживавшийся железных принципов, самый терпимый, короче говоря — самый-самый лучший из людей, святой безбожник (как бы ему не понравилось это сравнение!), которому можно было впарить на улице дешевые часы, легко убедив его, что это «Омега», всегда проигрывавший в карты и в конце концов трагически проигравший в жизни. А я, его сын, хитрец и притвора, — я улыбнулся, невинно глядя в глаза этому человеку не от мира сего, и сделал свой сокрушительный ход.

— В таком случае, — пробормотал я, — почему у меня, а не у тебя оказалось столько спичек?


Теперь, по прошествии многих лет, я ясно вижу, что море было для меня всего лишь метафорой. Конечно, я любил плавать, но с таким же удовольствием мог делать это и в бассейне клуба «Уиллингдон», и в пресной, а не в соленой воде. Я никогда не учился ходить под парусом и нисколько об этом не жалею. Вода была просто волшебной стихией, уносившей меня на своих волнах. Когда я повзрослел, а небо стало таким доступным, я, не задумываясь, изменил своему былому пристрастию. Но все же я благодарен воде, потому что ее любила Вина и мы могли плавать с нею вместе.

Воздух и вода, земля и огонь: все четыре стихии повлияли на наши истории (я имею в виду, конечно же, историю Ормуса, легенду Вины и мою собственную). В первых двух они берут начало. Затем приходит черед серединам и концам.


Когда ваше детство, как это было со мной, протекает в великом городе в его золотой век и этот город представляется вам вечным, величие метрополии создает иллюзию постоянства. По крайней мере, Бомбей, где я родился, казался мне чем-то непреходящим. Колаба-козуэй была моей Виа Аппиа, холмы Малабар и Кумбалла — Капитолийским и Палатинским холмами. Стадион «Брейберн» был нашим Колизеем, а уж что касается сверкающего огнями изгиба Марин-драйв в стиле ар-деко — подобным не мог похвастать даже Рим. Все мое детство я искренне считал ар-деко бомбейским стилем, местным изобретением, а само название производил от императива глагола «видеть». Art dekho . «Вот оно — искусство». (Когда я впервые увидел фотографии Нью-Йорка, то поначалу испытал почти что ярость. У американцев ведь и так всего много, неужели им еще понадобился наш стиль? Но где-то в глубине моего сердца ар-деко Манхэттена, с его размахом, только усиливал притягательность Америки, делая ее одновременно и знакомой, и недоступной: наш маленький Бомбей, но крупным шрифтом.)

На самом деле Бомбей, каким я его узнал, был, можно сказать, новым городом; более того, строительная компания моих родителей «Мерчант и Мерчант» немало способствовала созданию этого облика. Все десять лет между рождением Ормуса Камы и моим собственным появлением на свет город представлял собой гигантскую строительную площадку, был как бы в лихорадке становления, стремясь обрести законченность к тому времени, когда я смогу почтить его своим вниманием. Нет, нет… я вовсе не такой уж солипсист. И не испытываю чрезмерной привязанности к истории. Скорее, я из тех, кто недостаточно привязан к чему бы то ни было.

Но возвращаюсь к своим баранам. Как я уже сказал, хоть это и не имело ко мне ни малейшего отношения, строительный бум, создавший Бомбей моего детства, достиг невероятного размаха в годы, предшествующие моему рождению, а затем лет двадцать медленно сходил на нет, и этот период относительной стабильности заставил меня поверить в бессмертие города. Впоследствии, разумеется, он оказался чудовищем, и я бежал оттуда. Спасая свою жалкую жизнь.

А что же я? Я был подлинно бомбейский чокра . Но, должен признаться, уже ребенком я испытал нездоровую ревность к городу, в котором рос, потому что он был другой любовью моих родителей — дочерью, которой у них никогда не было. Они любили друг друга (что хорошо), любили меня (что очень хорошо) и любили ее (что не очень хорошо). Бомбей стал моей соперницей. Именно по причине их романа с городом им приходилось составлять тот самый еженедельный график исполнения родительских обязанностей. Когда мать была не со мной — когда я катался на плечах отца или вместе с ним смотрел на рыб в Тарапоревала-Аквариум, — она была с ней, с Бомбеем то есть, помогая этому городу появиться на свет. (Ведь процесс строительства никогда полностью не прекращается, и талант Амир заключался в том, что она его контролировала.) Моя мать была строителем, как и ее покойный родитель. Когда отец передавал меня ей и мы, фальшивя, пели наши чудовищные песенки и ели горчащее мороженое, он уходил, надев соломенную шляпу, в которой занимался раскопками, и куртку цвета хаки со множеством карманов, чтобы искать в вырытых под будущие дома котлованах тайны городского прошлого или сидеть, сняв шляпу и пиджак, у кульмана, погрузившись в свои мечты.

Первой любовью В. В. Мерчанта навсегда осталась предыстория города; казалось, город больше интересовал его во младенчестве, а никак не в теперешнем своем возрасте. Если ему попадался благодарный слушатель, он мог часами рассказывать о поселениях Чалукия на острове Элефанта и острове Сальсетт два с половиной тысячелетия назад или о легендарной столице раджи Бхимдева в Махиме в одиннадцатом или двенадцатом веке. Он цитировал условия Бассейнского договора, по которому могольский император Бахадур-Шах уступил Семь Островов португальцам, и любил повторять, что благодаря королеве Катерине Браганса, супруге Чарлза II, существует скрытая связь между городами Бомбей и Нью-Йорк. Бомбей отошел Англии как часть ее приданого, а район Нью-Йорка Куинз назван в ее честь.

Он мог часами изучать старые карты, а его коллекция старинных фотографий с видами и зданиями исчезнувшего города не имела себе равных. Эти тусклые изображения воскрешали снесенный Форт, «утренний базар» в трущобах у Тиндарваза, или Базаргейт, лавочки, торговавшие бараниной, и палаточные лазареты для бедных наравне с ушедшими в небытие дворцами знати. Останки прошлого не только заполняли его фотоальбомы, но и всецело занимали его воображение. Особенно головные уборы. «Бывало, по тому, что у человека на голове, можно было определить, к какой общине он принадлежит», — сетовал он. Сэр Дарий Ксеркс Кама в его цилиндрической феске был последним, что еще оставалось от тех далеких дней, когда парсов за их головные уборы называли «топазами». У купцов были круглые шляпы, а уличные разносчики, выкрикивавшие нескончаемые названия своей снеди, носили на головах что-то вроде огромных шаров. От отца я узнал о первых великих бомбейских фотографах Радже Дин Дайале и А. Р. Хейзлере, чьи снимки города повлияли на меня хотя бы тем, что показали наглядно, чего я не хочу. Дайал взбирался на башню Раджабай и делал оттуда свои панорамные снимки зарождавшегося города; Хейзлер его переплюнул, поднявшись в воздух. Созданные ими изображения внушали благоговейный трепет, они были незабываемы, но вместе с тем вызывали у меня отчаянное желание спуститься обратно на землю. С высоты видны только шпили. Меня же влекли к себе городские улицы: точильщики ножей, водоносы, карманники на Чаупатти, уличные ростовщики, солдаты, танцовщицы-шлюхи, запряженные лошадьми повозки и их возницы, ворующие овес, толпы, осаждающие поезда, завсегдатаи иранских ресторанчиков за шахматной доской, школьники в форме с ременной пряжкой в виде змеи, нищие, рыбаки, слуги, неуправляемая толпа на Кроуфордском рынке, лоснящиеся тела борцов, киношники, докеры, брошюровщики, уличные мальчишки, калеки, ткачи, хулиганы, священники, головорезы, мошенники. Меня неудержимо притягивала жизнь.

Когда я говорил об этом отцу, он показывал мне натюрморты со шляпами, витринами магазинов и пристанями и говорил, что я еще слишком мал, чтобы это понять. «Понимание исторических реалий, — заметил он, — высвечивает человеческий фактор». Это требовало перевода. «Когда видишь, как люди жили, работали и торговали, — пояснил он с редким для него раздражением, — начинаешь понимать, какие они были». Несмотря на страсть к раскопкам, Виви довольствовался внешней стороной явлений. Я, его сын-фотограф, посвятил свою жизнь опровержению его взгляда; я показал, что камера может копнуть глубже, что она может, минуя ловушки очевидности, проникнуть в жизнь чертовски глубоко, до мозга костей.

Основателем семейного строительного бизнеса был его покойный тесть, Исхак Мерчант, человек настолько желчный, что, когда он достиг сорокатрехлетнего возраста, его внутренние органы буквально полопались от злости и он умер вследствие внутреннего кровотечения. Это случилось вскоре после замужества его дочери. Дочь раздражительного человека, моя мать выбрала себе в спутники жизни того, кто начисто лишен был способности сердиться, но не могла вынести даже его мягких и крайне редких укоров; малейший упрек вызывал у нее ошеломляющую бурю эмоций, в которой было больше слез, чем негодования, но которая своей невероятной и разрушительной силой мало чем отличалась от приступов ярости ее покойного отца. В. В. обращался с нею осторожно, как с хрупкой недотрогой, каковой она и являлась. Это непременное условие их союза не сулило в будущем ничего хорошего, но счастливые супруги были глухи ко всем предостережениям. Взаимная влюбленность эффективнее любых берушей.

Молодоженам Виви и Амир сразу же пришлось взвалить на себя массу проблем. К счастью для них, город отчаянно нуждался в строителях. Два десятилетия спустя они уже могли показать несколько домов в стиле ар-деко — примыкающих к западной части Овал-майдан и по Марин-драйв — и сказать с законной гордостью: «Это построили мы» или «Это тоже один из наших». Теперь они строили уже на Уорли, Пали-хилл и в других местах. На обратном пути с пляжа Джуху мы делали крюк, чтобы осмотреть какие-нибудь строительные площадки, и не только те, где на проволочном заграждении висели щиты «Мерчант и Мерчант». Строительные площадки для семьи строителей — то же, что туристические достопримечательности для остальных людей. Так что я к этому привык, а кроме того, был столь взволнован встречей с моей богиней в купальнике, что даже и не думал жаловаться. Вместо этого я задавал вопросы.

— Как ее зовут?

— Кого? Откуда я знаю! Спроси у отца.

— Как ее зовут?

— Точно не знаю. Нисса или что-то в этом роде.

— А фамилия? Нисса Дудхвала? Нисса Шетти? Как ее фамилия?

— Я не помню. Она росла далеко отсюда, в Америке.

— В Америке? Где в Америке? В Нью-Йорке?

Но осведомленность отца была небезграничной, или же были вещи, о которых он предпочитал молчать. Амир, однако, знала всё.

— Штат Нью-Йорк, — сказала она. — В какой-то деревне, в непролазной глуши.

— В какой деревне? Ну Амми, ну пожалуйста!

— Ты что думаешь, я знаю каждую их гаон в США? Что-то вроде Чикабума.

— Это разве название?

Она пожала плечами.

— У них там могут быть какие угодно названия. Гайавата-Миннегага, Саскеханна, Шенандоа, Шебойган, Окефеноки, Онондага, Ошкош, Читтенанго, Чикаша, Канандайгуа, Чуинуга, Томатосога, Чикабум.

Больше она не пожелала говорить на эту тему, так оно и осталось: Чикабум, штат Нью-Йорк.

— В любом случае, — добавила моя мать, — у тебя с ней не может быть ничего общего. Начать с того, что этот Пилу теперь ее опекун, и потом, всем известно, что от нее одни неприятности. Кукушкино яйцо на тысячу и один процент. Ей очень тяжело пришлось в жизни, она пережила настоящую трагедию, и я сочувствую ей всем сердцем, но ты держись от нее подальше. Ты слышал, как она разговаривает. Никакого воспитания. И вообще, она гораздо старше тебя. Найди себе друзей среди сверстников. К тому же, — сказала она, словно подводя окончательный итог, — она вегетарианка.

— А мне она понравилась, — заявил я.

Родители оставили эту реплику без внимания.

— А знаешь, — мать сменила тему, — эти индейские названия звучат совершенно по-индийски. Читтануга, Оотакаунд, Теккади, Шенектади, Гитчии-Гумми, Тиклегумми, Читтоор, Читалдруг, Чикабум. Может быть, наши соплеменники-дравиды в незапамятные времена приплыли в Америку в красивой ярко-зеленой лодке. Индийцы проникают повсюду. Как песок.

— Может быть, они взяли с собой немного меда и кучу денег53, — подхватил отец.

Я понял, что мы начали нашу обычную семейную игру и нет никакой возможности направить разговор в нужное мне русло.

— Какой смысл заворачивать мед в пятифунтовую банкноту? — сдался я. И добавил постскриптум, возвращаясь мысленно к моей девочке в купальнике: — А кроме того, какая уважающая себя киска возьмет в мужья глупого филина?

— Миннегага, Смеющаяся Вода, — продолжала свои размышления Амир. — «Гага» явно означает смех, значит, «минни» — это вода. Тогда кто такой Микки?

— Микки, — педантично изрек отец, — это мышь.


Философ Аристотель не признавал мифологии. По его мнению, мифы были лишь причудливыми небылицами, не содержащими никаких ценных сведений о нас и окружающем мире. Только разумом, считал он, человек способен понять себя и покорить мир, в котором живет. Во времена моего детства эти его воззрения разделяли не многие из тех, кто меня окружал. «Подлинное чудо разума, — однажды заметил, а вернее частенько повторял, сэр Дарий Ксеркс Кама, — заключается в его победе над чудесами». Большинство других авторитетов, вынужден констатировать, не разделяли его мнения; леди Спента Кама, например, для которой чудесное давно заняло место повседневности и которая не способна была существовать без своих ангелов и демонов в трагических джунглях земного бытия.

К противникам Аристотеля и сэра Дария относился также Джамбаттиста Вико (1668–1744). По Вико — и с ним согласны многие современные психологи, — раннее детство имеет решающее значение. События и переживания первых лет определяют сценарий всей последующей жизни. Для Вико мифология — это своего рода семейный альбом с фотографиями, отражающими детство культуры и содержащими будущее человеческого общества, закодированное в сказаниях, которые есть одновременно и поэзия, и пророчество. Семейная драма, разыгравшаяся на не существующей более вилле «Фракия», окрашивает и предсказывает всю нашу последующую жизнь.

«Держись от нее подальше», — сказала Амир. Но коль скоро неумолимая логика мифа начала действовать, это было все равно что пытаться уберечь пчелу от меда, воров — от денег, политиканов — от младенцев, а философов — от предположений. Вина закогтила меня, и следствием этого стала вся история моей жизни. «Кукушкино яйцо» — назвала ее Амир, и еще: «Червивое яблоко». А вслед за этим, вся в синяках и вымокшая до нитки, она среди ночи появилась на пороге нашего дома, умоляя впустить ее.


Всего через семь дней после того, что случилось на пляже Джуху, в шесть часов вечера, при ясном небе вдруг пошел дождь — крупными горячими каплями. Он ничуть не охладил жаркий воздух, напротив — по мере того как дождь усиливался, по странной причуде природы росла и температура воздуха, так что пролившаяся вода испарялась, не достигая земли, и превращалась в туман. Сырой и белый — редчайший для Бомбея погодный феномен, — он заполнил Бэк-бэй. Горожане, вышедшие прогуляться по Кафф-парейд, спешили укрыться от дождя. Город исчез в тумане; мир превратился в чистый лист бумаги, ожидающий, когда его испишут. В. В., Амир и я сидели дома, сражаясь в покер, и в этой странной белизне рисковали больше, чем всегда, словно чувствовали потребность совершать безрассудства. Мой отец проиграл больше спичек, чем обычно. Потом на город опустилась белая ночь.

Мы отправились спать, но заснуть никто из нас не мог. Когда Амир пришла поцеловать меня на сон грядущий, я признался ей в своих предчувствиях:

— Что-то обязательно случится.

Амир кивнула:

— Я знаю.

Потом, после полуночи, именно Амир первой услышала странные звуки: как будто на веранде, пыхтя, металось сбежавшее откуда-то животное; затем послышалось придушенное всхлипывание. Она села в кровати и объявила:

— Похоже, сбылись-таки надежды Умида.

К тому времени, как мы выбежали на веранду, девочка потеряла сознание. Под глазом у нее красовался огромный синяк, руки были в порезах, местами глубоких. Блестящие змейки ее волос извивались на деревянном полу веранды. Медуза. В голове пронеслась мысль, что на это лицо можно смотреть только в зеркале отполированного щита, иначе превратишься в камень. Ее белая майка и джинсы насквозь промокли. Я не мог оторвать глаз от выступающих крупных сосков. Она тяжело и часто дышала со стонущим звуком.

— Это она, — произнес я в оцепенении.

— И у нас нет выбора, — сказала моя мать. — Будь что будет.

Согревшаяся, перевязанная, поедая горячую кашу, с головой, замотанной полотенцем, что делало ее похожей на фараона, девочка, как королева, восседала на родительской кровати. Мы же, трое Мерчантов, стояли перед нею, как придворные; как медведи из сказки.

— Он хотел убить меня, — сказала она. — Пилу, желтопузая тварь. Он напал на меня. Поэтому я и убежала, — ее голос пресекся. — В общем, он меня выгнал. Но я не вернусь туда, ни за что.

И Амир, предостерегавшая меня от нее, страстно подхватила:

— Вернуться? Об этом не может быть и речи. Нисса Дудхвала, окажите нам честь, разделив с нами кров.

Ее слова были вознаграждены оценивающей и недоверчивой улыбкой.

— Не называйте меня именем этого ублюдка, договорились? — сказала она. — Я ушла оттуда в чем была. С этого дня я буду носить имя, которое выберу сама.

Через несколько мгновений:

— Меня зовут Вина Апсара.

Моя мать пыталась ее успокоить: «Конечно, Вина, как скажешь, девочка», — а затем попробовала выяснить, что спровоцировало столь жестокое обращение. Лицо у Вины стало непроницаемым, словно она захлопнула книгу. Но на следующее утро ответ явился к нашему порогу, тревожно звоня в дверь: Ормус Кама, неотразимый и опасный, как само солнце, девятнадцати лет от роду и с «репутацией». Ормус Кама в поисках запретного плода.


Это стало началом конца самых радостных дней моей жизни, проведенных с фракийскими божествами — моими родителями, среди легенд о прошлом города и видений его будущего. После детства, когда я был любим и уверен в незыблемости нашего маленького мира, все вокруг начнет распадаться, мои родители смертельно поссорятся и преждевременно умрут. Спасаясь от этого ужасною распада, я попытаюсь жить собственной жизнью, и в ней тоже обрету любовь; но и эта жизнь нежданно оборвется. Потом я на долгое время останусь один с моими горькими воспоминаниями.

Теперь наконец счастье снова расцвело в моей жизни. (Об этом я тоже расскажу в свое время.) Может быть, это дает мне силы смотреть в лицо ужасу прошлого. Непросто говорить о красоте мира, утратив зрение; мучительно петь дифирамбы, когда ваша евстахиева труба отказала. Так же тяжело писать о любви, тем более писать с любовью, когда сердце разбито. Но это не оправдание, это случается со всеми. Нужно всё преодолеть, преодолевать постоянно. Боль и утраты — тоже «норма». В этом мире полно разбитых сердец.