Андре Моруа Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго

Вид материалаДокументы

Содержание


5. "Восточные мотивы" квартала вожирар
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   39


Для Виктора Гюго, умевшего наслаждаться возвышенными чувствами и долго считавшего себя сиротой, было радостно жить под отцовским кровом. Когда-то он восставал против отца, а теперь испытывал чудесное душевное спокойствие, чувствуя себя перед ним ребенком, но ребенком, которого отец уважает, и ему нравилось бродить с отцом по живописным окрестностям Блуа. О самом Блуа он говорил, что "это прелестнейший город... Он раскинулся на обоих берегах красавицы Луары, и все тут тешит взгляд: с нагорной стороны амфитеатром поднимаются по склонам сады и руины; с другой - простирается равнина, утопающая в зелени. На каждом шагу - воспоминание...". Он любил старинные замки, связанные с историей и с легендами.


Виктор Гюго - Адольфу де Сен-Бальру, 7 мая 1825 года:


"Я побывал в Шамборе. Вы и представить себе не можете, какая там своеобразная красота!.. Всяческое волшебство, всяческая поэзия, всяческие безумства проглядывают в этом восхитительном и странном дворце, где обитали феи и рыцари. Я вырезал свое имя на верхушке самой высокой башенки; прихватил с собою немножко камешков и мха с вершины холма и кусочек оконного переплета от того самого окна, на котором Франциск I написал две стихотворные строчки:


Женщины, женщины,


Как вы изменчивы!


Обе эти реликвии для меня драгоценны..."


Очень понравилась ему и усадьба Мильтьера, которую генерал Гюго купил в Солони, в нескольких километрах от Блуа.


Виктор Гюго - Полю Фуше, 10 мая 1825 года:


"Нахожусь сейчас в Мильтьере, в зеленой беседке около дома; плющ, обвивающий ее, бросает на бумагу зубчатые, вырезные тени; посылаю тебе их рисунок, раз ты хочешь, чтобы в моем письме было что-нибудь поэтическое. Не смейся над странными линиями, брошенными как будто случайно на оборотной стороне листка. Призови на помощь воображение. Представь себе весь этот рисунок, начертанный солнечным светом и тенью, и ты увидишь нечто очаровательное. Вот так и поступают безумцы, которых именуют поэтами..."


Слова важные, так как они показывают счастливую непринужденность, с которой Гюго начал теперь рисовать, а зачастую и писать. Светлые пруды, старинный дом, дуплистые ивы, под которыми зажигались во тьме блуждающие огоньки, обратили для него Мильтьеру "в чудесный, таинственный приют".


Дни, проведенные в гостях у отца, пролетели, как показалось Гюго, чересчур быстро. Каждый жаждет тех почестей, в которых ему отказывают, и проклинает те, что сами плывут ему в руки. Когда пришло время ехать в Реймс на коронацию Карла X, молодой и уже прославленный поэт огорчился, что надо расстаться с Блуа, с отцом, а главное, с Аделью - впервые со дня свадьбы. Но так уж было решено. Виктор Гюго обещал, что путешествие из Парижа в Реймс он совершит вместе с Нодье, и попросил родителей жены приготовить ему придворный костюм: короткие панталоны, шелковые чулки, башмаки с пряжками, стальную шпагу. Он выехал 19 мая, испытывая некоторое удовольствие оттого, что Адель заливалась слезами, прощаясь с ним. Предстояло провести без нее лишь несколько дней, но ему они казались чуть ли не вечностью: "Как все эти почести печальны! Многие завидуют, что я еду, но завистники не знают, как я несчастен из-за этого счастья..." Однако ж ему было двадцать три года, он любил славу и немало гордился, что попутчики в дилижансе смотрят на красную ленточку у него в петлице: "Скажи моему отцу, что дорогой меня спрашивали, не еду ли я в свой полк и т.д. Все это из-за ленточки!" В этой фразе чувствуется тайная любовь к воинской славе. Он просил Адель вскрывать письма, которые, возможно, будут приходить на его имя, и сообщать ему их содержание. О, простодушная доверчивость супругов, не имеющих тайн друг от друга!


На улице Вожирар он, разумеется, расположился в их общей спальне и от этого тяжелее почувствовал свое одиночество. Париж без Адели стал для него чужим: "Моя родина - это ты..." Завтрак у родителей жены - господин Фуше сам приготовил для зятя омара под соусом. Посещение портного - тот показал ему сшитый фрак, весьма безобразный и очень модный; визит к "бессмертному" Суме - академик с обычной своей ласковой добротой предложил ему для предстоящей церемонии свои короткие панталоны; затем, поскольку и сам Гюго, и Нодье сидели без денег, переговорил с книгоиздателем Лавока - тот жаждал получить будущую оду на коронацию Карла X, а посему дал аванс на поездку в Реймс. Обед у Жюли Дювидаль де Монферье, художницы и хорошенькой женщины; когда-то Виктор Гюго ее ненавидел, а теперь она была другом дома, и молодой супруг обожал ее: "Мы пили за твое здоровье, моя дорогая Адель. Как я тебя люблю!.. Я тысячу раз поцеловал твое письмо. Какое прекрасное письмо! Каким красноречивым сделали его скорбь и нежность..."


Путешествие в Реймс началось хорошо. Шарль Нодье и Виктор. Гюго совместно с двумя приятелями наняли за сто франков в день нечто вроде большого фиакра, так как нечего было и мечтать о билетах на дилижанс. Дорогу, подчищенную скребками, посыпанную песком, как парковая аллея, запрудили экипажи; гостиницы и постоялые дворы были переполнены. Всюду, где делали остановку, Гюго бежал осматривать исторические памятники, а Нодье устремлялся к букинистам. В Реймсе пришлось ночевать вчетвером в одной комнате, но Шарль Нодье так интересно рассказывал там о готических соборах, он был превосходный попутчик и настоящий эрудит. Гюго любил готику, "поистине порождение природы. Беспредельное, как сама природа, в вели" ком и в малом. Микроскопическое и гигантское...". Шатобриан посвятил его в тайны готики, Нодье, замечательный знаток старины, научил его населять памятники прошлого священными тенями их основателей и оживлять воспоминаниями о событиях, свидетелями которых были крепости, замки, монастыри. "В этой Шампани все дышит сказками... Реймс - да ведь это царство химер..." Нодье рассказывал сказки и пробуждал химеры. На улицах Реймса теснились любопытные, желавшие посмотреть, как проедет Карл X; Гюго говорил Шарлю Нодье: "Пойдем лучше полюбуемся на его величество кафедральный собор". Нодье смеялся: "В вас вселился бес Стрельчатый". - "А в вас - бес Эльзевира", - ответил Гюго.


И Нодье и Гюго, оба в парадных фраках и со шпагой на боку, присутствовали на коронации среди сонма толстых мужчин и женщин, увешанных драгоценностями. "Вся церковь сверкала при свете майского дня. Блистали золотые ризы архиепископа, на алтаре дробились солнечные лучи..." Во время церемонии некто Эмонен, представитель департамента Ду, подарил Шарлю Нодье книгу, которую держал в руках. "Только что купил ее за шесть су", - сказал он. То был томик разрозненного издания Шекспира на английском языке. Вечером Нодье переводил оттуда с листа драму "Король Иоанн". Для Гюго она была откровением. "Право, это великое произведение!" - воскликнул он. Ламенне еще в 1823 году советовал ему "пройти курс лечения Шекспиром", но Гюго не пожелал читать его в отвратительном переводе Летурнера. Затем Виктор Гюго, также с листа, перевел Шарлю Нодье испанское "Романсеро", купленное дорогой у какого-то букиниста. Та ночь в Реймсе, когда Виктор Гюго в номере гостиницы открыл Вильяма Шекспира, также была коронацией венчанием на царство великого поэта.


Шатобриан тоже приехал в Реймс; Гюго поспешил засвидетельствовать ему свое почтение и застал его в ярости: "Я мыслил коронацию совсем иначе. Голые стены церкви, король на коне, две раскрытые книги: Хартия и Евангелие, - религия, сочетающаяся со свободой". По-видимому, у виконта де Шатобриана было больше чувства театральности, чем почтения перед ритуалом. Гюго пошел проводить великого человека, посадить его в экипаж и оказался единственным провожающим: у свергнутых министров не бывает свиты почитателей. Даже Виктора Гюго хотелось поскорее освободиться, чтобы ехать в Блуа. Его тревожили письма Адели. Она жаловалась на холодность, которую после отъезда Виктора выказывала ей генеральша: "С грустью узнала я некоторые вещи, доказывающие, что госпожа Гюго с трудом переносит наше присутствие и сетует на него... Непременно напиши, что из-за непредвиденных дел тебе необходимо вернуться в Париж..." Она умоляла Виктора поскорее приехать за ней: "Через два дня после этого мы бы отправились домой, я заказала бы места в почтовой карете, здесь мы придумали бы какой-нибудь предлог..." А Гюго надеялся погостить у отца полтора месяца. Следующее письмо было еще более настойчивым: положение стало невыносимым. Виктор Гюго, глубоко огорченный, советовал жене быть спокойнее: "Успокойся. Мы все уладим. Твой Виктор, твой муж, твой покровитель, скоро вернется, и чего же тебе тогда будет недоставать?.." Но Адель не могла выдержать и уехала одна с Дидиной и с няней в Париж, где ее встретила мать.


В оправдание своего поспешного отъезда она ссылалась на то, что Виктору нужно срочно написать "Оду на коронацию". Действительно, он сочинил эту оду еще "в тени собора". "Стихи на случай", помпезные, какими и полагалось им быть:


Сиянье алтаря, великолепье трона,


Склоненные пред ним священные знамена


С тугими складками серебряной парчи,


На арках золотых гирлянды белых лилий,


Все это бликами цветными озарили


Узором витражей смягченные лучи...


[Виктор Гюго, "Коронация Карла Х" ("Оды и баллады")]


Почтительная и торжественная "Ода" понравилась в высоких сферах; Состен де Ларошфуко послал Виктору Гюго две тысячи франков в возмещение путевых издержек; Карл Х дал аудиенцию поэту, который лично преподнес ему свои стихи и был вознагражден "самым деликатным образом": король дал его отцу чин генерал-лейтенанта. Он приказал также, чтобы "Ода" была отпечатана со всей типографской роскошью на печатных станках Королевской типографии", и, кроме того, король сделал супругам Гюго хозяйственный подарок - столовый сервиз севрского фарфора с тонким узором в виде золотой сеточки. Подарок пышный и полезный.


Ламартин пригласил Гюго и Нодье навестить его в Сен-Пуане. "Мы поедем, - сказал Нодье, - да еще возьмем с собой жен, и все это ничего не будет нам стоить". - "Каким образом?" - "Мы доберемся до самых Альп; мы расскажем о нашем путешествии. И какой-нибудь издатель оплатит его". В самом деле, издатель Юрбен Канель заказал этим туристам "Поэтическое и живописное путешествие на Монблан и в долину Шамоникс". Нодье должен был представить прозаический текст и получить за него две тысячи двести пятьдесят франков, а Гюго - две тысячи двести пятьдесят франков "за четыре плохеньких оды, - писал он отцу. - Оплата недурная...".


Взяли в путешествие даже Дидину. Гюго в костюме из серого тика резво бегал по косогорам и походил на школьника, приехавшего на каникулы. Нодье" был великолепный рассказчик; его невозмутимый вид и медлительная манера говорить были очень забавным контрастом с живостью его ума, - а ведь в этом как раз секрет юмора. Добродушная госпожа Нодье тоже была забавна, когда она с практическим и здравым смыслом француженки объявляла неправдоподобными фантастические рассказы своего мужа. Обстановка в Сен-Пуане оказалась не очень приятной. Дом "господина Альфонса" совсем не походил на его поэмы и разочаровал Гюго. Нет ни губчатых вершин, ни густой завесы плюща, колорит столетий на стенах дома оказался желтоватой малярной покраской. "Руины хороши для описания, а не для жилья", - прозаически пояснил Ламартин. Женат он был на англичанке, она надевала к обеду нарядный туалет, что очень смущало путешественниц. "Она выходила к столу декольтированная и вся в бантах, - писала Адель Гюго. - Наши скромные шелковые платья с высоким воротом казались весьма неуместными при таком параде..." Гюго и Ламартин уважали друг друга, но сблизиться не могли.


Альпы, и особенно "царственно возвышавшийся Монблан в ледяной тиаре и в снеговой мантии", взволновали Виктора Гюго. Все эти исполины, то сверкающие, то сумрачные, зеленые и белые, представляли собою зрелище, достойное его. При своих внутренних противоречиях (мать и отец, христианская религия и вольтерьянство, красота и жестокость мира, радость и кошмары, ангел и фавн) он испытывал потребность и во внешних контрастах, отвечающих его душевному складу. Он любил контраст между белизной сверкающего на солнце снега и черным провалом бездны. "Вот сейчас разорвалось облако над нами, и сквозь эту расселину мы увидели вместо неба - крестьянский домик, зеленый луг и несколько едва различимых коз, которые паслись на заоблачной высоте. Никогда я не видел таких необычайных картин. У наших ног бурлит поток, похожий на реку Ада; над нашими головами уголок Рая..." Безотчетно обращаясь к мифологии, он превращал горы, скалы, потоки в чудовища, в духов и демонов: "Признаюсь, такой уж у меня уродливый склад ума: в грозной красоте диких мест для меня чего-то не хватало бы, если бы народные сказания не придавали им волшебного характера. Я охотно остановился на этих подробностях, потому что люблю суеверия; суеверия - детище религии и матерь поэзии..."


По вечерам, собравшись на постоялом дворе, наши путники смеялись, вспоминая, каких опасностей избежали в дороге. Никогда Гюго не забывал это "радостное путешествие в Швейцарию... Это одно из светлых воспоминаний моей жизни".


4. МАСТЕРСТВО


Поразительная виртуозность Гюго


не была помехой его гению.


Жюль Ренар


С 1826 по 1829 год Гюго много работал, многому научился, много создавал. Ошибочно было бы измерять его гигантские успехи датами опубликования его книг: "Оды и баллады" (конец 1826), "Кромвель" (1827), "Восточные мотивы" (1829). Некоторые написанные им вещи он держал в ящике стола по два-три года. В "Восточных мотивах" содержатся стихи, написанные в 1826 году; очаровательная "Песенка шута" из драмы "Кромвель" напечатана была в виде эпиграфа еще в "Одах и балладах". Лучше будет проследить общую линию его поисков.


В эти годы поэзия становится для него искусной игрой, в которой он чувствовал себя мастером. Официозные "Оды" доставили ему то, что они могли дать: теперь у него появилась публика; книгоиздатель Лавока заплатил ему четыре тысячи франков за сборник "Разные стихи". Путешествия, беседы с Нодье, изучение поэтов XVI века вызвали у него интерес к немецким и шотландским балладам (так возникли баллады "Невеста литаврщика" и "Два лучника"), а с другой стороны, у него появилось стремление к чистой виртуозности. Он создавал фантастические баллады, или, как он называл их впоследствии, "романсы". Политический или религиозный смысл в том, что он писал тогда, значил для него довольно мало. Он уже был далек от мысли, которую высказал в 1824 году, утверждая, что вся поэзия должна быть монархической и христианской. Теперь его стихи только очаровательны.


Если ты в пути


Ночью - не шути


С судьбиной.


Зренье напряги,


Тропкой не беги


Пустынной.


Хмурый океан


Заволок в туман


Долины,


Чтоб светить не мог


Даже огонек


Единый...


Мрачен темный бор


Вдруг настигнет вор


С дубиной?


Слышен хор дриад,


Что людей манят


В трясины;


Здесь нашел конец


Не один беглец


Невинный...


Духи под луной


Пляшут танец свой


Старинный...


[Виктор Гюго, "Песенка шута" (драма "Кромвель")]


Слова здесь поставлены лишь ради их музыкальности. То он развлекается ("Охота бургграфа"), чередуя на восьми страницах восьмисложную строку стихотворения с односложной, которая звучит, как эхо.


Старый бургграф с сенешалем у гроба


Оба.


Готфрид святой, ты для нас господин


Один


[Виктор Гюго, "Охота бургграфа" ("Оды и баллады")].


То он пишет длиннейшую балладу трехсложным стихом ("Турнир короля Иоанна"). Да можно ли считать это только виртуозностью? Это скорее уж акробатика, гимнастические трюки, поражающие непринужденностью, почти что сверхчеловеческой легкостью исполнения.


Молодому поэту Виктору Пави он дал тогда такой совет: "Быть очень требовательным в отношении богатства рифмы, единственной прелести нашего стиха, а главное, чтобы мысль всегда укладывалась в четкие рамки строфы..." Это требование, добавил Гюго, - результат изучения (плохого или хорошего) самого духа нашей лирической поэзии. Тут он близок к другим крупным поэтам Франции, которые столетием позднее учили, что присутствие образного слова, уже является элементом красоты, что наш язык, лишенный разнообразия в ударениях, требует точных ритмов и правильных рифм и, наконец, что поэзия - это прежде всего музыка.


Эта поразительная эволюция в творчестве Гюго началась после торжественных "Од". Когда вышли в свет "Оды и баллады" (1826), Ламартин написал ему из Флоренции: "Хочу по-дружески еще раз дать вам суровый совет: не стремитесь к оригинальности! Подумайте хорошенько, прав я или нет: ведь это игра ума, а не то, что вам надо..." "Глобус" - умный и серьезный журнал - не очень благосклонно относился к Виктору Гюго. Этот либеральный орган печати, призывавший к международным культурным связям, раздражала, а иногда и возмущала "Французская Муза" и ее салонный католицизм. Однако редактора журнала, Поля-Франсуа Дюбуа, преподавателя литературы и журналиста, человека властного и даже гневливого, однажды затащили на улицу Вожирар к "ангелу Виктору", как говорила Софи Гэ, и Дюбуа потом признался, что его очаровала молодая чета Гюго: "В скромной квартирке над столярной мастерской я увидел в крошечной гостиной молодого поэта и молодую мать, баюкавшую свою малютку дочь, учившую ее складывать молитвенно ручонки перед гравюрами рафаэлевских мадонн с младенцами Иисусами. Эта наивная, искренняя, хотя и немножко театральная сцена растрогала и восхитила меня..." Гюго, со своей стороны, заверил редактора "Глобуса" в своей симпатии к нему: "За те немногие часы, которые я провел подле вас, вы внушили мне чувство истинной дружбы..."


Когда "Оды и баллады" вышли в свет, Дюбуа, сохранивший нежные воспоминания о "святом семействе" с улицы Вожирар, передал книгу своему бывшему ученику в Бурбонском коллеже Шарлю-Огюстену Сент-Беву, который вел отдел литературной критики в "Глобусе", и сказал ему: "Вот стихи молодого варвара Виктора Гюго, у которого есть талант... Я с ним знаком, и мы иногда встречаемся". Сент-Бев написал большой и похвальный отзыв, но разумно предостерегал в нем автора от крайностей: "В поэзии, как, впрочем, и в другом, ничего нет опаснее, как чрезмерная сила; если ее не укрощать, она может наделать много вреда; из-за нее то, что было оригинальным и новым, вполне способно сделаться странным; яркий контраст перерождается в жеманную антитезу; автор стремится к изяществу и простоте, а приходит к слащавости и упрощенности, он ищет героическое, а встречает гигантское; если же он когда-нибудь попытается изобразить гигантское, ему не избежать ребячливости..."


Критик был еще моложе поэта (младше его на два года), но он обладал широким образованием, чутьем к оттенкам и был одним из самых проницательных умов своего времени. Он отличался также врожденной тонкостью вкуса, верностью суждений. Остатки религиозности боролись в нем с реалистическим и скептическим духом, развившимся благодаря научным занятиям. Этот лирик и позитивист страстно мечтал о счастье, о любви и страдал, думая, что он не может внушить любовь. Внутренняя жизнь занимала его больше, чем живописность фразы. В своей статье он восхищался "пламенным стилем Гюго, его красочными образами, нежданными их переходами, гармонией его стиха", но из всех "Од и баллад" больше всего хвалил он те немногие стихотворения, в которых Виктор Гюго, возвышаясь над виртуозностью, изливал чувства, поднимавшиеся из глубины его души. "Постарайтесь вообразить себе самые чистые часы любви, самую целомудренную нежность в браке, самое священное слияние душ перед взором господа, словом, вообразите в мечтах наслаждения страсти, похищенной с небес, слетевшие к нам на крылах молитвы, и все ваши мечты осуществит да еще и превзойдет поэт Гюго в стихотворениях, которым он дал прелестные названия: "Еще раз о тебе" и "Ее имя". Цитировать их - это значит омрачить их целомудренную тонкость чувства". Действительно, это были задушевные стихи, проникнутые нежной лиричностью.


Люблю и чту тебя, как высшее созданье,


Как предков правнуки благоговейно чтут,


Как любит брат сестру, что делит с ним страданья,


А старики - внучат, которые к ним льнут.


Я так люблю тебя, что слезы умиленья


Текут из глаз моих при имени твоем...


[Виктор Гюго, "Еще раз о тебе" ("Оды и баллады")]


Легко понять, как радовались молодые супруги, читая 2 января 1827 года эти похвалы стихам, дорогим для них, появившиеся в обычно суровом журнале. Их не огорчили некоторые оговорки критика, - общий тон статьи был благожелательный и даже почтительный; Гете, прочитав ее, не ошибся в своем суждении - 4 января он сказал Эккерману: "Виктор Гюго - истинный талант, на который оказала влияние немецкая литература. Его юность была, к несчастью, ущемлена в поэзии педантизмом лагеря классицистов, а теперь, извольте-ка, даже "Глобус" за него, - стало быть, он победил". Гений распознал гения.


Статья в "Глобусе" была подписана инициалами - С.Б. Виктор Гюго написал редактору журнала, господину Дюбуа, два письма - в первом спрашивал, кто такой этот С.Б., а во втором благодарил его.


Виктор Гюго - Полю-Франсуа Дюбуа, 4 января 1827 года:


"Я так ценю ваши труды, господин Дюбуа, что не решился бы побеспокоить вас изъявлением своей признательности. Надеюсь, однако, что вы не откажете мне в разрешении зайти поблагодарить вас. И не будете ли вы так добры прислать мне адрес господина Сент-Бева, которому мне также хотелось бы выразить, что я испытывал, читая его превосходную статью. Все, что говорится в ней, даже то, что могло бы противоречить моим взглядам или задеть мое самолюбие, сказано достойным тоном благожелательного и честного человека, это восхищает меня, и его замечания, очень ценные сами по себе, становятся для меня просто драгоценными.


Надеюсь, что еще до тех пор, когда мне удастся пойти к господину Сент-Беву и сказать ему все это устно, вы, господин Дюбуа, будете любезны передать ему живейшую мою благодарность. Позвольте мне также сказать, что вы принадлежите к числу тех немногих людей, к которым меня с первой же встречи привлекает искренняя симпатия, и я горжусь ею..."


Дюбуа ответил: "Он живет рядом с вами, на улице Вожирар, в доме N_94". Гюго пошел и позвонил к соседу; Сент-Бева не оказалось дома, но на следующий день он сам пришел к супругам Гюго. Перед ними предстал длинноносый молодой человек, робкий и хрупкий, дурно сложенный и немножко косноязычный. Рыжие волосы, круглую, слишком большую для его тела голову нельзя было назвать красивыми. Однако он напрасно считал себя безобразным. В чертах его лица не было ничего неприятного, и он вполне мог нравиться. Надо сказать, что это лицо озарено было умом, и как только Сент-Бев чувствовал себя свободно, он становился бесподобным собеседником. Он не договаривал фраз, как будто "швырял их с отвращением, не желая докончить", но мысли он высказывал верные и глубокие.


По правде сказать, говорил-то главным образом Гюго. Сент-Бев слушал, "покоренный сиянием гения", и украдкой посматривал на красавицу Адель, присутствовавшую при этом свидании.


В наряде утреннем, юна, свежа, мила,


Она меня сперва в смущенье привела,


Так строг был взгляд ее. Почтительно кивая,


Я слушал, как лилась поэта речь живая,


Но, на нее глаза переводя с него,


Боюсь, что, слушая, не слышал ничего...


Он говорил. Жена ему внимала стоя...


Я, наблюдая их, все недоумевал,


Что с хрупким деревцем связало шумный вал...


Но вскоре мысль ее, как видно, утомилась,


И, находясь средь нас, она совсем забылась;


Хоть руки делали привычные дела,


Мечта ее от нас далеко увела,


И, не засмейся он, она бы все мечтала


И даже слов моих прощальных не слыхала


[Сент-Бев, "Что я рассказывал Адели" ("Книга любви")].


Сен-Бев пришел еще раз. Все, что Гюго говорил о рифме, о колорите, о фантазии, о ритме, о своей поэтике, открывало перед восхищенным взглядом молодого критика новые, неизведанные края. Он тогда работал над обзором поэзии XVI века. То, что он услышал, проливало яркий свет на понятия о стиле и о фактуре стиха. После второго посещения он передал Гюго стихи, которые сам писал украдкой. По сравнению с фейерверком поэзии Гюго они казались тусклыми. Однако у них были свои достоинства: естественность стиля, прелесть интимности, и Гюго сумел похвалить лучшее, что было в них: "Приходите поскорее, сударь, чтобы я мог поблагодарить вас за прекрасные стихи, которые вы мне доверили..." С этого дня, говорит Сент-Бев, "я был завоеван тем отрядом романтиков, вождем которого был Гюго". Он пришел в качестве критика, а ушел учеником. "Гюго все читал и все запоминал. Он с некоторым хвастовством выставлял свои познания..." Но он так щедро и так искусно расточал похвалы, что целый отряд писателей признал его своим главой. "Литература, - говорилось на страницах "Глобуса", - накануне 18 брюмера, но Бог знает, кто в ней Бонапарт..." Бог это знал.


Виктор Гюго уже год работал над драмой "Кромвель". Его всегда влекло к театру, и он еще в детстве писал пьесы. Теперь он прочел все, что мог найти о жизни Кромвеля (около ста книг), и в августе 1826 года принялся за работу. Тейлор, друг Альфреда де Виньи, получивший дворянство по указу Карла Х и пост королевского комиссара в театре Комеди-Франсез, спросил, почему Гюго ничего не пишет для сцены, и тот сказал о своем "Кромвеле". Тейлор пригласил его на завтрак вместе с Тальма, и поэт объяснил трагику, что он хочет создать драму, идя по стопам Шекспира, а не Расина, в языке же смешать все виды стиля - от героического до шутовского, уничтожить трескучие тирады и эффектные стихи. "Да, да! - согласился Тальма. - Не надо красивых стихов".


Но Тальма умер в том же году; драма получилась слишком длинной, поставить ее на сцене казалось невозможным. Виктор Гюго решил прочесть "Кромвеля" своим друзьям. Чтения вошли тогда в моду. Слушатели млели, как гости мольеровских "Жеманниц". Выслушав какую-нибудь оду, рассказывает госпожа Ансело, приглашенные в явном волнении подходили к поэту, "брали его за руку и поднимали глаза к небу". После многозначительной паузы слышалось: "Собор! Готика! Пирамида!" Засим следовало глубокое сосредоточенное раздумье. Прочитав отрывки из "Кромвеля" у госпожи Тастю, Гюго пригласил "господина Сент-Бева" пожаловать 12 марта 1827 года к Фуше, на улицу Шерш-Миди, где он будет читать всю драму целиком. "Все будут счастливы видеть вас, а я - особенно. Вы принадлежите к числу тех людей, перед которыми я всегда готов читать, так как люблю слушать ваши замечания..."


Чтение прошло с успехом, как всякое авторское чтение, но на этот раз успех был вполне оправдан. Драматическая сила некоторых сцен, новизна лексики, шекспировская веселость четырех шутов делали "Кромвеля" произведением крупным и оригинальным, заслуживающим постановки в театре. "Из-за вашего Кромвеля, - сказал автору Альфред де Виньи, - покроются старческими морщинами все современные наши трагедии. Когда "Кромвель" взберется на театральные подмостки, он там произведет революцию, и вопрос будет решен". На следующий день, 13 марта, Сент-Бев написал Гюго письмо, представляющее большой интерес. Он восхищался красотами этой "трагикомедии", и вместе с тем у него нашлись критические замечания.


"Все эти замечания сводятся к одному, которое я уже позволил себе высказать в отношении вашего таланта: чрезмерность, злоупотребление силой и, простите меня, - шаржирование. Серьезная часть вашей драмы восхитительна; как бы вы ни увлекались, сколько бы ни буйствовали, вы никогда не выходите за пределы возвышенного. Сцена приема послов и две следующие за нею сцены во втором действии, монолог Кромвеля после встречи с сэром Робертом Уиллисом, а в третьем действии - сцены Тайного совета, Мильтон у ног Кромвеля, - все это хорошо, даже прекрасно, при каждом стихе хочется вскрикнуть от восторга, упреки мои относятся главным образом к комической части. Намерение перемешать, переплести комическое с основным развитием действия, которое в целом посвящено ужасным событиям, является для вас источником красот, из которого вы широко, слишком широко черпали. Чем больший эффект производит контраст, тем сдержаннее следовало быть, мне кажется, вы превысили меру, особенно в слишком частых и длинных репликах "в сторону", которые, думается, больше следовало бы угадывать: пародию не надо подчеркивать, ее должны понимать с полуслова... Словом, я сетую только на злоупотребления, на мелочи, и, право, вчера были минуты, когда я очень досадовал на них; однако не думайте, что мне наскучили они, у вас ничего скучного не бывает; но они раздражали меня, выводили из терпения; меня так и подмывало крикнуть, как Кромвель кричал своим шутам, когда приходил в дурное расположение духа: "Тише! Довольно! Прочь отсюда!" Простите, дорогой мой, что я позволил себе без всякого стеснения высказать свои мысли о вас, но чем меньше тут будет церемоний, тем скорее, надеюсь, вы извините меня... Большая наглость с моей стороны-нападать на вас с критическими замечаниями, когда меня просто подавляют красоты вашей драмы, это у меня жалкая попытка отомстить вам. А все-таки скажу еще два слова о вашем стиле. Он очень хорош, особенно в серьезной части драмы. А в остальном он не всегда свободен от чересчур многочисленных, иной раз странных образов... Вы поставили перед собою двойную цель: с одной стороны, сравняться с Корнелем, а с другой - с Мольером. С Корнелем вы сравнялись, а с Мольером - нет, вы ближе к Реньяру и особенно - к Бомарше: в вашей пьесе много от "Женитьбы Фигаро"..."


Тут полностью выявилась противоположность двух темпераментов. Могучая натура Гюго не могла и не должна была отказываться от вершин; Сент-Бев, тонкий и хрупкий, мог дышать только на "умеренных высотах". Он понял романтизм, он понимал все на свете, но не мог отделаться от мысли, что у романтиков возвышенную пьесу всегда сопровождает "пародийный водевиль". Сам он ясно видел и строго судил свои собственные безумные выдумки. "Я классик, - признался он однажды, - в том смысле классик, что стоит мне обнаружить в литературном произведении большую долю безрассудства, безумства, нелепости или дурного вкуса, как оно погибнет для меня и я отшвырну книгу". Гюго, прирожденный поэт, чувствовал ценность рифмы, вдохновляющей мысль, как Микеланджело чувствовал ту скульптуру, которую подсказывала ему глыба мрамора; прозаик Сент-Бев верил в необходимость логической связи между мыслями. Но его стихи никогда не достигали того уровня вдохновенного безумства, которое зовется поэзией. Гюго, натура более широкая, умел применяться к требованиям, предъявляемым прозой. Прекрасное этому доказательство - предисловие к "Кромвелю".


Написанное после драмы, оно было принято, особенно молодежью, с неслыханным восторгом. Для Гюго оно представляло собою и сделанный наконец выбор позиции, и вступление в бой. Преследуемый злобными и глупыми нападками классицистов, он встал во главе бунтарей. Теперь он уже не говорил, как в 1824 году: "Романтизм, классицизм - не все ли равно, что значат эти слова?" Он создал свой романтизм и дал ему обоснование. Нужно, говорил он, вернуть молодость языку, возродить "широкую и смелую манеру старых писателей", отбросить Делиля и возвратиться к Матюрену Ренье. Драма должна быть борьбой между двумя противоположными началами, потому что этот контраст - самая суть действительности. Прекрасное и безобразное, комическое и трагическое, гротескное и возвышенное должны сталкиваться и сливаться, чтобы создавалось сильное впечатление. Мрак и Свет. Ад и Рай. Гюго был в плену манихейского дуализма. Его заблуждение сродни тому, какое бывает у народов в пору их младенчества, - стремление воплощать возвышенное и гротескное в противоположных ипостасях; он все видит только в черном и белом цвете. Поэтому он и рисует чудовищ. Некоторой наивностью, похожей на ту, которая характерна для романа "Ган Исландец", страдает и "Кромвель", но драма поражает широтой и силой стиха.


А в те годы на силу был большой спрос. Разве молодых людей, выросших под бой барабанов наполеоновской Империи, могли удовлетворять благонамеренные оды и неоклассические трагедии? Один молодой полковник говорил Стендалю: "После похода в Россию мне кажется что "Ифигения в Авлиде" не такая уж замечательная трагедия". Публика теперь принадлежала не к хорошему обществу, а к новому классу, уже не пугавшемуся насилия "и все более жаждавшему сильных ощущений". В 1816 году кое-кто еще мог верить, что Людовик XVIII - это свобода; в 1827 году никак нельзя было думать, что Карл X - это дух столетия. Виктор Гюго начинал понимать, что под влиянием матери и семейства Фуше его политические взгляды зашли в тупик, а в вопросах религии богословские догмы не удовлетворяли его воображение. Сент-Бев, новые друзья из журнала "Глобус" проповедовали ему антидинастический либерализм; генерал Гюго, открыв ему другой лик Истории, обратил его в бонапартиста. Да и как бы он, восторгавшийся исполинами, не почувствовал поэзии той жизни, которую прожил Наполеон?


В 1827 году австрийское посольство устроило бал, на который приглашены были и маршалы Империи. Один из них сказал свое имя швейцару: "Герцог Тарентский"; швейцар громогласно доложил: "Маршал Макдональд". Другой гость сказал: "Герцог Далматский"; швейцар провозгласил: "Маршал Сульт". "Герцог Тревизский" - "Маршал Мортье". "Герцог Реджский" - "Маршал Удино". Европа хотела стереть с карты французские победы; маршалы потребовали свои кареты, уехали, и в Париже был большой скандал. Сын генерала графа Гюго с достаточным основанием почувствовал себя оскорбленным и тотчас написал оду "К Вандомской колонне".


Нет! Франция жива! Заслышав оскорбленье,


Отважно рвется в бой младое поколенье,


И партии спешат раздоры все пресечь,


И все вокруг встает, от гнева пламенея,


К оружью, Франция! - и вот уже Вандея


На Камне Ватерлоо точит меч...


Напрасно Австрия плетет силки обмана!


С нее сбивали спесь французских два титана!


История в веках воздвигла Пантеон,


Там шрамы выставил германский гриф двуликий,


Один своей стопой оставил Карл Великий,


Другой - своей рукой Наполеон...


И мне ли, мне ль молчать! Я сын того, чье имя


Навек прославлено делами боевыми,


Я слышал плеск знамен, что вьются, в бой летя!


Над люлькою труба мне пела об отваге,


Мне погремушкой был эфес отцовской шпаги


Я был уже солдат, хоть был еще дитя!


Нет, братья, нет! Француз дождется лучшей доли!


В походах вскормлены, воспитаны на воле,


В болото жалкое мы свергнуты с вершин.


Так пусть же, честь страны лелея в сердце свято,


Сберечь отцовский меч сумеет сын солдата,


Отчизны верный сын!


[Виктор Гюго, "К Вандомской колонне"]


По правде сказать, он никогда и не был солдатом, разве что в списках Корсиканского полка, куда отец включил его для забавы, но эта роль ему нравилась. Молодежь встрепенулась; отставные наполеоновские офицеры, переведенные на половинную пенсию, аплодировали, бонапартисты и либералы торжествовали: "Наш язык стал теперь его языком, его религия стала нашей. Он негодует на оскорбления, нанесенные Австрией, его возмущают угрозы чужеземцев. И, встав перед Колонной, он поет священный гимн, который напоминает людям нашего возраста тот клич, ту песню, те хоры наших воинов, что раздавались под Жемаппом..." Предисловие к "Кромвелю" сделало Гюго главой теоретиков романтической школы; ода "К Вандомской колонне" завоевала ему симпатии "глобистов"; в царстве литературы закончилось регентство Нодье, а в триумвирате Ламартин - Виньи - Гюго выделился и стал первым консулом Виктор Гюго. Сыну генерала Гюго выпало на долю командование Молодой Францией.


^ 5. "ВОСТОЧНЫЕ МОТИВЫ" КВАРТАЛА ВОЖИРАР


Виктор Гюго - это форма, искавшая своего


содержания и наконец нашедшая его.


Клод Руа


Если Гюго казался когда-либо счастливым человеком, то именно в 1827 и в 1828 годах. В 1826 году у него родился сын Шарль. Квартира на улице Вожирар стала тесна, Гюго снял целый особняк - дом N_11 по улице Нотр-Дам-де-Шан, - "поистине обитель поэта, притаившуюся в конце тенистой въездной аллеи", за которой зеленел романтический сад, украшенный прудом и "деревенским мостиком". Из парка было два выхода: один, в глубине, вел в Люксембургский сад, а выйдя за ворота, Гюго мог пешком дойти до городских застав - Монпарнасской, Мэнской и Вожирарской. За ними уже начинались сельские пейзажи, над полями люцерны и клевера вертелись крылья ветряных мельниц. Вдоль Большой Вожирарской улицы тянулись распивочные и кабачки с беседками, служившие местом встреч отставных наполеоновских офицеров, мастеровых и гризеток.


Сент-Бев, который уже не мог обходиться без семейства Гюго, поселился около них, в доме N_19; вместе с ним жила там его мать. Ламартин навестил Сент-Бева и расхваливал потом "уединенный уголок, и мать поэта, и сад, и голубей... Все это напоминало мне церковные домики и добродушных сельских священников, которых я так любил в детстве". Гюго ежедневно виделся с Сент-Бевом и живо интересовался его работой о поэтах Плеяды. Ронсар, Белло, Дю Белле привлекли его внимание к старинным стихотворным формам, казавшимся теперь новыми, и особенно к свободной форме баллад, больше отвечавшей его виртуозности, чем торжественная ода.


Каждый смотрит на природу сквозь призму своего темперамента. Гюго до безумия любил простонародный квартал Вожирар с его песнями, воплями, бесстыдными поцелуями; деликатный Сент-Бев вздыхал: "Ах, какая унылая, плоская местность за бульваром!" Поэтому Гюго не часто брал его с собой, когда, давая отдых глазам, утомленным работой, отправлялся на свою ежевечернюю прогулку до деревни Плезанс, чтобы полюбоваться закатом. Поэта окружал теперь маленький двор - тут был и старший его брат Абель, и шурин Поль Фуше, и целая ватага молодых художников и поэтов. Их, как магнитом, притягивало к нему; среди прочих талантов у Гюго был дар привлекать к себе молодежь. Каждому поклоннику он немедленно отвечал на его послание: "Не знаю, поэт ли я, но что вы поэт, в этом я не сомневаюсь". Стоило юноше из города Анже, Виктору Пави, написать в своей статье несколько восторженных строк об "Одах и балладах" - и он стал получать от их автора письмо за письмом: "Под вашей статьей не постыдились бы подписаться лучшие наши писатели... Не является ли главным достоинством моей книги то, что она дает материал для таких замечательных статей, как ваши "фельетоны" и "Анжерские афиши"?.." Можно ли зайти дальше в похвалах? Но даже такие гиперболы все еще не удовлетворяли Гюго. Пави приехал в Париж и был принят Гюго так сердечно, что чуть не заплакал от счастья. Он и двадцать лет спустя с трепетом волнения вспоминал об этой встрече. "Право, можно было с ума сойти!.." - говорил он.


Пави познакомил Виктора Гюго с Давидом д'Анже, уже знаменитым скульптором, защищавшим современное, живое искусство. Ко двору поэта присоединились художники и литографы - Ашель и Эжен Девериа, два красавца с гордой осанкой, которые работали в одной мастерской с Луи Буланже и каким-то чудом жили, как и Гюго, на улице Нотр-Дам-де-Шан. Буланже был на четыре года моложе Гюго и сделался его тенью. Картины его стали иллюстрациями к стихотворениям Гюго "Мазепа", "Колдовской хоровод"; он написал портреты Гюго и его жены. Вскоре Буланже подружился с Сент-Бевом, и Гюго называл их не иначе, как "мой художник и мой поэт". Эжен Делакруа и Поль Гюэ тоже участвовали в вечерних прогулках поэта. Так через Гюго складывался союз современных ему писателей и художников.


Летними вечерами отправлялись на прогулку целой ватагой; шли в "Мулен де Бер", поесть там лепешек, потом обедали в кабачке за некрашеным столом, пели за обедом песни и спорили. Однажды вечером Абель Гюго, услышав под деревьями что-то похожее на пение скрипок, зашел в сад тетушки Саге, пообедал у нее в беседке и остался доволен кухней. За двадцать су там давали яичницу из двух яиц, жареного цыпленка, сыр и вдоволь белого вина. По воскресеньям приходила с мужем и Адель Гюго, к которой вся эта молодая компания относилась с восторгом и почтением. Теодор Пави находил ее "приветливой и рассеянной". Кругом шли шумные беседы, а она о чем-то мечтала, и если вдруг вмешивалась в разговор, то всегда невпопад. Впрочем, говорила она редко, - она очень боялась грозного взгляда мужа и больше молчала. Ее мать, госпожа Фуше, умерла 6 октября 1827 года, а сестренку Жюли, которая была лишь на два года старше Дидины Гюго, отдали учиться в монастырский пансион.


Виктор Пави при первом своем посещении Гюго был поражен, что тот говорил с ним о живописи, а не о поэзии. Но ведь в эти годы поэзия для Гюго приближалась к живописи. Он приводил ватагу своих почитателей в "Мулен де Бер".


...под кровом темноты,


Когда гуляют ошалевшие коты,


Поэт глядел, как умирает светлый Феб...


как спускается вечерний сумрак на сады Гренель, подмечал все краски и очертания вещей. На следующий день, наблюдая издали "архипелаг кровавых облаков", он читал своим ученикам, сидевшим вокруг него на траве, какое-нибудь стихотворение, вроде "Закатов".


Я вечера люблю; мне нравится закат,


Когда его лучи внезапно золотят


Усадьбы, скрытые листвою;


Когда вдали огнем объят густой туман,


Когда меж облаков небесный океан


Сверкает ясной синевою


[Виктор Гюго, "Закаты" ("Осенние листья")].


Нередко он читал им также стихи из "Восточных мотивов". Как ему пришла мысль нарисовать некий условный Восток? Это было тогда в моде. Греция боролась за свою свободу, Байрон умер за Грецию. Во всем мире люди либеральных взглядов были на ее стороне, к ним принадлежали и друзья Гюго - художники и поэты. Дельфина Гэ, Ламартин, Казимир Делавинь - все они писали стихи, прославлявшие Грецию. Но эти стихи были плоскими. Гюго, обладавший драматическим чутьем, пытался создать в "Восточных мотивах" живые сцены. Он любил перезвон слов, ему нравилось, когда они отбивали в его стихах дьявольскую zapateado [чечетка (исп.)], перебрасывались нежданными рифмами, чудесным образом сохраняя и число слогов, и ритм, и поразительную гармонию строфы. Декорацией ему служили солнечные закаты в садах Гренель. Из них он навлекал свое золото и огни. Его Восток находился на улице Нотр-Дам-де-Шан.


За мною по углам роится мгла густая,


А я задумчиво смотрю в окно, мечтая


О том, чтоб там, вдали, где горизонт померк,


Внезапно засиял восточный город алый


И красотой своей нежданной, небывалой


Туманы разорвал, как яркий фейерверк


[Виктор Гюго, "Мечты" ("Восточные мотивы")].


Для живописных картин Востока у него было достаточно источников: Библия, читанная и перечитанная на улице Фельянтинок, советы ориенталиста Эрнеста Фуине (с этим чиновником, влюбленным в арабскую поэзию, он познакомился когда-то у Шарля Нодье), поэмы Байрона и, главное, - Испания, та, которую, воспевали в "Романсеро", и та, что жила в его воспоминаниях. Ему хотелось, чтобы сборник "Восточные мотивы" был подобен какому-нибудь старинному и прекрасному испанскому городу, в котором высится большой готический собор, а "на другом конце города, среди смоковниц и пальм, восточная мечеть с куполами из меди и олова... с арабской вязью стихов из Корана над каждой дверью, со сверкающими святилищами с мозаичным полом и мозаикой стен..." [Виктор Гюго. Предисловие к "Восточным мотивам"] Это была больше Гранада, чем Стамбул. Что за важность! Восточные эти мотивы или не очень восточные, но они были восхитительны. Поэт играючи возрождал в них прелестную строфику поэтов Плеяды:


Зара в прелести ленивой


Шаловливо


Раскачалась в гамаке


Над бассейном с влагой чистой,


Серебристой,


Взятой в горном ручейке.


С гамака склонясь к холодной


Глади водной,


Как над зеркалом живым,


Дева с тайным изумленьем


Отраженьем


Восхищается своим.


"Восточные мотивы" - это ряд прихотливых и неправдоподобных стихов, слегка окрашенных иронией, и вдруг в них поэт, позабыв, что он только играет, отдается в плен страстным грезам, и сквозь поверхностную истому экзотических слов поднимается искренняя, молодая чувственность, и купальщица Зара, раздвинув цветочные рамки слащавой гравюра, возникает прекрасной искусительницей, волнующей и автора, и читателя.


Выйдет Зара молодая,


Вся нагая,


Грудь ладонями прикрыв


[Виктор Гюго, "Купальщица Зара" ("Восточные мотивы")].


И может быть, самая прекрасная из этих песен была та, которую Гюго создал, оторвавшись и от Востока, и от Запада, и от времени, и от пространства, и назвал ее "Экстаз".


Раз ночью один я стоял на просторе:


Ни облачка в небе, ни паруса в море!


И взор мой тонул за пределом земным.


И горы и лес - вся природа, казалось,


За мною с вопросом одним обращалась


К сияющим звездам и к волнам морским.


И звезд золотых легион бесконечный


То тихо, то громко, в гармонии вечной,


Твердил, свой блестящий склоняя венец,


И синие волны грядой набегая,


Твердили, свой пенистый гребень склоняя:


Все Он - всемогущий Творец!


[Виктор Гюго, "Экстаз" ("Восточные мотивы")].


Здесь уже рождается поэт, написавший "Созерцания", способный, как Бетховен, поднять нас к высоким мыслям и чувствам, повторяющимся переливами дивных аккордов.


"Восточные мотивы" Гюго "привели к единству романтиков". Молодые писатели упивались ими: "Виктор всегда пишет чудесные стихи с непостижимой быстротой... и время от времени бросает нам "Восточные мотивы", как камень в муравейник". Виктор Пави восхищался и просил пощады: "Виктор читал нам "Восточные мотивы", неслыханные, совершенно неслыханные... И ни одного слабого стиха! Совсем убил нас..." Художники и скульпторы восхваляли поэта за то, что он своими стихами давал им сюжеты, краски, и за то, что он горячо защищал творческую свободу художника. Романтиков умеренного толка, группировавшихся вокруг журнала "Глобус", завербовал Сент-Бева, которому Гюго, справедливо считавший его драгоценным союзником, расточал похвалы:


Дай руку мне, поэт, - с моей соедини!


И лиру подними, и крылья распахни...


Взойди, взойди, звезда!


Классицисты либеральных взглядов, такие, как Дюбуа, тоже склонялись перед этой молодой силой, которая после многих версификаторских стихов теперь пробуждала мысль. Эти люди, оппозиционно настроенные, были признательны Гюго за то, что он, обладатель призов и премий, поэт, получающий пособие от короля, осмелился провозгласить себя сторонником Греции, на что косо смотрели при дворе, и даже говорил с какой-то странной симпатией о Наполеоне: "И снова он! Повсюду он!" Как студенческая молодежь, он "трепетал при этом гигантском имени".


Ты ангел или черт - теперь не все равно ли?


Весь мир ты подчинил своей железной воле,


Все взоры приковал орлиный твой полет.


Ты над землей паришь, как царственная птица,


Повсюду тень твоих гигантских крыл ложится,


Над веком образ твой встает


[Виктор Гюго, "Экстаз" ("Восточные мотивы")].


Сердиться могли только чистокровные роялисты, бывшие сотрудники "Французской Музы", но в свое время Гюго давал им столько свидетельств дружбы, что они терпели. Однако у "доброго Нодье" отношение к Гюго стало не таким уж добрым. Со времени собраний в Арсенале Нодье привык править литературным движением, а возвышение Гюго, провозглашенного властителем дум молодежи, лишало его власти. Он напечатал враждебную "Восточным мотивам" статью под заголовком "Байрон и Мур". Современные французские поэты, говорилось в этой статье, не создали ничего хоть сколько-нибудь приближающегося к дивным творениям двух английских гениев: "Есть люди, воображающие, что большие таланты формируются в общении с себе подобными, что врожденное дарование со всеми его богатствами развивается среди учтивых разговоров и не нуждается ни в каких побуждениях к своему росту, кроме желания стать знаменитостью, соревноваться с другими в славе..." Это была сатира на августейший двор Виктора Гюго, в квартале Вожирар. Гюго, при его обидчивости, очень огорчила измена былого соратника, свидетеля его первых успехов.


Виктор Гюго - Шарлю Нодье:


"И вы тоже, Шарль! Как я жалею, что прочел вчерашний номер "Ла Котидьен". Ведь это одно из самых жестоких потрясений в жизни, когда из сердца твоего с корнем вырывают старую и глубокую дружбу..." Нодье сразу сдался: "В вас вся моя литературная жизнь. Если когда-нибудь обо мне вспомнят, то лишь потому, что вы этого пожелаете..."


Осколки своей дружбы они как-то склеили, но в ней уже не было прежнего чувства непоколебимого и светлого доверия.


Добряк Эмиль Дешан, который никогда не знал зависти, оставался нежным другом и завсегдатаем в доме Гюго на улице Нотр-Дам-де-Шан. "Я люблю вас и все больше восхищаюсь вами", - писал он после каждого своего посещения.


Эмиль Дешан - Виктору Гюго:


"Дорогой Виктор, я был так преисполнен сожалений, расставаясь с вашим домом, что позабыл у вас свой зонт. Пришлите мне, пожалуйста, зонт, а сожаления пусть остаются у вас. Зонт стоял в углу столовой, возле двери в гостиную; сожаления были повсюду, где мы не находили вас. Ваша милая супруга, думается мне, вчера превзошла самое себя в любезности и радушии. Она показала нам весь ваш дворец и весь сад. Апартаменты у вас превосходные, а музей - просто чудо. Где еще найдешь столько прекрасных картин!.."


Эмиль Дешан - Виктору Гюго, 13 октября 1828 года:


"В ближайшую субботу, 18 октября, вы непременно должны прийти на улицу Виль-л'Эвек, в дом N_10(бис), пообедать у нас вместе с Ламартином и Альфредом. Это решено. Мне совершенно необходимо посоветоваться с вами о моей поэме "Родриго", которую я вскоре буду читать. Вы простите меня, правда? Могу же я смотреть на вас как на самонужнейшего друга моего?.. Ламартин не был знаком с вашим замечательным предисловием к "Кромвелю", я ему дал его; и теперь Ламартин просто от него без ума и ничего другого, написанного прозой, больше читать не хочет. Как поживает госпожа Гюго? Сообщите, как ее здоровье, - соответственно этому и мы себя будем чувствовать... Черкните, пожалуйста, ответ, - одно краткое утверждение из двух букв..."


Эмиль Дешан просил, чтобы родители привели с собой и Дидину:


Нам холодно, и в супе льдины


Обед невкусен без Дидины,


Без ангелочка, без ундины...


С Дешаном супруги Гюго веселились от всего сердца. Его беспредельное восхищение ими обоими заставляло их прощать его ужасные каламбуры: "Ковыляет, как нотариус на деревянной ноге..." Как не простить любых неуклюжих острот человеку, который написал 31 декабря 1828 года: "Поздравляя с Новым годом, шлю пожелания: помилосердствуйте, не будьте в 1829 году еще гениальнее, чем в 1828 году, и еще счастливее близ своей супруги..."


Альфред де Виньи, по видимости, остался верным другом. В феврале 1825 года он женился в По на англичанке, приехавшей из Индии, мисс Лидии Бенбери, которую он считал очень богатой. Виньи любил всех англичанок вкупе, - "белокурые создания Оссиана" умиляли его. "Если б вы знали, как поэтична эта нация!" Сообщая Виктору Гюго о своей женитьбе, он писал: "Наших жен свяжет взаимная любовь, как нас с вами, мы четверо составим единое целое... Я обещал жене, что ваша милая Адель будет ей другом... Мы хотим жить так же, как вы, и возле вас, насколько то будет для нас возможно..." Лидия оказалась более сдержанной. Если англичане были поэтической нацией, то мисс Бенбери, очевидно, представляла собою исключение. Она была холодна, надменна, часто хворала, так как "подвержена была несчастным случайностям материнства", а между двумя выкидышами предпочитала возить Альфреда де Виньи к герцогине де ла Тремуай, к княгине де Линь, к герцогине де Майе, а не на улицу Нотр-Дам-де-Шан.


Однако два поэта оставались союзниками и обменивались похвалами пищей, необходимой для того, чтобы выжила дружба. Гюго дарил Виньи свои новые книги: "Мне нужно дать вам "Восточные мотивы" и "Последний день приговоренного". Мне нужно, чтобы вы не сердились на меня; мне нужно, чтобы вы не говорили: "Виктор пренебрегает мной", - ведь я восхищаюсь вами и люблю вас, как никто еще не восхищался и не любил..." Альфред де Виньи хвалил "все эти благовония Востока, собранные в золотом ларце", выражал желание расцеловать Виктора Гюго в обе щеки: "...в правую - за Восток, в левую - за Запад, ибо ваша голова - это целый мир... Я завоевал вас, я вас полонил уже давно, дорогой друг, и не расстанусь с вами; вы со мною целые дни, с утра до ночи, а утром я снова завладеваю вами. Я иду от вас к вам, сверху вниз и снизу вверх, от "Восточных мотивов" к "Приговоренному", от Городской ратуши к Вавилонской башне. И повсюду вижу вас, всегда - вас, всегда блещут ваши краски, всегда поражают глубокие чувства, выраженные правдиво и образно, всегда и везде поэзия...".


Вот она, святая вода Сенакля. Но в своем заветном "Дневнике" Альфред де Виньи осуждал старого друга.


23 мая 1829 года у него записано:


"Видел Виктора Гюго; с ним был Сент-Бев, маленький, довольно безобразный человечек; лицо самое заурядное, спина больше чем сутулая; разговаривая, делает заискивающие и почтительные гримасы, словно угодливая старуха... В области политической этот умный молодой человек господствует над Виктором Гюго и своим поведением, настойчивым воздействием привел к тому, что он совсем изменил свои взгляды... Недавно он мне заявил, что, по зрелом размышлении, решил покинуть правый лагерь... Того Виктора, которого я любил, больше нет. Он был несколько фанатичен в своем благочестии и роялизме, целомудрен, как девушка, был также немного дичком; все это очень ему шло; мы его любили таким. Теперь ему нравятся вольные шуточки, и он становится либералом: это ему не идет. Но что поделать. Он начал с настроенности, более подобающей зрелым годам, а вот теперь как будто вступает в пору молодости и ищет в жизни то, о чем писал, меж тем как надо сперва пережить, а потом писать..."


"Последний день приговоренного к смерти", который Виньи похвалил, представлял собою короткую повесть, произведение, глубоко волнующее, которое Гюго опубликовал без своей подписи через месяц после "Восточных мотивов", выдавая эту повесть за найденные в тюрьме записки человека, приговоренного к гильотине, написанные им в последние часы перед казнью; Гюго уже давно испытывал болезненный интерес к проблеме смертной казни. В Италии и в Испании он видел в детстве трупы казненных; на Гревской площади в Париже он отводил взгляд от страшной машины. Намереваясь писать книгу, он собрал основательную документацию, ходил в Бисетр, присутствовал при том, как заковывают в кандалы осужденных, как их отправляют на каторгу. Сильное воображение учит состраданию. Гюго искренне хотел содействовать отмене смертной казни, считая эту кару более жестокой, чем полезной для общества, быть может, он надеялся также, что, поместив "Последний день" рядом с "Восточными мотивами", он своим первым опытом постановки в литературе социальных проблем успокоит тех, кто корил его за дерзкую виртуозность. "Он хорошо рассчитал", - с презрительным высокомерием говорил Виньи. Но это несправедливое мнение: Гюго больше чувствовал, чем рассчитывал.


В одном отношении, однако, Виньи судил верно. Как и многие люди, чья юность была строгой, Гюго в двадцать семь лет начал "жить"; он испытывал еще неутоленную жажду счастья и наслаждения своими успехами. "Не найти во всей Европе принца, короля или полководца, более достойного зависти или более счастливого, чем поэт, создавший "Восточные мотивы"..." - писал Жюль Жанен, и он же говорил: "Не знаю ни одного человека на свете, кто хоть когда-нибудь смеялся бы таким заразительным смехом, как Виктор Гюго, которого привел в хорошее расположение духа успех "Восточных мотивов"..." Возможно, впрочем, что он переживал тогда душевный разлад. Нельзя безболезненно перейти из одного лагеря в другой, а кроме того, молодой муж подвергался искушениям в обществе художников и их натурщиц. Мораль квартала Вожирар была не та, что царила на улице Шерш-Миди.


Адель, почти всегда беременная или кормящая ребенка, очень усталая, далеко не разделяла пламя чувственности, обуревавшей этого "пьяного сборщика винограда". Быть может, он невольно думал о других женщинах. Он стал было ухаживать за Жюли Дювидаль де Монферье, но энергичное вмешательство ее брата, кавалерийского офицера, прекратило роман. А тут Абель Гюго сделал ей предложение и в декабре 1827 года женился на этой бывшей учительнице рисования. Братья Гюго влюблялись всем семейством. Виктор легко утешился и написал эпиталаму:


Ты должна быть нашей, так судьба решила.


И ничто твоей участи изменить не могло.


Вскоре после этой свадьбы - 28 января 1828 года - с генералом Гюго случился апоплексический удар, "сразивший его с быстротою пули", в доме Абеля - он умер сразу.


Виктор Гюго - Виктору Пави, 29 февраля 1828 года:


"Я потерял человека, любившего меня больше всех на свете, человека благородного и доброго, для которого я был и предметом гордости в большой любви!"


Но в том же году, 21 октября, на улице Нотр-Дам-де-Шан у супругов Гюго родился второй сын и вновь дом казался счастливым.


Счастье, полнота жизни, веселость - эти слова употребляли все, кто описывал, каким был Виктор Гюго, приближаясь к тридцати годам. Порой его мучили сомнения в связи с его новыми политическими и религиозными взглядами, сменившими прежние, юношеские убеждения. "Мы носим в сердце истлевший труп Религии, жившей в наших отцах", но уверенность брала верх над сомнениями. Уверенность в своей физической силе. Ни малейшего следа не осталось от хрупкости, отличавшей его в детстве. "Волчьи зубы, зубы, разгрызавшие косточки персиков". Сила крупного хищного зверя. В стихах, написанных около 1829 года, заметно, что в крови его пробуждается отцовская чувственность. Целомудренный поэт, автор "Од" позволяет себе в разговорах нескромные шутки. В сборнике "Восточные мотивы" рядом с музой, воодушевлявшей "Первые вздохи", блистала "ослепительная Пери, которая все краше с каждым днем". У сильных желание увеличивает силу.


Затем была уверенность в житейских успехах. Он снимал красивый особняк с большим садом. Своей работой он на все добывал средства. За первое издание "Восточных мотивов", выпущенное Босанжем, он получил три тысячи шестьсот франков, от Гослена, другого издателя, - семь тысяч двести франков за изданные в формате in-folio "Восточные мотивы", "Бюг-Жаргаль", "Последний день приговоренного к смерти" и за роман, который еще не был написан, - "Собор Парижской Богоматери". Юность свою он прожил в нужде и теперь особенно ценил достаток, ибо, по его мнению, только достаток обеспечивает писателю независимость. Он сказал Фонтане: "Я хочу зарабатывать и тратить пятнадцать тысяч франков в год". Чисто бальзаковское желание, но Бальзак увязал в долгах, а Гюго ужасно боялся долгов; он каждый вечер подсчитывал свои расходы, записывал каждый сантим и требовал того же от своей жены, которую считал мотовкой.


И наконец, уверенность в своей славе. С 1829 года он был в глазах молодежи неоспоримый мэтр. "Виктор Гюго был тем вожаком, - говорит Бодлер, - к которому каждый поворачивается, чтобы спросить, каков приказ. Никогда ничье господство не было более законным, более естественным, принималось бы с бОльшим восторгом и признательностью, больше подтверждалась бы невозможность восстать против него..." У него были враги. Успех всегда их порождает - надо обладать величием души, чтобы переносить чужую славу. У Гюго даже были искренние и бескорыстные противники. Стендаль и Мериме считали его скучным; эти вольнодумцы не верили в поэта - добропорядочного отца семейства; Мюссе пародировал его, впрочем, без всякой злобы. Но что все это для него? Он знал, что является главой новой школы и поборником свободы литературного творчества. Новое поколение писателей собирается у него в доме на улице Нотр-Дам-де-Шан. Ящик его письменного стола полон набросков и всяких планов.


Носит в сердце с давних пор


Нотр-Дам Виктор,


А теперь влезает сам


в Нотр-Дам.


Тетрадь "Драмы, которые я должен написать" содержала планы его театральных пьес, один из этих замыслов он вскоре осуществил, некоторые пьесы уже раньше были им написаны: "Марион Делорм", "Близнецы", "Лукреция Борджа"; другие же остались неосуществленными: "Людовик XI", "Смерть герцога Энгьенского", "Нерон". Внизу одной страницы, исписанной заглавиями его будущих произведений, стояло следующее примечание: "Когда все это сделаю, посмотрим дальше". Такая творческая сила порождает чудесную веру в себя. Предисловие к "Восточным мотивам", написанное в 1829 году, носит воинственный характер: "Искусство не желает, чтобы его водили на помочах, надевали на него кандалы, затыкали ему рот кляпом; оно говорит: "Иди!" - и впускает вас в большой сад поэзии, где нет запретных плодов..." Автор знает, что кое-кто "обвиняет его в самомнении, заносчивости, гордыне, и не знаю уж в чем еще, что его изображают кем-то вроде Людовика XIV в молодости, который при обсуждении в государственном совете самых серьезных дел являлся туда в охотничьих сапогах со шпорами и с хлыстом в руке. Однако автор осмеливается утверждать, что те, кто видит его таким, глубоко заблуждаются..." [Виктор Гюго. Предисловие к "Восточным мотивам"]


Да, это верно. В нем больше императорского, чем королевского. Как молодой Бонапарт, он властвует не по праву рождения, не по божественному праву, но по праву победителя и по праву гения, и он, ликуя, кричит с гордым видом: "Будущее, будущее, будущее - принадлежит мне!" Но вскоре он сам ответит: "Нет, государь, будущее никому не принадлежит"; и он нарисует нам орла под вечным небосводом, "когда ему внезапный вихрь могучие крыла сломал"; вскоре и сам он рухнет в бездну моральных страданий, но в страданиях познает те мрачные муки сердца, которые должен был испытать, чтобы стать самым большим французским поэтом.


Ведь романтизм, что бы о нем ни говорилось в предисловии к "Кромвелю", не был ни смесью трагического и гротескного, ни обновлением языка, ни свободным членением стиха цезурой - это было нечто иное, куда более глубокое. В нем отразился самый дух века, тоска, недовольство, конфликт между человеком и миром, неведомый классикам. "Чувство неудовлетворенности жизнью, удивительно, невероятно пустой, если оставаться в плену ее границ; странное смятение души, никогда не знающей покоя, то ликующей, то стенающей...", сердце, полное отвращения к самому себе и освобождающееся от него лишь в те мгновения, когда человек наслаждается "собственным своим несчастьем, видя в этом вызов судьбе", - вот что принесли Гете и Байрон после Руссо; вот чего искала в канун тридцатых годов вся французская молодежь, повергнутая в меланхолию, так как она внезапно лишилась славы; вот что Гюго, которому жилось чересчур счастливо в квартале Вожирар, Гюго, автор "Восточных мотивов", еще не мог ей принести.


Но только Гюго мог это сделать. Ни один поэт, даже Ламартин, даже Виньи, не был тогда способен поставить на службу своему времени такое мастерство, такое богатство языка и ритмов. И лишь немногого недоставало, чтобы гений Гюго достиг зрелости, - недоставало ему тревоги, сомнений, грусти, которые сблизили бы его с этой эпохой. Но как далек он был от мысли, что творчество его станет глубже из-за тех страданий, которые причинят ему молчаливая молодая женщина, подруга его жизни, и рыжеволосый некрасивый друг, говоривший столько тонких и полезных вещей о его творениях. Когда он считал себя в полной безопасности и наслаждался своими триумфами, в действительности его подстерегала катастрофа. Но следовало показать, каким он был в эти краткие годы безоблачного счастья - властным мужем, идиллическим отцом семейства, учителем, за которым шел живописный кортеж его учеников, художником, который любовался на огромный город, дремавший у подножия холмов в прелестной дымке, цеплявшейся за его башни, поэтом, изливавшим


И весь пламень, и дивную свежесть в тот миг


На страницах признаньем увенчанных книг.