Сара Уотерс Тонкая работа
Вид материала | Документы |
- Боевая подготовка тонкая штука! И не всегда безопасная смотря к чему допускается обучаемый, 29.21kb.
- Сара Тиздэйл, 411.44kb.
- Интеллектуальная собственность очень тонкая материя. Идеи витают в воздухе. «Слово, 478.32kb.
- Интеллектуальная собственность очень тонкая материя. Идеи витают в воздухе. «Слово, 485.55kb.
- Психологический портрет идеального, 25.52kb.
- Сказка Матери-Гусыни, 288.59kb.
- Российская Академия Наук Институт философии КорневиЩе оа книга, 4053.04kb.
- Краткий обзор, 2182.33kb.
- Firefly (Светлячок) Адрес сайта фестиваля, 83.93kb.
- Жан Кокто. Священные чудовища, 852.72kb.
— Время истекло. Пора прощаться.
Мы встали. Я смотрела на миссис Саксби. Взгляд ее глаз был ясен, только с лицом вдруг что-то произошло: оно стало серым и дряблым, как глина.
— Милая Сью, — произнесла она, — ты была так добра ко мне...
И привлекла меня к себе, прижалась губами к самому уху. Губы ее были холодные, как у мертвеца, и дергались как в судороге.
— Милая моя... — начала она прерывистым шепотом.
Я отпрянула назад. «Не говорите этого!» — умоляла я мысленно. Хотя не знаю, могла ли я вымолвить, о чем не хочу слышать, знаю только одно: мне вдруг стало страшно. «Не говорите об этом!»
Она обняла меня еще крепче.
— Милая моя... — И продолжала жарким шепотом: — Обещай, что будешь смотреть на меня завтра. Смотри. Не закрывай глаз. А потом, если когда услышишь, что обо мне говорят дурное, а меня уж нет, вспомни...
— Обещаю! — сказала я с ужасом и одновременно с облегчением. — Обещаю.
Это были мои последние слова, которые я ей сказала. Потом, наверное, надзирательница снова тронула меня за плечо и вывела в коридор. Сейчас не вспомню. Зато помню, как шла по тюремному двору и солнце светило мне в лицо — и я вскрикнула, отвернулась и подумала: как странно, и неправильно, и ужасно все это: что солнце светит, светит даже сейчас, даже здесь...
Потом помню голос привратника. Я слышала лишь голос, слов не понимала. Он спрашивал о чем-то у сопровождавшей меня надзирательницы. Та кивнула.
— Одна из... — сказала, покосившись на меня. — Другая сегодня утром приходила...
И только гораздо позже я с удивлением вспомнила эти ее слова. А в тот момент я была такая несчастная и измученная, что ничему уже не удивлялась. Как в полусне, я дошагала до Лэнт-стрит, стараясь держаться в тени, подальше от солнечных лучей. Перед дверью мастерской мистера Иббза сгрудились мальчишки: они мелом выводили на каменных ступеньках петлю, а завидев меня, с воплями разбежались кто куда. Я к такому привыкла в последнее время и не стала грозить им вслед, но рисунок затоптала. Войдя, перевела дух и огляделась — вот слесарный верстак, весь покрытый пылью, вот инструменты и заготовки для ключей, уже потускневшие, а вот суконная занавеска, частично сорванная с колец. Когда я шла по мастерской, под ногами слышался хруст, потому что однажды — когда это было, не помню, — кто-то перевернул жаровню, и угли и зола рассыпались по полу. Навести порядок было нетрудно: угли я замела, жаровню водрузила на место, но пол и без того был безнадежно испорчен; тут и там зияли щели, потому что полицейские искали тайники и выворачивали доски. Под досками было темно и пусто, и, если посветить фонарем, на глубине двух футов виднелась земля: влажная, черная, усыпанная костями и устричными раковинами, там бегали жуки и ползали черви.
Стол был задвинут в угол. Я подошла к нему и села в старое кресло миссис Саксби. Чарли Хвост устроился у моих ног. Бедный Чарли Хвост, он так и не залаял с тех пор, как мистер Иббз дернул его за ошейник, — когда я вошла, он завилял хвостом, подошел ближе, чтобы я потрепала его за ушами, но потом лег пластом и положил голову на лапы.
Я тоже сидела тихо, и так прошел примерно час, потом зашла Неженка. Она принесла нам поесть. Мне есть не хотелось, ей тоже, но, чтобы купить еду, ей пришлось украсть кошелек, так что я достала миски и ложки и мы молча поужинали, все время поглядывая на тикающие часы — старые голландские ходики на каминной полке, — мерно тикая, они отмеряли... о, мы прекрасно знали, что они отмеряют последние часы жизни миссис Саксби! Мне они представлялись так зримо, что, если бы это было возможно, я могла бы пощупать каждую минуту, каждую секунду.
— Хочешь, я останусь? — спросила Неженка, когда пора было уходить. — Нехорошо, что ты все время тут одна...
Но я ответила, что мне так лучше, и в конце концов она поцеловала меня в щеку и ушла, и снова мы с Чарли Хвостом остались одни — одни в пустом, сумрачном доме. Я зажгла другие свечи. Представила, как миссис Саксби сидит сейчас в ярко освещенной камере. А потом представила ее не там, где она сейчас, а здесь, в нашей кухне: кормит младенца, пьет чай, подставляет мне щеку для поцелуя... Вот режет мясо, утирает губы, зевает... Часы все тикали — но только чаще, казалось, и громче, чем обычно. Я уронила голову на стол, на руки. Как же я устала! Закрыла глаза. Не удержалась. Я ведь хотела бодрствовать, но закрыла глаза — и заснула.
Я будто провалилась в черноту и очнулась от странных звуков: от шарканья ног и гула голосов, доносившихся с улицы. Еще не до конца проснувшись, я подумала: «Должно быть, сегодня праздник, будет ярмарка. Какой сегодня день?» Открыла глаза. Зажженные с вечера свечи истаяли до восковых лужиц, язычки пламени над ними стояли, как призраки, и я вдруг вспомнила, где нахожусь. Было семь часов утра. Через три часа миссис Саксби повесят. Люди, которых я слышала, направлялись в Хорсмангер-лейн — занять удобные места. Но прежде им хотелось заглянуть на Лэнт-стрит — поглазеть на дом.
Потом, ближе к полудню, их стало больше.
«Где это?» — слышала я голоса. А потом: «Да, вот то самое место. Говорят, кровь хлестала так, что все стены стали красные...», «Говорят, убитый перед смертью богохульствовал...», «Говорят, эта женщина душила младенцев...», «Говорят, он надул ее с платой за квартиру...», «Прямо жуть берет, да?», «Так ему и надо...», «Говорят...»
Они подходили, задерживались на минутку перед дверью, потом шли дальше, некоторые пробрались к заднему крыльцу и дергали дверь кухни, подходили к окну и заглядывали в щели в ставнях, но я все крепко-накрепко закрыла. Не знаю, догадывались ли они о том, что я в доме. Время от времени какой-нибудь мальчишка принимался кричать: «Впустите нас, впустите! Шиллинг — за погляд!» — или: «У! У! Я призрак убитого дядьки, я требую мщения!» — но, думаю, они это делали, чтобы подразнить приятелей, а не меня. Но все равно слушать это было противно, а Чарли Хвост, бедняжка, заслышав очередной крик или стук, жался ко мне, вздрагивал и безуспешно пытался залаять. Наконец я отвела его наверх, где не так был слышен шум.
Но потом, через некоторое время, шум понемногу затих, и это было еще хуже, потому что это означало, что все любопытствующие дошли, заняли места и приготовились смотреть на казнь. Значит, уже скоро. Я оставила Чарли Хвоста на втором этаже, а сама поднялась еще на один пролет, поднималась медленно, словно ноги у меня налиты свинцом. Остановилась у чердачной двери — боялась войти. Там стояла кровать, на которой я появилась на свет. У стены — умывальник, над ним — кусок клеенки. Когда я в последний раз заходила сюда, Джентльмен, еще живой и пьяный, отплясывал с Неженкой и Джоном внизу, в кухне. Я стояла у окна, и морозные узоры под моей рукой превращались в мутные капли... Миссис Саксби подошла ко мне и погладила по голове... Теперь я тоже подошла к окну. Подошла, посмотрела, и у меня закружилась голова, потому что улицы Боро, в тот давний вечер темные и пустынные, теперь были залиты светом и буквально забиты людьми — столько народу высыпало! Люди стояли на мостовой, перекрыв движение, на стенах, на подоконниках, сидели на фонарных столбах, на деревьях и на печных трубах. Одни поднимали вверх детишек, другие тянули шеи, чтобы лучше видеть. Загородившись ладонью от солнца, всматривались в даль. И все головы были повернуты в одну сторону.
Все смотрели на крышу тюремных ворот. Помост уже установили, веревку укрепили. Рядом прохаживался человек, осматривал люк.
Я была почти спокойна, только тошнило немного. Я вспомнила, о чем просила миссис Саксби, какие были ее последние слова. Я обещала ей. Думала, что выдержу. Казалось, это такая малость — по сравнению с ее страданиями... Человек тем временем взял веревку и проверил ее длину. Люди в толпе вытянули шеи, чтобы лучше видеть. Я начала бояться. Тем не менее подумала, что должна досмотреть до конца. «Я должна. Должна», — твердила я мысленно. Когда ее о том же просила моя мать, она выполнила просьбу, и я тоже не подведу. Что еще я могла для нее сделать? Больше ничего.
Так я сказала себе, и вот часы стали медленно, неторопливо отбивать десять утра. Человек, ходивший у виселицы, встал внизу, тюремные двери распахнулись, на крыше показался священник, потом несколько надзирателей. Я не смогла. Отвернулась от окна и закрыла лицо руками.
Я знаю, что было потом, поняла это по звукам, доносившимся с улицы. Все смолкли, когда стали бить часы и вышел священник. Теперь все засвистали и зашипели — это появился палач. Ропот растекался по толпе, как масло по воде. Когда крики стали громче, я поняла, что палач раскланивается или подает еще какой-нибудь знак. Потом внезапно гул повторился, усилился и, вибрируя, прокатился по улицам — громкое «Шапки долой!», перебиваемое взрывами дикого смеха. Должно быть, вышла миссис Саксби. Всем не терпелось на нее посмотреть. Мне стало совсем плохо, как только представила эти любопытные глаза, вылезающие из орбит, — я же не могу даже головы повернуть в ее сторону. Не могла я. Не могла повернуться, не могла оторвать от лица потные ладони. Могла только слушать. Я слышала, как смех затих, кто-то прикрикнул: «Тише!» Это священник принялся читать молитвы. Слышно было лишь, как бьется мое сердце. Потом сказали: «Аминь!», и пока это слово летало, подхваченное толпой, другая часть зрителей, кто стоял ближе к тюрьме и потому им было лучше видно, вдруг зашептались... И этот шепот усиливался, нарастал, пока не перерос в нечто, подобное стону... И я поняла, что это означает: ее вывели на эшафот и теперь связывают ей руки, закрывают лицо и накидывают на шею петлю.
А потом, потом настал миг, просто миг — короче, чем само это слово, — жуткой, жутчайшей тишины: дети не плакали, люди стояли не дыша, прижав руку к сердцу и открыв рот, кровь стыла в жилах, и в висках билась одна мысль: «Не может быть, нет, этого не будет, это невозможно». А потом — молниеносно — стук падающего люка, сопровождаемый визгом, утробное: «Ах!», когда веревка натянулась до предела, словно у толпы был общий живот и какой-то великан вдруг стукнул по нему.
Только теперь я открыла глаза, но лишь на секунду. Открыла, обернулась и увидела — не миссис Саксби, нет, вовсе не миссис Саксби, а какую-то фигуру, болтающуюся и покачивающуюся, что вполне могло быть портняжным манекеном, сделанным в виде женской фигуры, в корсете и в платье, но с безжизненно висящими руками и с повисшей головой, похожей на мешок, набитый соломой.
Я отвернулась. Я не плакала. Я подошла к кровати и легла. Звуки опять сменились, словно люди вдруг обрели дыхание и дар речи — отпустили детей, раскрыли рты и затопали и загалдели пуще прежнего, чуть не в пляс пошли. Опять раздалось улюлюканье, крики, злобный хохот и, наконец, «ура!». Я и сама раньше так выкрикивала, не понимая смысла, в дни казней. Но теперь, когда раздался этот вопль, я, несмотря на горе, поняла, что он значит. Это все равно что сказать: «Она мертва. Она умерла — а мы живы».
Вечером опять пришла Неженка, принесла ужин. Но мы не съели ни крошки. Только плакали и рассказывали друг другу об увиденном. Она ходила смотреть вместе с Филом и другими племянниками мистера Иббза и стояли довольно близко к тюрьме. Джон же заявил, что только дураки оттуда смотрят. Один человек обещал ему место на крыше, и он ушел к нему. Я подозревала, что Джон вообще не смотрел, но Неженке об этом не стала говорить. Сама же она видела все, кроме последнего — когда упала крышка люка. Фил, который даже это видел, сказал, что все прошло очень чисто. Он решил, что правду люди говорят, будто палач для женщин вяжет особые узлы. Все тем не менее согласились, что миссис Саксби была смелой и держалась до самого конца.
Я вспомнила болтающуюся портновскую куклу в тугом корсаже и в платье и подумала: если бы она брыкалась и извивалась, как бы мы это заметили?
Но об этом не следовало думать. Следовало подумать о другом. Я снова стала сиротой и, как и все сироты, через две-три недели начала, с замирающим сердцем, озираться вокруг, стала наконец понимать, что мир вокруг мрачен и неприветлив и мне придется самой пробивать себе путь, без чьей-либо помощи. Денег у меня не было. Плата за аренду мастерской и за дом выпала как раз на август: уже приходил какой-то человек и барабанил в дверь, а ушел, только когда Неженка засучила рукава и пригрозила побить его. И он с тех пор оставил нас в покое. Наверное, о доме пошла недобрая молва и никто не хотел жить в нем. Но ясно же, что потом, со временем, все забудется. Когда-нибудь, в один прекрасный день, тот человек вернется и приведет с собой других, и они взломают дверь. Где мне тогда жить? И как я буду жить, одна-одинешенька? Может, думала я, найти постоянную работу — в молочной лавке, или в красильне, или у скорняка. Но при одной только мысли об этом мне делалось нехорошо. Все в моем окружении знали, что постоянная работа значит еще и другое: обираловка и скука смертная. Лучше уж оставаться мошенницей. Неженка сказала, что знает трех девчонок из шайки карманниц в Вулвиче, и им нужна еще одна... Но она сообщила об этом, не глядя мне в глаза, потому что мы обе знали, что уличное воровство — это совсем не то, к чему меня готовили...
Но делать было нечего, и я подумала: ну и пусть. Искать что-нибудь получше у меня не было сил... У меня вообще ни на что не было сил, ничего не хотелось. Понемножку все, что еще оставалось на Лэнт-стрит, исчезло — было отдано под залог или продано. Я по-прежнему ходила в светлом ситцевом платье, которое украла у деревенской жительницы, только теперь оно смотрелось на мне ужасно, потому что я исхудала похлеще, чем была у доктора Кристи. Неженка говорила, что я тощая, как иголка, — остается только нитку продеть.
И вот, после того как я собрала вещи, которые собиралась взять с собой на Вулвич, вроде и не осталось ничего. А когда я подумала, что надо бы зайти к знакомым попрощаться, я никого не могла вспомнить. Теперь мне оставалось только одно дело: прежде чем уйти, я должна была забрать вещи миссис Саксби — из тюрьмы.
Я взяла с собой Неженку. Мне казалось одна я не выдержу. Дело было в сентябре — больше месяца прошло после суда. Лондон с тех пор изменился. Наступила осень, и дни стали прохладнее. По улицам ветер гонял пыль, солому и опавшие скрученные листья. Тюрьма выглядела еще более неприветливой и угрюмой, чем прежде. Но привратник узнал меня и пропустил. Он смотрел на меня, как мне показалось, с жалостью. И надзирательницы тоже. Они уже приготовили для меня вещи миссис Саксби — это был сверток из вощеной бумаги, перевязанный бечевкой. «Выдано дочери», — так записали в своей книге и велели мне поставить подпись. Теперь, побывав в заведении доктора Кристи, я могла не моргнув глазом написать свое имя... Потом они проводили меня, мы шли по двору, по серой тюремной земле, в которой, я знала, была зарыта миссис Саксби, и не было на ее могиле ни камня, ни надписи, и никто не мог прийти и ее оплакать. Дошли до ворот, над которыми была низкая плоская крыша — здесь тогда возвели эшафот. Каждый день тюремщики проходят под этой крышей, и им хоть бы что. Когда стали прощаться, они попытались взять меня за руку. Но я не подала им руки.
Сверток был легкий. Но все же я несла его домой с немалым чувством страха, и от страха он казался мне тяжелей, чем был на самом деле. Когда я вернулась на Лэнт-стрит, я еле стояла на ногах — быстро положила сверток на кухонный стол и встала над ним в замешательстве. Чего опасалась? Что все-таки придется открыть его и я увижу ее вещи? Я представила, что может быть внутри: туфли, чулки, вероятно до сих пор хранящие форму ее ноги, нижние юбки, ее гребень с застрявшими в зубьях волосами... «Не делай этого! — говорила я себе. — Оставь как есть! Убери! Потом когда-нибудь откроешь, не сегодня, не сейчас...»
Я села и посмотрела на Неженку:
— Знаешь, я не могу.
— Думаю, ты должна, — сказала она. — У нас с сестрой было то же самое, когда нам выдали из морга то, что осталось от матери. Мы положили этот пакет в ящик и не притрагивались к нему ровно год, а когда Джуди открыла его, платье все насквозь прогнило, а туфли и капор превратились в труху, потому что слишком долго лежали сырые. И у нас никакой памяти о маме не осталось, кроме маленькой цепочки, которую она никогда не снимала. Ну, и папаша в конце концов заложил ее, когда выпить не на что было...
Губы у Неженки задрожали. Мне не хотелось, чтобы она плакала.
— Хорошо, — согласилась я. — Ладно. Сейчас открою.
Но руки мои все еще тряслись, и, когда я придвинула сверток поближе и попробовала развязать бечевку, оказалось, что узел завязан слишком туго. Тогда попыталась Неженка. Но и она не сумела развязать бечевку.
— Нужен нож, — сказала я, — или ножницы...
Было время, после смерти Джентльмена, когда я без содрогания не могла смотреть не то что на нож, вообще на любое лезвие, и я уговорила Неженку забрать все острое и унести — так что в доме не осталось ни одного режущего предмета. Я снова принялась теребить узел, но теперь я нервничала, и руки у меня вспотели. Тогда я попыталась развязать узел зубами, и в конце концов бечевки расползлись и тугой сверток развернулся. Я отступила в испуге. На стол вывалились туфли миссис Саксби, ее нижние юбки и гребень — как раз этого я и боялась. А поверх них, черное и расплывающееся, как смола, легло старое платье из тафты.
О нем я не подумала. Почему? Эта вещь была хуже всех. Будто сама миссис Саксби лежала здесь перед нами вроде как в обмороке. На груди все еще приколота брошка Мод. Кто-то выковырнул бриллианты — это не важно, — зато на серебряных лапках все еще виднелась кровь — коричневая кровь, засохшая, ставшая почти что пылью. Тафта сама по себе ткань жесткая. А от крови совсем затвердела. Ломкие пятна по краям были обведены белым: это адвокаты на суде предъявляли платье и каждое пятно пометили мелом.
Словно очертания ее тела.
— Ох, Неженка, — сказала я, — я не могу на это смотреть! Принеси мне тряпку и еще воды, будь добра. О, как это ужасно!
И принялась тереть. Неженка тоже терла. Мы терли с тем же мрачным упорством, с каким отмывали когда-то кухонный пол. Тряпки очень быстро стали грязными. Мы начали с юбки. Потом я схватилась за воротник и стала оттирать лиф.
И как только я взялась за него, платье издало странный звук — вроде как треснуло что-то или зашуршало.
Неженка отложила тряпку.
— Что это? — спросила она.
Я не знала. Я придвинула платье поближе, и звук повторился.
— Может, бабочка? — предположила Неженка. — Попалась и трепыхается?
Я покачала головой:
— Вряд ли. Похоже на бумагу. Может, тюремщицы что-нибудь туда положили...
Но когда я подняла платье и заглянула внутрь, ничего не вылетело и не выпало, ничегошеньки. А стоило мне опять положить платье на стол — хруст возобновился. Мне показалось, что он идет из той части лифа, что когда-то располагалась у самого сердца миссис Саксби. Я осторожно пощупала это место. Тафта здесь была жесткой — но не только от засохшей крови Джентльмена, а от чего-то еще, от того, что, быть может, застряло между ней и атласной подкладкой. Что же это? На ощупь не поймешь. Поэтому я вывернула лиф наизнанку и стала смотреть швы. Один шов разошелся: атлас был рыхлый, но его подшили, чтобы не осыпался. Образовалось что-то вроде кармашка внутри платья.
Я посмотрела на Неженку, потом сунула туда руку. Снова зашуршало, она отшатнулась.
— Ты уверена, что это не бабочка? Может, летучая мышь?
Но оказалось, это письмо. Миссис Саксби там его прятала — как долго? Я понятия не имела. Сначала я подумала, что письмо предназначается мне, что она написала его, сидя в тюрьме, и спрятала, чтобы я потом прочла, после казни. От этой мысли мне стало не по себе. Да, но на письме следы крови Джентльмена, значит, его спрятали в платье еще до того, как он умер. И мне показалось, что письмо лежит там гораздо дольше, потому что, приглядевшись внимательнее, я поняла, до чего же оно ветхое. Края истрепались. Чернила выцвели. Бумага покоробилась в тех местах, где к лифу прижимались косточки корсета. Печать... Печать была не сломана.
— Неоткрытое! — воскликнула я. — Как это может быть? Почему она столько времени носила это письмо при себе, для чего берегла — и при этом так и не прочла?
Я повертела письмо в руках. Поискала адрес.
— Кому оно адресовано? — спросила я. — Ты можешь прочесть?
Неженка посмотрела и покачала головой.
— А ты? — спросила она.
Но и я не могла. Мне бы с печатными буквами справиться, а уж о письменных и говорить нечего, тем более эти — такие меленькие, скособоченные, и, как я уже говорила, письмо было потерто на сгибах и все в жутких пятнах. Я подошла к лампе и поднесла письмо чуть не к самому фитилю. И вглядывалась, вглядывалась — до боли в глазах... И мне под конец показалось, что там, на сложенной бумажке, стоит мое имя — мое собственное имя. Я совершенно ясно различила букву «С», за которой шел мягкий знак, а потом «Ю»...
Я снова заволновалась.
— Что такое? — спросила Неженка, увидев мое лицо.
— Не знаю. Думаю, это письмо — мне.
Она прикрыла рот рукой. А потом:
— От твоей родной матери! — сказала.
— От матери?
— От кого же еще? О, Сью, надо его открыть.
— Ну, не знаю...
— А что, если в нем... а вдруг там сказано, где зарыты сокровища?! И карта нарисована!
Но я не думала, что в письме будет карта. В животе у меня замутило от страха. Я снова посмотрела на письмо, на букву «С», на «Ю»...
— Открой его, — сказала я.
Неженка облизнула губы, потом взяла письмо, медленно перевернула и так же медленно сломала печать. В комнате было так тихо, что, кажется, я услышала, как сургучные крошки скатываются с бумаги и падают на пол. Она развернула лист, потом нахмурилась.
— Тут одни слова, — сказала она.
Я подошла к ней ближе. И увидела чернильные строчки — узенькие, плотные и загадочные. Чем дольше я вглядывалась, тем более загадочными они становились. Я догадывалась, что в этом письме сокрыта какая-то страшная тайна, о которой я до сих пор не подозревала, — но мысль о том, что я держу это перед собой, а сама не в силах понять, что там сказано, была ужасней всего.