Иоганн Готфрид гердер идеи к философии истории человечества часть первая
Вид материала | Книга |
- Иоганн Готфрид гердер идеи к философии истории человечества часть первая, 37688.39kb.
- Вопросы к вступительному экзамену по дисциплине, 120.62kb.
- Учебно-методический комплекс учебной дисциплины «История зарубежной философии (20 век)», 429.83kb.
- И. Г. Гердер полагал, что человечество в своем развитии закон, 715.41kb.
- «История западноевропейской философии. Часть первая. Античность. Средние века», 256.77kb.
- Задача курса студент должен знать основную проблематику философии и осознанно ориентироваться, 539.28kb.
- Вопросы для сдачи кандидатского экзамена по истории философии, 38.83kb.
- Социально-исторические идеи таджикских просветителей конца XIX начала, 593.79kb.
- 1. Ответьте на вопросы: 1 Вчём заключаются антропологические основания идей Платона, 91.72kb.
- Темы рефератов по истории и философии науки для соискателей Православного института, 44.49kb.
После всего сказанного долг наш назвать и восславить благородные души— людей, что на возложенном на них судьбою тяжелом посту мужественно жертвовали собою отечеству, той стране, которую называли они
415'
своей родиной, совершив в течение своей недолгой жизни подвиги, что почти превышают величайший предел человеческих возможностей. Соблюдая историческую последовательность, я должен был бы назвать первыми Юния Брута и Попликолу, Муция Сцеволу и Кориолана, Валерию и Ветурию, триста Фабиев и Цинцинната, Камилла и Деция, Фабриция и Регула, Марцелла и Фабия, Сципионов и Катонов, Корнелию с ее несчастными сыновьями, а если вести речь лишь о военных подвигах, то и Мария и Суллу, Помпея и Цезаря, и если же добрые намерения и усилия тоже заслуживают похвалы, то Марка Брута, Цицерона, Агриппу, Друза,. Германика — всех в соответствии с заслугами каждого. И среди императоров мне надлежало бы назвать радость человечества — Тита, справедливого и доброго Нерву, счастливого Траяна, неутомимого Адриана, благих Антонинов, неунывающего Севера, мужественного Аврелиана и других — все это мощные столпы рушащегося здания. Но поскольку все эти мужи известны лучше, чем даже греки, то мне будет дозволено говорить о римском характере, каким он был в лучшие времена, в общем и целом, и рассматривать римский характер просто как следствие конкретных условий времени.
Если можно одним словом охарактеризовать беспристрастие и твердую решимость, неутомимость во. всех делах, обдуманность и стремительность в достижении целей — победы и славы, хладнокровие и дерзание, не останавливающееся ни перед какой опасностью, мужество, не сгибаемое в беде,, не возносящееся сверх меры в счастье, то все это — римская доблесть. Многие граждане этого государства, даже и происходившие из низкого звания, явили римскую доблесть в таком блеске, что мы почитаем этих героев Древнего мира какими-то ушедшими в прошлое великими тенями, особенно почитаем их в юности, когда римляне предстают перед нами во всем своем благородстве. Словно гиганты, полководцы римлян перешагивают через целые части света и несут судьбу народов в своей твердой и легкой руке. Их шаги сокрушают троны, одно их слово означает жизнь и смерть миллионов. Опасна высота, на которой стоят они! Слишком дорогая игра с царскими венцами, с жизнью миллионов, с золотыми миллионами!
И на таких высотах они выступают — просто как римляне; они презирают пышную жизнь варварских царей; шлем — их корона, доспехи — их украшение.
И когда я слышу мужественные речи этих достигших вершин богатства и славы мужей, когда вижу неутомимость их в делах семейной и государственной добродетели, когда в шуме битв и в суете форума светло чело Цезаря, и даже к врагам своим обращается он с великодушием и снисхождением,— о великая душа! если ты не достоин, с твоими легкомысленными пороками, быть монархом в Риме, то и никто не достоин быть им. Но Цезарь был больше, чем монарх,— он был Цезарь. Самый высокий на земле престол украсил он своим именем17,— о если б мог он наградить его красотой своей души, чтобы тысячелетиями, оживлял его доброжелательный, неусыпный, объемлющий все дух Цезаря!
416
Но и против него восстает друг его Брут, что занес над ним свой кинжал. Добрый Брут! Не при Сардах и не при Филиппах впервые явился тебе злой гений тврй; уже давно являлся он тебе в образе Отечества, ему принес ты в жертву священные права дружбы и человечности, ибо душа твоя была не столь тверда, как душа твоего предка-варвара. Не было в тебе великодушия Цезаря и дикой ярости Суллы, не мог воспользоваться ты плодами своего вынужденного деяния и должен был покинуть Рим,— Рим, что перестал уже быть Римом,— и ты уступил безумным советам Антония и Октавия, из которых первый все великолепие Рима положил к ногам своей египетской любовницы, а второй правил из спальни Ливии, храня вид умиротворенного святоши, замученным до смерти миром. Тебе осталось лишь твое оружие, печальное и неизбежное прибежище всех страдающих под пятою римской судьбы.
Где исток величественного характера римлян? В воспитании, нередко просто в личном имени и имени рода, в делах, в сенате, народе, в на-пльТве толпы, в бессчетных народах, теснящихся в Риме, этом средоточии мирового господства, и, наконец, в самой необходимости, одинаково счастливой и несчастной, в которой обретал свою судьбу всякий римлянин. Поэтому римский характер передавался всем, кто был причастен к римскому величию,— не только знатным родам, но и народу, не только мужам, но и женам. Дочери Катона и Сципиона, жена Брута, мать и сестра Гракхов не могли поступать недостойно своего пола; благородные римлянки нередко превосходили мужчин даже умом и благородством. Терен-ция была мужественнее Цицерона, Ветурия — благороднее Кориолана, Паулина — сильнее духом, чем Сенека... Ни в восточном гареме, ни в греческом гинекее, при всех природных задатках женщин, добродетели не могли расцветать так, как расцветали они в общественной и домашней жизни римлян,— но, конечно, и женские пороки расцветали во времена порчи нравов, так что в страхе отступает пред ними человечество. Уже в те времена, когда римляне одолели латинян, сто семьдесят римских жен сговорились отравить своих мужей, а когда замысел их был раскрыт, героически выпили приготовленный ими яд. Трудно описать, на что были способны, что творили женщины во времена императоров. С самым ярким светом граничит самая мрачная тень — мачеха Друза Ливня и жена его Антония, Планцина и жена Германика Агриппина, Мессалина и Октавия.
* * *
Чтобы оценить значение римлян в науке, нам следует исходить из их характера и не ждать от них тех же искусств, что от греков. Язык римлян был эолийским диалектом18, смешавшимся почти со всеми языками Италии: он медленно развился из своей первозданной грубой формы, но, несмотря на всю шлифовку, так и не достиг легкости, ясности и красоты языка греческого. Язык законодателей и властителей мира, латынь кратка, серьезна, полна достоинства,— во всем отпечаток римского духа. А поскольку римляне поздно познакомились с греками, когда, благодаря ла-
417
тинской, этрусской и собственно римской культуре, характер и государство римлян давно уже сложились, то и своему природному красноречию они придали изящество лишь в позднюю эпоху, опираясь на искусство греков. Поэтому мы пройдем мимо первых драматических и поэтических опытов римлян, бесспорно способствовавших становлению их языка, а станем говорить лишь о том, что пустило у римлян глубокие корни. А пустили корни законодательство, красноречие, историография — цветы рассудка, порожденные практическими делами римлян: в них всего сильнее и сказывается римская душа.
Но можно только пожалеть, что и здесь судьба была столь нерасположена к нам,— римляне, чей захватнический дух отнял у нас так много сочинений самых разных народов, свои творения должны были оставить на произвол разрушительных времен. Ведь не говоря уже о древних летописях жрецов и героических повествованиях Энния, Невия, ранних опытах Фабия Пиктора,— где исторические труды Цинция, Катона, Либона, Постумия, Пизона, Кассия Гемины, Сервилианта, Фанния, Семпрония, Целия Антипатра, Азеллиона, Геллия, Лициния и других? Где жизнеописания Эмилия Скавра, Рутилия Руфа, Лутация Катула, Суллы, Августа, Агриппы, Тиберия, жены Германика Агриппины, самого Клавдия, Траяна, что написаны были ими самими? И все это — не считая бесчисленных исторических сочинений виднейших государственных деятелей Рима, живших в самые выдающиеся эпохи римской истории,— Гортензия, Аттика, Сисенны, Лутация, Туберона, Лукцея, Бальба, Брута, Тирона, Валерия Мессалы, Кремуция Корда, Домиция Корбулона, Клю-вия Руфа,— не говоря уже об утраченных сочинениях Корнелия Непота, Саллюстия, Ливия, Трога, Плиния и других. Я называю весь этот ряд имен, чтобы опровергнуть некоторых новых писателей, ставящих себя выше римских,— есть ли нация, у которой в такое короткое время и при столь важных переломах, при стольких совершенных подвигах, было так много великих историков, как у римлян, которых называют теперь варварами? В римских исторических сочинениях, если судить по немногим отрывкам и по сохранившимся произведениям Корнелия, Цезаря, Ливия и других, не было изящества и приятной красоты греческой историографии, но зато свойственно им было римское достоинство, а книгам Саллюстия и Тацита — философская и политическая мудрость. В стране, где совершаются великие дела, и мысли и слова — велики; в рабстве человек умолкает, и это подтверждает сама же римская история позднейшего времени. На нашу беду большая часть римских историков тех времен, когда Рим был свободен или свободен наполовину, утрачена,— потеря невосполнимая, ибо лишь однажды жили эти мужи и только раз писали они свою историю.
Римскую Историю неотступно сопровождало Красноречие, и бок о бок с ними шло породившее их государственное и военное Искусство,— вот почему многие великие римляне не просто знали каждую из дисциплин, но и могли писать о них. Несправедливо упрекать греческих и римских историков за то, что так часто вплетают они в рассказ о событиях речи, что
418
произносились перед народом или войском; речи такие дают при республиканском строе направление решительно всем событиям, а потому и у историка нет более естественной нити, с помощью которой он мог бы связать, многогранно представить и прагматически объяснить события истории; в сравнении с позднейшим Тацитом и его братьями по ремеслу, которые вынуждены были однообразно вплетать в повествование свои собственные мысли, речи были гораздо более изящным средством прагматического изложения событий. Однако и Тацита с его духом размышления нередко судили весьма несправедливо, ибо в своих описаниях и в своем неприязненном тоне изложения он остается римлянином до глубины души. Он не мог рассказывать о событиях, не объясняя подробно их причин и не рисуя черными красками все, что заслуживало презрения. В его истории слышится стон об утраченной вольности, и сама темная и сдержанная интонация повествования плачет о свободе — так горько, как никогда не сказать о том словами. Красноречие и история пользуются лишь временами свободы, когда все гражданские и военные дела совершаются открыто; времена свободы уходят в прошлое, и тогда нет места ни для красноречия, ни для исторических сочинений; в праздности гражданских дел они тогда черпают для себя праздные слова и размышления.
Но если говорить о красноречии, то нам не придется так жалеть об утрате не менее великих ораторов,— один Цицерон заменяет нам многих. В своих книгах об ораторском искусстве он по крайней мере знакомит нас с характерами своих великих предшественников и современников, а его собственные речи служат нам заменой речам Катона, Антония, Гортензия, Цезаря и других. Блистательна судьба Цицерона при жизни, еще блистательнее его посмертная судьба. Он спас для нас не только римское красноречие, его теорию и образцы, но не кто иной, как он, сохранил и значительную часть греческой философии: не будь Цицерона, не будь его поразительного, вызывающего нашу зависть искусства излагать философские взгляды устами философов,— и учение многих философских школ было бы известно нам лишь по названию. Красноречие Цицерона превосходит Де-мосфеновы громы не только светом и философской ясностью, но и своим утонченным слогом, и патриотическим духом, в котором больше правды и неподдельности. И можно сказать, что Цицерон один вернул Европе чистый латинский язык — инструмент, принесший человеческому духу гораздо больше пользы, чем вреда, как бы ни злоупотребляли люди этим орудием мысли. Спи спокойно, муж, много трудившийся, много страдавший, отец отечества для всех латинских школ Европы! Слабости свои ты искупил при жизни; после смерти твоей люди наслаждаются твоей ученостью, изяществом, справедливостью, благородством; твои книги и письма заставляют если не поклоняться тебе, то высоко ценить и любить тебя10*.
10* Об этом человеке, которого так часто неверно понимают и недооценивают. см. «Жизнь Цицерона» Миддльтона19 (перевод, изданный в Альтоне в 1757 г., три части)—превосходный труд не только о сочинениях Цицерона, но и обо всей его эпохе.
419
* * *
Поэзия римлян была чужеземным растением — оно прекрасно цвело и в Лациуме, приобрело более нежную окраску, но не могло завязать новых плодов. Уже carmin saliaria этрусков20, их похоронные песнопения, фес-ценнины21, ателланы22, театральные представления подготавливали души грубых воинов к восприятию поэтического искусства: вместе с покорением Тарента и других городов Великой Греции были завоеваны и грече -ские поэты, которые попытались придать большую гибкость и изящество грубому наречию своих победителей при помощи более тонких Муз-покровительниц родного греческого языка. Заслуги этих древнейших римских поэтов известны нам лишь по немногим сохранившимся стихам, по фрагментам, но нас поражает множество трагедий и комедий, относящихся не только к самым древним временам, но и к периоду расцвета,— названия их дошли до нас. Время истребило их, и я полагаю даже, что в сравнении с утратой греческих драм утрата этих римских трагедий и комедий не столь уж великая потеря, потому что римляне подражали греческим сюжетам, и по всей видимости, и греческим нравам. Римскому народу слишком нравились фарсы и пантомимы, цирк, игры гладиаторов, чтобы слушать и воспринимать по-гречески, всей душой, театр. Муза театра пришла к римлянам рабыней и рабыней осталась, хотя меня, конечно, весьма огорчает потеря ста тридцати пьес Плавта и гибель в волнах морских ста восьми комедий Теренция23, печалит и утрата поэзии Энния, человека с сильной душой, особенно утрата его «Сципиона» и дидактических стихотворений; а Теренций, по выражению Цезаря, уже был бы для нас «половиной Менандра». Итак, спасибо Цицерону и за то, что он сохранил для нас Лукреция, поэта с душой настоящего римлянина, и спасибо Августу за то, что он сохранил для нас половинного Гомера — «Энеиду» своего Марона. Спасибо Корнуту, что он не утаил от нас ученических созданий благородного Персия, и вам, монахи, тоже спасибо, что вы сберегли для нас Теренция, Горация, Боэция,— сочинения, по которым учились вы латыни,— а также прежде всего «вашего» Вергилия, поэта правоверного24. Вот единственная, ничем не запятнанная лавровая ветвь в венце Августа — Август любил Муз и дал прибежище наукам.
* * *
От римских поэтов я рад перейти к философам: нередко поэты были философами, философами всей душою и сердцем. В Риме не выдумывали систем, а осуществляли их на деле, проводили их в законах, государственных установлениях, в деятельной жизни. Никто не будет писать дидактических поэм с такой силой, с таким огнем, как Лукреций,— он верил в то, чему учил; и никогда основанная Платоном Академия не возрождалась с тем изяществом и прелестью, что в прекрасных диалогах Цицерона. И стоическая философия не просто заняла большое место в римском правоведении, строго руководя всеми действиями людей, но она достигла практической твердости и красоты в сочинениях Сенеки, в превосходных
420
рассуждениях Марка Аврелия, в жизненных правилах Эпиктета, причем свою лепту внесли сюда принципы разных философских школ. При нелегких условиях, в которых существовало римское государство, практическая нужда и упражнение укрепили человеческие души, закалили их; люди искали поддержки, опоры, и всем, что придумали греки, они пользовались не как праздной красотой, а как оружием, как щитом. Стоическая философия в душах и сердцах римлян породила великие результаты, и служили они не целям мирового завоевания, а целям справедливости, права, утешения невинно угнетаемых людей. И римляне были людьми, и когда невинное поколение стало страдать от пороков своих родителей, они искали исцеления, в чем только могли; что не было придумано самими римлянами, они усваивали тем тверже.
* * *
Наконец, история римской учености — это для нас руины руин, потому что, как правило, у нас нет не только собраний ученых трудов, но нет и источников, из которых были почерпнуты эти собрания. Какие труды были бы сбережены, каким светом была бы освещена вся древность, если бы до нас дошли сочинения Варрона или те две тысячи книг, из которых делал выписки Плиний! Конечно, Аристотель выбирал бы совершенно иначе, чем Плиний, и все же книга Плиния остается сокровищем, в котором видны и усердие автора, как бы ни мало сведущ был он в некоторых дисциплинах, и поистине римская душа этого компилятора. Такова и история юриспруденции — история великого трудолюбия и безмерной проницательности и глубокомыслия, что и могло быть, в течение столь долго времени, только в римском государстве; в том, что сделали с римскими законами последующие века, в том, что прибавили они к ним, неповинны правоведы древнего Рима. Короче говоря, как бы ни отставала римская литература от греческой почти в каждом роде и жанре, она стала гордой законодательницей народов, и причиной тому не только сами обстоятельства времени, но и римская натура. Плоды римских трудов увидим мы впоследствии, когда из пепла восстанет новый Рим, совсем иной, но исполненный все того же духа завоеваний.
* * *
В конце мне предстоит говорить об искусстве римлян, в котором они явили себя господами мира и современникам и потомству,—в распоряжении их были материалы и труды всех покоренных ими народов. С самого качала дух римлян стремился запечатлеть величие побед знаками славы, величие Города — великолепными долговечными памятниками, так что издревле римляне думали лишь о вечности своего горделивого существования. Храмы, выстроенные Ромулом и Нумой, площади, отведенные ими для народных собраний, уже предвещали грядущие победы и всю мощь народного правления, а вскоре после этого Анк и Тарквиний заложили основы того архитектурного стиля, который впоследствии достиг почти неизмеримых высот. Тот римский царь, что родом был из Этрурии, возвел стены Рима из обтесанных камней; чтобы напоить народ и навести в го-
421
роде чистоту, он выстроил гигантский акведук, развалины которого и теперь остаются чудом света, ибо в новое время у Рима не хватило сил даже для того, чтобы разобрать развалины или восстановить целое. Тем же духом проникнуты были и выстроенные Римом галереи, храмы, суды и сам колоссальный цирк, воздвигнутый только ради того, чтобы развлекать народ, цирк, развалины которого и до сих пор вызывают почтительный страх. Тем же путем шли цари, в первую очередь Тарквиний Гордый, консулы и эдилы, завоеватели и диктаторы, среди которых первым был Юлий Цезарь, и, наконец, императоры. Так, постепенно, друг за другом выросли ворота и башни, театры и амфитеатры, цирки и стадионы, триумфальные арки и колонны, пышные надгробия и склепы, шоссейные дороги и акведуки, дворцы и бани — не только в Риме, но нередко и в провинциях, где они остались вечными следами римлян, этих властителей мира. Многие из этих памятников римского владычества, даже памятники, лежащие в развалинах, не способен охватить взгляд, душа не в состоянии постигнуть колоссальный образ, который задуман художником, смело распоряжавшимся колоссальными, прочными и роскошными формами. Но еще меньше кажемся мы самим себе, когда вспоминаем о тех целях, для которых были выстроены все эти здания, о жизни, которая протекала в их стенах и около стен, о народе, которому были они посвящены, о тех частных лицах, что нередко посвящали их своему народу. Тогда душа наша чувствует — только один Рим был на земле: начиная с деревянного амфитеатра Куриона и до Колизея, выстроенного Веспасианом, от храма Юпитера Статора до Пантеона Агриппы или храма Мира, от первых триумфальных ворот, через которые въезжал в город победитель, до победных арок и колонн Августа, Тита, Траяна, Севера, во всех памятниках общественной и частной жизни господствовал один Гений. Этот Гений не был духом народной свободы и человеколюбия; если подумать о чудовищных муках людей, рабов, что, нередко из дальних стран, должны были везти эти мраморные, эти каменные громады, эти утесы, чтобы водрузить их в Риме; если посчитать, сколько пота и крови стоили эти колоссы разграбленным и изможденным провинциям, и, наконец, если поразмыслить о жестоком, гордом и варварском вкусе, который воспитывали в людях большинство этих сооружений, где устраивались кровавые гладиаторские игры, бесчеловечные бои со зверями, варварские триумфальные шествия и т. д., не говоря уж о сладострастной роскоши бань и дворцов,— если подумать обо всем этом, то придется поверить, что какой-то враждебный роду человеческому демон основал этот город, чтобы всей земле явить следы своего сверхчеловеческого демонического величия. Почитайте сетования Плиния Старшего, да и всякого благородного римлянина, посмотрите, сколько войн и какие поборы потребовались, чтобы искусства Этрурии, Греции, Египта пришли в Рим, и вы, быть может, поразитесь каменному нагромождению римской роскоши — этому величайшему накоплению людского величия и могущества; но вы с презрением отнесетесь к этому воровскому притону, разбойничьему логову и яме человеческого рода. Между тем законы искусства не перестают быть законами искусства, и хотя сами римляне, по
422
существу, не открыли в искусстве ничего нового и даже открытия других приводили в довольно варварскую связь, громоздили одно на другое, хватали что попало во всех концах света, но все же и такой вкус показывает, что они были великими властителями мира.
Excudent alii spirantia mollius aera:
Credo equidem; vivos ducent de marmore vultus:
Orabunt caussas meJius, coelique meatus
Describent radio et surgentis sidera dicent:
Tu regere imperio populos, Romane, memento;
Hae tibi erunt artes, pacisque imponere morem,
Parcere subiectis et debellare superbos11*
Мы с удовольствием простили бы римлянам их презрение к греческим ремеслам и художествам, хотя они и сами прибегали к ним, когда того требовали роскошь и практическая надобность, мы не стали бы требовать от римлян и развития наиболее благородных наук, как-то астрономии, летосчисления и т. д., а попросту отплыли бы к тем берегам, где эти цветы человеческого разумения распускаются на своей родной почве, если бы только римляне оставили их в покое и более человеколюбиво занимались тем искусством управления народами, в котором они видели свое отличительное достоинство. Но вот этого-то римляне и не умели, потому что вся мудрость их служила только одной задаче — достижению превосходства над другими народами, и если эти другие народы отличала мнимая гордыня, то сломить их могло только еще более великое чувство гордости.