Мишель Фykо История безумия в Классическую эпоху

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   35   36   37   38   39   40   41   42   ...   65

* * *


Однако, выстраивая нашу несложную хронологию событий, мы уже пропустили традиционно принятую дату, считающуюся началом великой реформы. Временные рамки этой проблематики заданы мерами, принимавшимися в 1780—1793 гг.: с распадом изоляции безумие утрачивает четкую локализацию в социальном пространстве;

общество, оказавшись беззащитным перед лицом опасности, реагирует на нее, с одной стороны, совокупностью долгосрочных решений в духе зарождавшегося в это время идеала — создания специальных домов для умалишенных, — а с другой, рядом безотлагательных мер, призванных обуздать безумие с помощью силы, — мер регрессивных, если рассматривать эту историю с точки зрения прогресса.

Сложившаяся ситуация неоднозначна, но весьма значима, учитывая затруднительное положение, в котором пребывает общество; она свидетельствует, что в этот момент зарождаются новые формы опыта. Для того чтобы их понять, следует прежде всего отрешиться именно от категорий прогресса, предполагающих наличие исторической перспективы и телеологический подход. Сняв эту дилемму, мы, по-видимому, сможем установить, каковы самые общие структуры, которые вовлекают все формы опыта в бесконечное движение, открытое лишь для непрерывно длящегося развития и неостановимое ничем, даже для нас.

Таким образом, нужно старательно избегать такого подхода, при котором годы подготовки и осуществления реформы Пинеля и Тьюка рассматриваются как время некоего пришествия: пришествия положительного узнавания безумия; пришествия гуманного отношения к сумасшедшим. Оставим событиям этого периода и структурам, лежащим в их основе, свободу метаморфоз. На порядок ниже юридических мер, на уровне социальных институтов, в повседневном споре, сталкивающем, разделяющем, обоюдно компрометирующем и в конечном счете ведущем к взаимному узнаванию безумца и не-безумца, оформился в это время ряд фигур и образов — которые, бесспорно, имели решающее значение, ибо именно они легли в основание “позитивной психиатрии”; именно они вызвали к жизни миф о наконец-то свершившемся объективном и медицинском опознании безумия, миф, который задним числом послужил для них оправданием и освятил их, представив как открытие, освобождение истины.

418

На самом деле эти фигуры не поддаются описанию в категориях познания. Они располагаются по эту сторону познания, там, где знание еще не отделилось окончательно от своих жестов, от теснейших связей с повседневностью, от своих первых слов. Среди этих структур определяющее значение имели, по-видимому, три.

1. В пределах первой из них уничтожается граница между прежним пространством изоляции, подвергшимся отныне сужению и ограничению, и медицинским пространством, сложившимся помимо него и приспособившимся к нему лишь после целого ряда последовательных модификаций и очистительных действий.

2. Во второй структуре между безумием и тем лицом, которое распознает его, надзирает за ним и выносит о нем суждение, устанавливается новое отношение — отныне нейтральное, по видимости очищенное от всякой сопричастности и имеющее характер объективного взгляда.

3. В пределах третьей безумец сталкивается лицом к лицу с преступником; но происходит это не в пространстве их смешения и не в свете проблематики невменяемости. Это структура, которая в дальнейшем позволит безумию проникать в преступление, не снимая с него полностью вины, и в то же время даст возможность разумному человеку судить о различных видах безумия и распределять их по категориям в соответствии с новыми формами морали.

Описанная нами хроника законодательных актов не должна заслонять от нас этих структур; к их изучению мы и переходим.

* * *


Долгое время медицинская мысль и практика изоляции оставались чужды друг другу. В то время как познание душевных болезней развивалось по своим собственным законам, в мире классической эпохи постепенно укоренялся конкретный опыт безумия, чьим символом и фиксирующим моментом служила изоляция. К концу XVIII в. две эти фигуры сближаются, между ними намечаются первые признаки схождения. Дело здесь вовсе не в том, что произошло некое превращение знания, которое привело к озарению или хотя бы просто к осознанию того факта, что помещенные в изоляторы люди — это люди больные; речь идет о смутной работе сознания, столкнувшей прежнее пространство изгнания — строго ограниченное, однородное и единообразное — с общественным пространством благотворительности XVIII в., пространством дробным, полиморфным, разбитым на отдельные секторы в соответствии с различными формами психологической и моральной самоотверженности.

Однако это вновь возникшее пространство отнюдь не приспособлено для решения проблем, связанных с безумием. Действительно,

419

здоровым беднякам вменялось в обязанность трудиться, а забота о больных была возложена на их родственников; но это отнюдь не означало, что безумцам можно было позволить слиться с остальным обществом. Самое большее, можно было попытаться удержать их в пространстве семьи и предписать частным лицам не допускать, чтобы опасные безумцы из их окружения беспрепятственно разгуливали по улицам. Однако тем самым обеспечивалась лишь односторонняя, притом весьма ненадежная защита от безумия. Насколько буржуазное общество чувствовало себя неповинным в нищете, настолько же оно признавало свою ответственность по отношению к безумию и считало себя обязанным защитить от него частного человека. В ту самую эпоху, когда впервые в истории христианского мира болезнь и бедность становились частным делом, относящимся к сфере индивидуального или семейного существования, безумие — именно поэтому — получает публичный статус, и вокруг него устанавливается как бы пограничное пространство, которое ограждает общество от связанных с ним опасностей.

Природа этого пограничного пространства покуда совершенно неопределенна. Никому не ведомо, будет ли оно в конечном счете ближе к исправительному заведению или к больнице. В данный момент ясно одно: изоляция уходит в небытие, возвращая преступникам свободу, а неимущих заставляя вернуться в лоно семьи; безумец же при этом оказывается в том же положении, что и заключенные, находящиеся в тюрьме как подследственные либо по приговору суда, а также одинокие бедняки и больные. Ларошфуко-Лианкур подчеркивает в своем отчете, что подавляющее большинство лиц, содержащихся в парижских госпиталях, могли бы получать уход на дому. “Из 11 000 бедняков подобное вспомоществование могло бы быть оказано приблизительно 8 000 человек, иначе говоря, детям и лицам обоего пола, каковые не являются ни арестантами, ни помешанными, ни бессемейными16. Следует ли в таком случае обращаться с безумными так же, как с прочими заключенными, поместив их в тюремную структуру, или же с ними надо обходиться как с одинокими больными, создав вокруг них своего рода квазисемью? Как мы увидим, Тьюк и Пинель сделали и то и другое, задав архетип современной психиатрической лечебницы.

Однако пока ни общая функция, ни смешанная форма этих двух типов пограничного пространства еще не были открыты. К моменту начала революции возникает целый ряд прямо противоположных проектов: авторы одних стремятся возродить в новых формах — доведя их до прямо-таки геометрической чистоты, до едва ли не бредовой рациональности — прежние функции изоляции, главным образом применительно к безумию и к преступлению; напротив, в других предпринимается попытка определить больничный статус безумия, способный заменить потерпевшую неудачу семью. Перед нами вовсе

420

не борьба филантропии и варварства, традиций и нарождающейся новой гуманности. Это неловкие попытки нащупать новое определение безумия: в эпоху, когда прежние его сотоварищи — бедность, вольнодумство, болезнь — снова оказались отнесены к сфере частной жизни, общество вновь пытается подвергнуть безумие экзорцизму. Безумие должно найти свое место в новом, совершенно перестроенном социальном пространстве.

В то самое время, когда изоляция все более утрачивала свой смысл, воображению все чаще рисовались картины идеальных исправительных домов, функционирующих без всяких препятствий и недоразумений, наделенных безмолвным совершенством,— своего рода Бисетров мечты, где весь механизм исправительных мер мог бы работать в чистом виде; все здесь будет порядком и карой, строгой мерой наказания, точно выстроенной пирамидой работ и взысканий, — то будет лучший из возможных миров зла. Причем в грезах все эти идеальные крепости никак не соприкасаются с реальным миром: они должны быть целиком замкнуты на себя, жить только за счет внутренних ресурсов зла, в той самодостаточности, которая предотвращает возможность распространения заразы и рассеивает все страхи. Их независимый микрокосм должен представлять собой перевернутый образ самого общества: порок, принуждение и кара становятся зеркальным отражением добродетели, свободы и тех вознаграждений, из которых складывается счастье людей.

Так, например, Бриссо набрасывает план совершенного исправительного дома, геометрически правильный и согласующийся одновременно и с нормами архитектуры, и с нормами морали. Каждый участок его пространства наделяется символическими значениями детально разработанного общественного ада. Две стороны здания, которое должно быть квадратным, будут отведены для зла в его смягченных формах: по одну сторону — женщины и дети, по другую — должники; им будут предоставлены “приемлемые постели и пища”. Их комнаты будут солнечными, обращенными к теплу и свету. С холодной, подветренной стороны поместят “людей, виновных в смертоубийстве”, и вместе с ними — либертинов, буйно помешанных и всех умалишенных, “нарушающих общественный порядок и покой”. Первые два разряда заключенных будут заняты на каких-либо полезных для общего блага работах. Для двух других отведут лишь те необходимые труды, какие вредят здоровью и какие слишком часто приходится выполнять честным людям. “Работы следует назначать в зависимости от крепости либо хрупкости сложения, природы совершенного преступления и т. д. Так, бродяги, вольнодумцы, убийцы будут использованы для тесания камней, полировки мрамора, растирания красок и для тех химических манипуляций, при которых жизнь честных граждан обыкновенно подвергается опасности”. В этом отлично налаженном хозяйстве труд вдвойне действен: он производит,

421

уничтожая, — необходимый для общества продукт рождается из смерти рабочего, для общества неугодного. Полная тревог и опасностей человеческая жизнь превращается в податливый объект. Все неправильности этих несмысленных экзистенций в конечном итоге сглаживаются на полированной поверхности мрамора. Классические мотивы изоляции здесь доведены до высшей степени совершенства: узник изолятора исключен из общества до самой своей смерти, но каждый его шаг к смерти целиком и полностью обращен на благо изгнавшего его общества17.

К началу революции эти грезы не вполне еще развеялись. К примеру, в сочинении Мюскине прослеживается довольно похожая геометрия; а его тщательно проработанная символика еще богаче. Перед нами прямоугольная крепость; каждое из составляющих ее зданий имеет четыре этажа, образуя своего рода трудовую пирамиду. Пирамиду архитектурную: внизу находятся чесальные и ткацкие мастерские; на вершине “устроена будет платформа, каковая послужит местом для навивания основы ткани, прежде чем пускать штуки ее в дальнейшую обработку”18. Пирамиду социальную: обитатели изолятора разбиты на звенья по 12 человек в каждом, под началом бригадира. За их работой смотрят надзиратели. Заведение в целом возглавляет директор. Наконец, здесь существует иерархия заслуг, вершиной которой является освобождение: каждую неделю самый усердный работник “будет получать от г-на начальника награду в один шестиливровый экю, а тот, кто получит награду трижды, заработает свободу”19. Так обстоит дело с трудом и материальной заинтересованностью; достигается полнейшее равновесие: для администрации работа узника имеет товарную цену, а для самого узника — цену покупки свободы; с одного и того же продукта получается двойная прибыль. Но существует еще и мир морали; его символом служит часовня, которая должна быть расположена в центре квадрата, образованного зданиями. Мужчины и женщины каждое воскресенье должны будут ходить к мессе и внимательно выслушивать проповедь, “неизменной целью коей будет зарождение в них глубокого раскаяния при воспоминании о прежней своей жизни и осознания того, сколь несчастным делают человека вольнодумство и праздность, даже и в этой жизни... проповедь должна преисполнить их твердой решимости в будущем изменить свое поведение к лучшему”20. Если узник уже заработал награду и ему остается один или два шага до получения свободы, но при этом он нарушит ход мессы или выкажет “нравственную распущенность”, обретенные им преимущества немедленно утрачиваются. Свобода имеет не только рыночную стоимость, но и нравственную ценность, и достигается в том числе и ценой добродетели. Таким образом, узник находится на пересечении двух множеств: одно из них — чисто экономическое, образованное трудом, его продуктом и вознаграждением за него; другое — сугубо моральное, образованное добродетелью, над-

422

зором и воздаяниями. Когда эти два множества совпадают в безупречном труде, который есть одновременно и чистая нравственность, узник получает свободу. Тем самым исправительный дом как таковой, этот совершенный Бисетр, вдвойне оправдывает свое существование: для внешнего мира он является исключительно прибыльным — Мюскине оценивает неучтенный труд заключенных с большой точностью: 500 000 ливров в год на 400 работников; для мира внутреннего, содержащегося в нем самом, он служит источником колоссального нравственного очищения: “Нет человека столь испорченного, чтобы его можно было почитать неисправимым; ему нужно лишь помочь осознать собственную свою выгоду и притом не доводить его до отупения непереносимыми наказаниями, всегда превышающими слабые силы человеческие”21.

Здесь мы приближаемся к предельным формам мифа об изоляции. Изоляция очищается до степени сложной схемы, выявляющей ее внутренние интенции. Со всей откровенностью она оборачивается тем, чем смутно была и прежде, — т.е. нравственным контролем для заключенных и экономической выгодой для всех остальных; и продукт выполняемого здесь труда четко распадается на две части: с одной стороны, это доход, который целиком поступает администрации, а тем самым обществу, с другой — вознаграждение, которое получает сам труженик в форме свидетельства о нравственности. Это своего рода окарикатуренная истина: она указывает не только на то, чем стремилась стать психиатрическая лечебница, но и на дух отношений, устанавливающихся для определенной формы буржуазного сознания между трудом, выгодой и добродетелью. Это точка, где история безумия скатывается в мифологию, где нашли выражение одновременно и разум, и неразумие22.

В мечте о труде, который вершится под неусыпным надзором нравственности, и в другой грезе — о труде, который обретает положительный характер в смерти труженика, изоляция достигает своей предельной истины. Отныне в подобных проектах господствует лишь психологическое и социальное начало с переизбытком их значений, целая система нравственных символов, не отводящая безумию своего, особого места; теперь оно — всего лишь беспорядок, какая-то неправильность, смутная провинность: какое-то расстройство у человека, вносящего смуту в государственный порядок и вступающего в противоречие с нравственностью. В момент, когда буржуазное общество обнаружило, что изоляция бесполезна, что утрачена та очевидная целостность неразумия, которая делала его ощутимым в классическую эпоху, оно принялось грезить о чистом труде — выгодном для него и приносящем лишь гибель и нравственное подавление остальным, — силой которого все чуждое в человеке должно быть обречено на удушение и немоту.

423