Волхв джон фаулз перевел с английского Борис Кузьминский (boris@russ ru)

Вид материалаДокументы

Содержание


Часть третья
Подобный материал:
1   ...   32   33   34   35   36   37   38   39   40
Глава 67


В последний миг я хрипло выкрикнул ее имя. Может, откопали где-то дублершу, похожую на нее как две капли воды? Да нет, эту походку не собезьянничаешь. Походку, осанку.

Скакнув к телефону, я вызвал портье.

- Можете вычислить, с какого аппарата звонили? - Он не понял, что значит "вычислить". - Откуда звонили, с какого номера?

Нет, не может.

Не болтались ли в холле посторонние? В кресле посидеть никто не забредал?

Нет, мистер Урф, никто не забредал.

Я закрутил кран в ванной, кое-как оделся, выбежал на площадь Конституции. Прочесал все кафе, заглянул во все такси, совершил рейд к Зонару, к Тому, к Запорити, побывал в остальных ближних забегаловках; соображать я не мог, мог только без конца повторять ее имя, хрупать ее именем, словно ореховой скорлупой.

Алисон. Алисон. Алисон.

Теперь все ясно, ох, до чего ясно! Очевидность есть очевидность, против нее не попрешь: Алисон на их стороне. Но как же она согласилась? Как, отчего? Отчего, отчего?

Я вернулся в гостиницу.

Кончис, несомненно, пронюхал о нашей ссоре, а то и подслушал ее: где кинокамера, там и микрофоны, и магнитозапись. А ночью или рано утром вошел с ней в контакт... циркуляры в Hope: касаточка. Постояльцы в Пирее, видевшие, как я скребусь в дверь ее номера. Услышав от меня о существовании Алисон, Кончис, похоже, навострил ушки; узнав же, что она приезжает в Афины, усложнил первоначальный сценарий. Его люди не спускали с нас глаз ни на секунду; а ночью он подступил к ней с уговорами, использовал все свое обаяние, даже прилгнул для начала... укол бесполой ревности: вот он рассказывает ей правду; я-де собираюсь преподать вашему самонадеянному приятелю урок на всю жизнь. По странной ассоциации я вспомнил, на каких высоких тонах мы с Алисон, бывало, обсуждали новых писателей и художников.

Выпячивать их недостатки было куда приятней, чем выслушивать ее восторги; я и тут чувствовал себя ущемленным... а она, умница, отважно бросала: да не кипятись, от тебя не убудет.

Или это Кончис, а не случай свел меня с Алисон? Разве не он вынудил меня ехать в Афины, отменив каникулы на вилле? Разве не предлагал свой деревенский дом, если мы захотим пожить на острове? Правда, "Джун" в последней нашей беседе призналась, что эксперимент строился на импровизации, что "мышь" и наблюдатель возводили лабиринт на паритетных началах. Похоже, она не врала: итак, после свары в пирейской гостинице они в лепешку расшиблись, но уломали Алисон помогать им, уломали с помощью своей извращенной логики, с помощью маниакальной лжи, с помощью денег... а может, открыли ей главную тайну, разгадка которой мне до сих пор недоступна: почему выбор пал именно на меня. Как припомнишь, сколько лжи я нагородил об Алисон, а они прекрасно понимали, что я вру... я аж застонал от стыда.

И потом, если рассуждать здраво, "Джун" они почемуто не дали как следует развернуться. Судя по богатому выбору маскарадных костюмов в Hope, до того, как в "спектакль" вмешалась Алисон, второй двойняшке предназначалась одна из ключевых партий. Первое же столкновение с нею лицом к лицу, губами к губам, - скрытый вызов моему мужскому постоянству, навязчивая ахинея вокруг повести "Сердца трех", - свидетельствовало об их изначальных планах. Воскресный пляж, бесстыдство ее наготы... наверно, сразу-то Кончис поостерегся целиком положиться на Алисон и заготовил запасной вариант. Постепенно Алисон доказала, что не лыком шита, и "Джун" отставили в сторонку. Отсюда же - резкая перемена рисунка и пафоса роли Лилии: из призрачной невесты она мигом перевоплотилась в коварную Цирцею.

Портшез-катафалк. Он вовсе не был пуст; они пожелали, чтоб Алисон воочию убедилась в эффективности их методик. Безжалостный хлыст полосовал мою душу, одну за другой сдирая с нее защитные оболочки. Суд: "Девушки не раз становились жертвами..." - это она, она им рассказала. И про свои угрозы наложить на себя руки перед моим отъездом. Все, что им известно о моем прошлом, рассказала она.

Я обезумел от ярости. Какая горькая, искренняя кручина одолела меня при известии о ее смерти! А она все это время сшивалась в Афинах; или в деревенском доме; или на том берегу, в Бурани. Подглядывала за мною. Лилия была Оливией, я - Мальволио, Алисон - невидимкой Марией; голова кругом от шекспировских аллюзий.

Я мерил шагами номер, предвкушая расправу. Ну, попадись мне, измордую так, что свои не узнают, горючими слезами умоешься.

И вновь я поразился Кончису, его тайному могуществу, его уменью обрабатывать сообразительных девушек вроде Лилии и своенравных вроде Алисон.

Он точно владел неким знанием, коим делился с ними, а взамен обращал их в рабство; а со мной не делился, выталкивал в ночь, вон из круга.

Итак, я не Гамлет, оплакивающий Офелию. Я Мальволио, вечный юродивый, я Мальволио.


***


Сна ни в одном глазу; съездить, что ли, в Элиникон, свернуть шею девушке за стойкой? И подошедший к телефону мужчина, и сама девушка как-то слишком упорно выясняли, кто я такой; их явно попросили подыграть, Алисон-то и попросила. Но там я ничего не добьюсь. Скорее всего, они сунут мне под нос те же подложные вырезки.

Но что-то ведь надо предпринять! Я спустился в холл и разыскал ночного портье.

- Мне нужно срочно позвонить в Лондон. Вот по этому телефону. - Записал номер на бумажке. Вскоре портье указал на одну из кабинок.

Стоя там, я прислушивался к вяканью звонка в своей бывшей квартире на Рассел-сквер. Трубку долго не брали. Наконец чей-то голос:

- Что за черт... кто это?

- Вас Афины вызывают, - сообщила телефонистка.

- Какие еще Афины?

- Порядок, - вмешался я. - Алло?

- Да кто это, а?

Постепенно девушка на том конце провода совсем проснулась и стала отвечать охотней. Разговор с ней влетел мне в четыре фунта, но я о них ничуть не пожалел. Выяснилось, что Энн Тейлор действительно уехала в Австралию, но шесть недель назад. Рук на себя никто не накладывал.

Официальной съемщицей квартиры Энн числилась теперь какая-то девушка, "кажется, подружка"; но моя собеседница "вот уже месяц, что ли" ее не видела. Да-да, блондинка; они только два раза встречались; да, вроде бы тоже из Австралии. А в чем, собственно...

Вернувшись в номер, я вспомнил о цветочке, который вечером вдел в петлицу пиджака. Тот порядком скукожился, но я вынул его из петлицы и поставил в стакан с водой.

Неожиданно меня сморил богатырский сон. Проснулся я поздно. Повалялся в постели, вслушиваясь в рокот уличного транспорта и размышляя об Алисон.

Попробовал воссоздать в памяти вчерашнее выражение ее запрокинутого лица: сарказм? сострадание? обещанье лучшего? худшего?.. Времени, чтобы воскреснуть, у нее было в обрез. Очутившись в Лондоне, я мгновенно бы все выяснил: поэтому воскресение и состоялось тут, в Афинах.

И мне предстоит взять след.

Увидеть ее, встретиться, поговорить с ней, вытянуть, вытрясти правду, втолковать, до чего гнусно она меня предала. Пусть осознает, что и проползи она на карачках вдоль всего экватора, я не прощу. С нею покончено. Меня от нее выворачивает. Дезинтоксикация удалась вдвойне. Господи боже, только бы до нее добраться. Но я не стану, ни в коем случае не стану идти по следу.

Затаюсь. Теперь они сами приведут ее ко мне, дайте срок. И на сей раз я не выпущу плеть.

К завтраку я спустился в полдень; и обнаружил, что в засаде сидеть не придется. Ибо меня дожидалось новое рукописное послание. Не в пример предыдущему, оно состояло из одного слова: "Лондон". Я вспомнил циркуляр, найденный в Hope: К концу июля сворачиваем всю активность, кроме сердцевинной. Алисон и есть сердцевина. Алисон и есть Незримая Астарта.

Я отправился в трансагентство выкупать билет на вечерний лондонский рейс. На стене висела карта Италии. Пока оформляли билет, я отыскал на ней Субьяко; и решил выкинуть фортель. Пускай теперь кукловоды денек поскучают без своей марионетки.

На обратном пути я зашел в центральный книжный магазин на углу Стадиу и потребовал определитель травянистых растений. С водой я спохватился поздновато, цветочек пришлось выбросить. На английском у нас ничего нет, сказала продавщица, но есть дорогой французский атлас, где приведены названия на разных языках. Я для вида полюбовался цветными таблицами, затем открыл указатель. Alyssum, стр.69.

Вот он, на вкладке: узкие листочки, бледное соцветьице. Alysson maritime... parfum de miel... <Бурачок матросский... медовый аромат...(франц.).> от греч. а (отрицательный префикс), лисса (безумие).

По-итальянски называется так-то, по-французски так-то.

По-английски: медовая алисон.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


Поистине, философия достигнет вершин успеха, если ей когда-нибудь удастся обнаружить средства, используемые Провидением с тем, чтобы привести человека к своему предназначению. Только тогда мы сможем предписывать несчастному двуногому животному определенные способы поведения, указав ему верный путь среди житейских терний. Только тогда человек освободится от причудливых капризов судьбы, которой мы даем двадцать различных имен, поскольку ничего конкретного о ней не знаем.

Де Сад. "Несчастная судьба добродетели"


Глава 68


Рим.

Я покинул Грецию несколько часов назад, а казалось - несколько недель.

Солнце тут светило в упор, манеры были изящнее, архитектура и живопись - разнообразнее, но итальянцы, подобно их предкам, римлянам, словно бы прятались от света, правды, от собственной души за тяжелой ширмой роскоши, за маской изнеженности. Мне так недоставало греческой прекрасной наготы, человечности; низменные, расфуфыренные жители Рима отталкивали меня, как иногда отталкивает твое отражение в зеркале.

Встав пораньше, я успел на электричку до Тиволи и Альбанских холмов, пересел на автобус, трясся на тем до Субьяко, там перекусил и по краю зеленого ущелья отправился в горы. Дорога привела меня в безлюдный дол.

Далеко внизу слышались шум воды, птичье пенке. Тут начиналась тропинка, бегущая меж тенистых падубов к узким ступенькам, вырубленным в отвесной скале. Обитель прилепилась к ней, как ласточкино гнездо, и потому напоминала греческий православный монастырь. Над ущельем кокетливо нависала стрельчатая аркада, а ниже по склону спускались возделанные терраски. Изысканные фрески на внутренней стене; прохлада, спокойствие.

У дверей галереи сидел старый монах в черном. Я спросил, можно ли видеть Джона Леверье. И пояснил: англичанина, который нашел здесь приют. К счастью, я захватил его письмо. Старик придирчиво изучил подпись, потом, когда я совсем было решил, что след ложный, кивнул и, ни слова не говоря, стал спускаться по какой-то лестнице. Я вошел в приемную, украшенную мрачными росписями; смерть протыкает мечом юного сокольничего; средневековый комикс: сот девушка прихорашивается перед зеркалом, вот она же в гробу, вот ее скелет, обтянутый лопнувшей кожей, вот жалкая горстка костей. Послышался смех, старый монах что-то весело выговаривал по-французски своему молодому товарищу; оба они приближались ко мне из глубины приемной.

- Oh, si tu penses que le football est un digne sujet de meditation...

<Ну, коли ты считаешь футбол подходящей темой для размышлений... (франц.).>

Появился и третий; вздрогнув, я понял: это и есть Леверье.

Высокий, с короткой стрижкой, худым загорелым лицом, очки в стандартной отечественной оправе; англичанин до кончиков ногтей. Он помахал рукой: вы хотели меня видеть?

- Я Николас Эрфе. С Фраксоса.

Он как-то сразу и удивился, и смутился, и рассердился. После долгого колебания протянул руку. Мне, взопревшему после ходьбы, она показалась сухой и прохладной. Он был дюйма на четыре выше меня, на столько же лет старше и вел себя иронично, словно старшекурсник с абитуриентом.

- Вы что, специально ехали в такую даль?

- Нет, просто заскочил по дороге.

- По-моему, я ясно дал понять, что...

- Дали, но...

Обменявшись этими незаконченными фразами, мы не удержались от кислых улыбок. Он решительно посмотрел мне в глаза.

- Боюсь, вы все-таки напрасно приехали.

- Честно говоря, я и помыслить не мог, что вы... - Я робко указал на его одеяние. - Я думал, монахи подписываются...

- "Ваш брат во Христе"? - Слабая улыбка. - Здесь забываешь о формальностях. Не знаю, хорошо это или плохо.

Он опустил голову, повисла неловкая пауза. Может, лишь для того, чтобы прервать эту неловкость, он смягчился.

- Что ж. Коль скоро вы здесь, я покажу вам монастырь. Я открыл рот, чтобы сказать, что я не турист, но он уже вел меня во внутренний двор. Я осмотрел непременных воронов <Ворон - эмблема монашеского ордена бенедиктинцев.> и ворон, священную ежевику, на которой расцвели розы после того, как туда упал святой Бенедикт. У меня слишком живое воображение, чтобы относиться к таким вещам подобающим образом; вот и сейчас, вместо того чтобы размышлять об умерщвлении плоти, я представил себе человека, споткнувшегося на буераке и голышом влетевшего в колючие кусты... Нет, работы Перуджино произвели на меня более сильное впечатление.

О лете 1951 года я не выяснил ровным счетом ничего, зато кое-что узнал о самом Леверье. В Сакро Спеко он всего несколько недель, а раньше проходил послух в одном из швейцарских монастырей. Он изучал историю в Кембридже, бегло говорил по-итальянски, "совершенно незаслуженно считался" знатоком английского монашества второй половины XV века, - собственно, он и попал в Сакро Спеко, чтобы покопаться в знаменитой библиотеке; в Грецию ни разу не возвращался. Он и тут оставался английским интеллектуалом - боялся показаться смешным и делал вид, что всего лишь притворяется монахом, а на самом деле этот маскарад ему даже чуточку в тягость.

На закуску он провел меня по террасам, где размещались угодья. Я через силу восторгался огородами и виноградниками. Наконец он направился к деревянной скамье под смоковницей. Мы сели. Он все отводил глаза.

- Вы разочарованы. Но - я предупреждал.

- Приятно встретить товарища по несчастью. Даже если он немой.

Перед нами была клумба, обсаженная самшитом, а за ней - голубое марево раскаленных солнцем склонов. Из глубины ущелья доносился рокот реки.

- Товарища - да. Но по несчастью ли?

- Я просто думал, что мы можем обменяться впечатлениями.

Помолчав, он сказал:

- Сущность его... системы - именно в том, чтобы отучить вас "обмениваться впечатлениями". - Это прозвучало как намеренная грубость. Он только что не гнал меня взашей. Я искоса посмотрел на него.

- Ведь вы здесь потому...

- Когда дорога забирает вверх, понимаешь, что идти скоро станет труднее. Но почему она забирает вверх - не понимаешь.

- Со мной все могло быть не так, как с вами.

- Ас какой стати должно было быть именно так? Вы католик? - Я помотал головой. - Хотя бы христианин?

- Я снова помотал головой. Он пожал плечами. Под глазами у него обозначились темные круги усталости.

- Но я верю в людское мило...сердие.

- От меня, друг мой, вы не милосердия добиваетесь. А признаний, к которым я не готов. Мне как раз кажется, что по-настоящему милосердным будет не делать этих признаний. Будь вы на моем месте, вы бы поняли. - И добавил:

- Чем скорее мы расстанемся, тем раньше вы поймете. В его голосе послышалось раздражение, он умолк. Потом сказал:

- Простите. Вы вынудили меня на резкость. Сожалею.

- Я, пожалуй, пойду.

С видимым облегчением он встал.

- Я не хотел вас обидеть.

- Понимаю.

- Я провожу вас до ворот.

И мы пошли обратно: через беленую дверь, вделанную в скалу, через комнатки, похожие на тюремные камеры, в приемную с загробными сюжетами на стенах: тусклые зеркала вечности.

- Забыл расспросить вас о школе, - сказал он. - Там был ученик по фамилии Афендакис, очень способный. Я по нему скучал.

Мы задержались под аркадой, у фресок Перуджино, и поговорили о школе.

Видно было, что она его не интересует, что он просто пытается сгладить свою резкость, смирить гордыню. Но и тут он следил за собой, боясь показаться смешным.

Мы пожали друг другу руки.

- Это одно из священнейших мест Европы, - сказал он. - Наставники учат, что наши гости - какому бы богу они ни молились - должны уходить отсюда... кажется, так:

"обновленными и утешенными". - Он умолк, словно ожидая возражений, колкостей, но я не проронил ни слова.

- Еще раз подчеркиваю, что молчал столько же в ваших интересах, сколько в своих.

- Хотелось бы верить.

Учтивый кивок, скорее в итальянском, чем в английском духе; каменная лестница, тропинка меж падубов.

Из Субьяко автобус отправился только вечером. Он мчался по долгим зеленым долинам, мимо горных селений, вдоль осиновых рощ, уже тронутых желтизной. Небо из нежно-синего стало янтарно-розовым. Старики отдыхали у своих хижин; попадались лица, напоминавшие о Греции - загадочные, уверенные, спокойные. Я понял - может быть, благодаря бутылке вердиччо, которую выпил, чтобы скоротать ожидание, - что мир, чья печать врезана в меня навсегда, первичнее мира Леверье. И сам он, и его вера мне неприятны. Казалось, эта неприязнь и полупьяная нежность к древнему, неизменному греко-латинскому миру - одно. Я - язычник, лучшее во мне - от стоиков, худшее - от эпикурейцев; им и останусь.

Пока ждал электричку, выпил еще. Станционный бармен все втолковывал мне, что там, на сиреневом холме под лимонным с прозеленью небом, было поместье поэта Горация. Я пил за здоровье Сабинского холма; один Гораций - лучше десятерых святых Бенедиктов; одно стихотворение - лучше десяти тысяч проповедей. Потом-то я понял, что в данном случае Леверье, пожалуй, согласился бы со мной; ведь и он обрек себя на изгнание; ведь иногда безмолвие - это и есть стихи.


Глава 69


Если Рим, город дурного тона, после Греции нагоняет одну тоску, то уж Лондон, город мертвенной желтизны, в пятьдесят раз тоскливее. На просторах Эгейского моря я <644> забыл, как он огромен, как уродлив, как по-муравьиному суматошен. Словно вам подсунули мусор вместо бриллиантов, серую чащобу вместо солнечного мрамора; и пока автобус из аэропорта буксовал в безбрежном предместье между Нортолтом и Кенсингтоном, я гадал, как можно вернуться к этой природе, к этим людям, к этой погоде по собственной воле.

По грязно-синему небу ползли вспученные белые облака; а рядом кто-то сказал:

"Отличный денек выдался!" В ореоле блекло-зеленого, блекло-серого, блекло-коричневого лондонцы за окнами двигались однообразно, как заводные. В Греции каждое лицо говорит о цельном, оригинальном характере; я так привык к этому, что перестал замечать. Ни один грек не похож на другого; лица же англичан в тот день сливались в одно лицо.

В четыре я сидел в гостинице у аэровокзала и думал, что предпринять. В десять минут пятого - снял трубку и набрал номер Энн Тейлор. Никто не подошел. Без двадцати пять я позвонил еще раз, снова безрезультатно. Целый час я заставлял себя читать журнал; опять длинные гудки. Я поймал такси и поехал на Рассел-сквер. Алисон ждет меня там, а нет - оставила записку, где ее найти. Сейчас что-нибудь выяснится. Зачем-то я зашел в бар, заказал виски и выждал еще четверть часа.

Наконец я направился к дому. Дверь подъезда, как всегда, на задвижке.

Звонок на третий этаж - никакой таблички. Я поднялся по лестнице, остановился у двери, прислушался, ничего не услышал, постучал. Тишина. Еще постучал, еще. Музыка! - нет, сверху. Я последний раз постучал в квартиру Энн Тейлор, поднялся на четвертый. В тот вечер мы всходили по этим ступенькам вместе с Алисон: ей нужно было принять ванну. Сколько жизней прошло с тех пор? И все-таки Алисон где-то здесь, рядом. Да, рядом: в верхней квартире. Я сам не понимал, что делаю. Наитие вытеснило логику.

Я зажмурился, сосчитал до десяти, постучал.

Шаги.

Открыла девушка лет девятнадцати, в очках, полная, губы вымазаны помадой. Я заглянул ей за плечо, через прихожую - в комнату. Парень и еще одна девушка застыли в нелепых позах - видно, они показывали хозяйке новые танцевальные па; джаз, вся комната в лучах заката; три неподвижные фигуры, словно остановленные неким современным Вермеером. Заметив, как я расстроен, девушка у двери ободряюще улыбнулась.

Я отступил назад.

- Простите. Ошибся квартирой. - И стал спускаться. Она вдогонку спросила, кто мне нужен, но я ответил:

- Да все в порядке. Второй этаж. - Надо было торопиться, пока она не выстроила простейшую цепочку: мой загар, бегство, загадочный звонок из Афин.

Я вернулся в бар, а потом пошел в итальянский ресторанчик, который мы когда-то любили; точнее, Алисон любила. Там все гужевался блумсберийский полусвет: аспиранты, безработные актеры, газетчики (в основном молодежь) и люди вроде меня. Завсегдатаи были те же, зато я изменился. Чем дольше я слушал их болтовню, тем яснее мне открывалось, сколь узок круг их интересов, сколь они парадоксально неопытны, тем сильнее чувствовал свою инородность. Я оглядывался, ища, с кем бы мне хотелось познакомиться поближе, подружиться - и не находил. Еще одно доказательство, что я утратил английскость; и я вдруг подумал, что так, наверное, не раз было с Алисон: радость и замешательство при встрече с англичанами - у вас общий язык, общее происхождение, и при всей этой общности ты никогда не станешь одним из них. У тебя не просто нет родины. У тебя нет национальности.

Я снова наведался на Рассел-сквер, но на третьем этаже свет не горел. И я вернулся в гостиницу ни с чем. Старик, глубокий старик.

Утром я отправился в агентство по найму жилья, надзиравшее за домом на Рассел-сквер. Размещалось оно на Саутгемптон-роуд, над какой-то лавчонкой, в занюханной анфиладке комнат, обмазанных зеленой краской. Ко мне вышел насморочный клерк - тот, с которым я имел дело в прошлом году; он меня тоже припомнил, и скоро я вытянул из него те немногие сведения, какими он располагал. Квартира числилась за Алисон с начала июля - с нашей поездки на Парнас прошло недели две. Жила она там или нет, он не знает. Заглянул в копию нового договора. Адрес прежней съемщицы не изменился.

- Наверно, вместе жили, - сказал клерк.

Вот и все.

Почему бы не успокоиться? Зачем продолжать поиски?

Но, вернувшись из агентства, я весь вечер просидел в номере, ожидая известий. Назавтра я переехал в гостиницу "Рассел", так что теперь мне достаточно было нескольких шагов, чтобы увидеть дом на том конце площади, чтобы караулить, когда зажгутся темные окна третьего этажа. Прошло четыре дня, окна не загорались; ни писем, ни звонков, ни малейшей надежды.

Я издергался и пал духом, подкошенный этим необъяснимым затишьем. Я волновался, не потеряли ли они меня, знают ли, где я, и злился, что волнуюсь.

Меня душила жажда увидеть Алисон. Увидеть. Чтобы вырвать у нее разгадку, чтобы... я сам не сознавал, что. Целую неделю я ходил в кино, в театры, лежал в номере и глядел в потолок, надеясь, что молчащий телефон сжалится и зазвонит. Чуть не отправил в Бурани телеграмму с собственным адресом; гордость не позволила.

Наконец я сдался. Гостиница, Рассел-сквер, пустые окна осточертели мне.

На витрине табачного киоска я увидел объявление: "Сдается квартира".

Собственно, квартирой это назвать было нельзя: душная мансарда двухэтажной швейной на северном конце Шарлотт-стрит, по ту сторону Тоттнем-Корт-роуд.

Дороговато, но с телефоном; а хозяйка, хоть и жила в полуподвале, оставалась истинной шарлоттстритской богемой разлива тридцатых годов: неряха, тертый калач, заядлая курильщица. Не прошло и пяти минут, как она сообщила, что Дилан Томас был ее "близким другом" - "Господи, сколько раз я его, бедолагу, в постель укладывала". Верилось с трудом; на Шарлотт-стрит говорят "Дилан здесь ночевал" (или "отходил") с тем же упорством, с каким в провинциальных гостиницах твердят то же самое о Елизавете II. Но она пришлась мне по душе - "Я Джоан, но все меня называют Кемп". В голове у нее, как и на кухне, и на полотнах, царил полный бардак; однако сердце было золотое.

- По рукам, - сказала она, когда я осмотрел квартиру и согласился. - Пока платите, живите. Водите кого угодно и когда угодно. До вас тут жил сутенер. Само очарование. На той неделе его сцапали подлые фашисты.

- О господи.

Она указала подбородком:

- Вон те.

Оглянувшись, я увидел на углу двух молодых полицейских.

Обзавелся я и подержанной тачкой. Корпус никуда не годился, крыша протекала, но мотор, пожалуй, год-два еще мог протянуть. Для начала я торжественно вывез Кемп в "Замок Джека Соломины". Она пила и ругалась как извозчик, но в остальном не обманула ожиданий; отнеслась ко мне с участием и доверием, сразу приняла резоны, по которым я не устраивался на работу; ее теплая горечь помогала мне свыкаться с Лондоном и англичанами; и - хотя бы на первых порах - скрашивала мою застарелую бесприютность, мое одиночество.