История русской литературы в четырех томах том второй От сентиментализма к романтизму и реализму

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   80   81   82   83   84   85   86   87   ...   101

2


Рисуя жизнь провинции, Гоголь показал существенную черту крепостнического общества — его раздробленность, обособленность его социальных слоев, взаимную отгороженность имений и деревень (Коробочка живет как бы в другом мире, чем Манилов или Ноздрев), изолированность городов (в «Ревизоре» приезжий из Петербурга страшен и таинствен как призрак возмездия, фантом, миф), отделенность страны в целом от всего мира (образ этой «отделенности» — город в «Ревизоре», от которого сколько ни скачи, «ни до какого государства не доедешь»).

Гоголь изобразил разобщенность как сущностную черту патриархально-крепостнического быта и в этом плане противопоставил Петербург провинции. Вместе с тем он увидел и в столице разъединенность людей. Административный центр страны, средоточие официальных учреждений, «присутствий», город театров, магазинов, «сующих» прямо в глаза покупателю пышные вывески, Петербург оказывается «обманной» витриной империи, «он лжет во всякое время», в его нарядной толпе человек одинок и заброшен, а мир людей в его домах разделен на кружки, группы, сословия.

Развивая эти мысли, высказанные Гоголем в критических статьях и отраженные в его художественном творчестве, Белинский сосредоточил особенно пристальное внимание на проблеме обособленности сословий, социальных и профессиональных групп. «В нашем обществе преобладает дух разъединения: у каждого нашего сословия все свое, особенное — и платье, и манеры, и образ жизни, и обычаи, и даже язык… Так велико разъединение, царствующее между этими представителями разных классов одного и того же общества! Дух разъединения враждебен обществу: общество соединяет людей, каста разъединяет их… Этот дух особности так силен у нас, что даже и новые сословия, возникшие из нового порядка дел, основанного Петром Великим, не замедлили принять на себя особенные оттенки» (9, 430–431).

Констатировав отдаленность социальных групп, кастовость, препятствующие «социабельности», Белинский давал понять, что литература может явиться мощным средством разрушения сословной замкнутости, способствовать формированию и сплочению общественных сил, заинтересованных в решении общенациональных задач.

Раздробленности крепостнического общества, политическому бесправию его граждан, обреченных на безгласность, соответствует определенный тип идеологии, определенный нравственный склад личности. Белинский, а затем и Герцен направляют стрелы своей критики не только против кастовости, но и против порожденных ею психоидеологических форм. Они анализируют ходовые понятия, которые возникли на ее основе и обрели силу укоренившихся предрассудков. Опорой «практической морали», отстаивающей status quo, и Герцен и Белинский считали сохранение «тайн» ежедневного быта, нежелание предать их гласности и осмыслению. Если французские обличители, говоря о «тайнах» Парижа, разумели преступное подполье большого города и детективное его обследование, Белинский и Герцен призывали к проникновению философского, анализирующего разума в известный каждому в частностях, но никому в своей полноте социальный быт России. Исследование, всестороннее описание и теоретическое осмысление должны были стать орудиями искусства, которое, выполняя эту миссию, сближалось с наукой. Поэтому-то Белинский, обратив внимание на вредную для общества изолированность каждой из его групп, тут же характеризовал аналогичное явление из сферы творческой, интеллектуальной: «Чему удивляться, что дворянин на купца, а купец на дворянина вовсе не походят, если иногда почти то же различие существует и между ученым и художником?… У нас еще не перевелись ученые, которые всю жизнь остаются верными благородной решимости не понимать, что такое искусство и зачем оно; у нас еще много художников, которые и не подозревают живой связи их искусства с наукою, с литературою, с жизнию… Иной наш ученый, особенно если он посвятил себя точным наукам, смотрит с ироническою улыбкою на философию и историю… а на поэзию, литературу, журналистику смотрит просто как на вздор. Так называемый наш „словесник“ с презрением смотрит на математику, которая не далась ему в школе… Как же тут требовать социабельности между людьми различных сословий…?» (9, 431).

Этими рассуждениями начинается статья Белинского «Мысли и заметки о русской литературе», помещенная в «Петербургском сборнике», в котором художники, литераторы и журналисты объединились, чтобы дать верное и точное изображение жизни города, во многих отношениях характеризующей состояние русского общества в целом. Сборник этот составил существенное звено в ряду явлений литературы 40-х гг., связанных с влиянием Белинского и Гоголя.

Эстетическая концепция Белинского, придававшего чрезвычайно большое общественное значение литературе, развернутая им последовательная борьба за реалистическое искусство и установка на коллективность усилий литераторов в осуществлении творческой программы художественного воссоздания образа современной России привели его к пересмотру представления о структуре литературы эпохи.

По первоначальной концепции Белинского, пушкинское десятилетие, во время которого безраздельно господствовала поэзия, сменилось периодом прозы, выдвинувшим в качестве наиболее популярных жанров повесть и роман. Главной идейной чертой этого периода он считал поиски народности в литературе на ложных путях (официальная «уваровская» народность). Белинский выделяет в качестве особого этапа «смирдинский период» — эпоху развития книготорговли и издательского дела на основах предпринимательства. Этот тезис критика опирался на определенную литературную традицию. А. С. Пушкин, С. П. Шевырев, Е. А. Баратынский и многие другие литераторы задумывались над тем, какое влияние оказывает торговля на словесность. Виньетка на обложке популярного альманаха «Новоселье», изданного по поводу переезда книжной лавки А. Ф. Смирдина в новое помещение на Невском проспекте (ч. 1 вышла в 1833 г., ч. 2 — в 1834 г.), иллюстрировала определенную концепцию современного состояния русской литературы. На виньетке, выполненной гравером С. Ф. Галактионовым с оригинала А. П. Брюллова, все литераторы во главе с маститым Крыловым и Пушкиным размещаются за одним столом и на фоне книжных полок магазина Смирдина пьют за успех его предприятия. Конечно, эта виньетка была не более как рекламной картинкой, но философски настроенные люди 30-х гг. восприняли ее как знамение времени.

Белинский, опровергнув распространенное мнение о том, что Смирдин развратил литераторов гонорарами, отметил культурное значение деятельности предприимчивого книгоиздателя, но категорически отверг представление о плодотворности какого-либо воздействия литературных дельцов, окружавших Смирдина, — в особенности Сенковского, Греча и Булгарина — на литературу.

Претензиям этого триумвирата на главенство в журналистике Белинский противопоставил новый взгляд на современную литературу как стройную систему, в центре которой стоит новое светило — Гоголь, ставший на место «погасшего» Пушкина. Гоголь оказывает воздействие на всю литературу, притягивает молодые таланты, определяет их развитие. Каждый новый писатель, если он стремится к правде в искусстве и к общественному служению, органически включается в общую систему. Анализируя творчество литераторов старшего поколения, Белинский соотносил его с современной литературой, с задачами и устремлениями молодых писателей-реалистов.

Правдивость литературного произведения являлась непререкаемым основанием для его высокой оценки критиком. Познание действительности, которое дается искусством, он уподоблял знанию, добываемому наукой, и философской истине.

Формируя своими приговорами и интерпретациями гоголевское направление литературы (название «критика гоголевского периода» стало впоследствии, в пору цензурного запрета имени Белинского, эвфемистической его заменой в статьях Чернышевского), Белинский в творчестве Гоголя прежде всего видел то высокое художественное содержание, которое делает литературу средоточием умственной жизни эпохи. Вместе с тем Белинский придавал существенное значение описательному «физиологическому» очерку, который изображает жизнь в ее непосредственных, ежедневно наблюдаемых формах, точно и обстоятельно фиксирует факты и явления современного социального бытия.

Успех таких деловых, почти с научной точностью данных описаний представляется критику знамением серьезной перемены в литературе и в отношении к ней читателей. Освобождение от абстрактно-эстетизированного восприятия действительности, утвердившегося под влиянием эпигонски-романтической литературы, от представления о взаимной противопоставленности красоты и правды, отказ от догм, утверждающих, что правдивое, близкое к реальности антиэстетично, особенно ясно выразились в искренности и аскетической простоте физиологического очерка. Стремление к строгому очерковому изображению типических проявлений социального быта, к анализу этого быта и его описанию характерно для начального периода развития гоголевского направления, получившего во второй половине 1840-х гг. название «натуральной школы».

В творчестве известных писателей, таких как В. И. Даль (псевдоним — Казак Луганский), В. А. Соллогуб, Е. П. Гребенка, Белинский особенно выделял произведения очеркового характера. У молодых писателей, сочувствующих его идеям и чтивших Гоголя как своего учителя, Белинский с радостью отмечал дар бытописателя, очеркиста. Так, он особенно ценил умение Тургенева «писать с натуры», мастерство очеркиста в Григоровиче, Буткове и др. Белинский, большей частью чрезвычайно проницательный при определении характера таланта писателя, в силу своего увлечения очерковым жанром допускал иногда ошибки, которые вскоре вынужден был исправить. Так, о Григоровиче он писал, что «у него нет ни малейшего таланта к повести, но есть замечательный талант для тех очерков общественного быта, которые теперь получили в литературе название „физиологических“ (10, 42), — мнение, которое критик вскоре значительно уточнил в своих отзывах о повести Григоровича „Антон-горемыка“ (см.: 10, 347). О Тургеневе: „Очевидно, что у него нет таланта чистого творчества, что он не может создавать характеров, ставить их в такие отношения между собою, из каких образуются сами собою романы или повести. Он может изображать действительность, виденную и изученную им, если угодно — творить, но из готового, данного действительностию материала“ (10, 345). И это мнение подлежало уточнению, которое, впрочем, могло быть сделано лишь после того, как талант Тургенева вполне развился.

Однако, если в некоторых частных критических отзывах Белинского сказалась излишняя увлеченность социально-описательной литературой, сама мысль об актуальности очерков, раскрывающих в своей совокупности «физиологию», т. е. структуру современного общества, была чрезвычайно плодотворной и привлекательной для молодых реалистов. Она вдохновила их на наблюдения, внушила им сознание общественной ценности их личного жизненного опыта (многие из них бедствовали в Петербурге и столкнулись со сторонами быта, не известными большинству писателей-дворян 30-х гг.).

Молодые начинающие литераторы — горячие и восторженные читатели Гоголя и статей Белинского — с энтузиазмом объединили свои усилия, чтобы совместно, без непременной «инициативы» со стороны ловких дельцов-книгопродавцев создать книги, описывающие с «натуры» быт Петербурга.

В 1844–1845 гг. появились два выпуска сборника «Физиология Петербурга» под редакцией Н. Некрасова. Во вступительной статье к первому сборнику Белинский определил общую задачу, которую ставят перед собою его составители, и соотнес их очерки с предшествовавшими им опытами в подобном жанре — с французскими «физиологическими» очерками и русскими нравоописаниями. Французские «физиологи» привлекают его широтой охваченного материала и концептуальностью изложения.[562]

Белинский и окружавшие его молодые писатели подвергли критике русские нравоописательные очерки 30-х — начала 40-х гг., не принимая моралистическую тенденцию, которой они были пронизаны, и присущего их авторам примитивного представления о правде жизни.

О реальности изображения жизни Петербурга в одном из таких очерков Белинский писал: «Главное достоинство этой статейки составляет точность, с какою в ней означены часы прихода и отхода пароходов на Английской набережной… Нева, в статье сочинителя, и широка и глубока» (6, 393). Сборники нравоописательных очерков, выходившие в 30-х и в начале 40-х гг., по мнению Белинского, лишены литературного и общественного значения в силу того, что в них авторы проявляют «отсутствие верного взгляда на общество, которое все эти издания взялись изображать» (8, 378).

Нравоописателем, руководствующимся в своих картинах русской действительности «верным взглядом» на нее, Белинский считает Гоголя.

Авторская позиция этого писателя, как утверждает критик, зиждется на высоте нравственного и общественного идеала, которым мерится жизнь современного общества. Не случайно в предисловии к «Физиологии Петербурга» вслед за критикой русской нравоописательной литературы Белинский формулирует и развивает свою теорию значения гения и талантов в искусстве. Гений, утверждает он, открывает новые пути в искусстве, предлагает новый взгляд на мир, совершенно новое восприятие действительности и назначения человека в отношении к ней, — таланты идут по пути, проложенному гением, развивают его идеи, дают им форму конкретных, частных вопросов, реальных дел. Участников сборника Белинский рассматривает как учеников Гоголя, не только не претендующих на то, чтобы быть возведенными в высший ранг деятелей искусства — в ранг гениев, но ставящих перед собою скромную задачу: создать беллетристику гоголевского направления. Скромность, с которой представлялись публике молодые писатели гоголевского направления, не спасла их от обвинений в претензиях на гегемонию в литературе, от презрительной клички «гениев задних дворов» (водевиль П. Каратыгина «Натуральная школа»), «гениев», не признающих «ничего прошлого» («Северная пчела», 1846, № 269).

Могли ли думать зоилы нового литературного направления, что в среде составляющих его цвет «молодых людей, без определенного места» («Северная пчела», 1847, № 8) можно насчитать около десятка подлинных гениев и крупных литературных дарований? Ведь под знамена гоголевского направления в середине 40-х гг. встали помимо его главы — Белинского — Некрасов, Тургенев, Герцен, Гончаров, Достоевский, Григорович, Салтыков и др.

Призывая изучать все стороны общественной «физиологии» России, Белинский видел особый смысл в художественном исследовании и изображении Петербурга. Этот город, воплощавший исторический прогресс, по самому укладу своего быта, обнажавшему социальные противоречия современности, по ускоренному темпу своего развития и по деятельному образу жизни человека в нем ставил перед мыслящей личностью в чрезвычайно острой форме вопрос о будущем страны и разрушал все иллюзии, все романтические, прекраснодушные попытки заглянуть в это будущее.

В специальной статье, помещенной в «Физиологии Петербурга», Белинский характеризует столицу, сопоставляя ее с Москвой. В этом он следует за Гоголем. Цитируя статью последнего, содержащую аналогичное сравнение, Белинский сопоставляет исторические судьбы двух городов и ими объясняет особенности каждого из них. Важнейшей чертой московского общества Белинский считает раздробленность, сохранение традиций феодального быта («везде разъединенность, особность: каждый живет у себя дома и крепко отгораживается от соседа», — 8, 391) и при этом рост значения купечества, в быту которого традиционная консервативность совмещается с тенденцией приобщения к внешним сторонам дворянского образа жизни. В Петербурге он видит центр бюрократической правительственной администрации, но вместе с тем и город, воплощающий процесс европеизации страны.

Белинский создает концепцию, обобщенный образ двух русских столиц, объяснив «идею» каждой из них логикой и потребностями русского исторического процесса. Он охватывает в единой картине все черты быта этих городов, от общих особенностей их «публичной» и семейной жизни до манеры одеваться или предпочтительного времяпрепровождения жителей, от характеристики состояния административных органов до архитектуры домов и расположения улиц, от практической морали среднего обывателя до специфических черт идеологических и литературных течений. Белинский рассматривает, например, значение Московского университета, развитие идеалистической философии и успех славянофильских теорий как типичные проявления духовной жизни Москвы. Прочно связывая уклад и стиль жизни людей с историей и экономикой края, подчеркивая историческую изменчивость быта, Белинский набрасывает социальные типы, характерные для двух городов, раскрывает непосредственную и прямую связь, существующую между экономической и политической структурой общества и развитием в нем личности. Он дает очерки социальных типов петербургских и московских жителей, набрасывает конфликты и ситуации, характерные для современного состояния Москвы и Петербурга.

Помещенные в сборнике «Физиология Петербурга» произведения разных авторов иллюстрируют, развивают и дополняют идеи, высказанные Белинским. Критик утверждает, например, что в «Москве дворники редки» (8, 398), так как каждый дом представляет собой не расположенное к общению с внешним миром семейное гнездо; в Петербурге же, где каждый дом — улей, наполненный самым разным людом, дворник — обязательная и важная фигура. Он необходим, так как вся жизнь петербуржца основана на общении. В «Физиологии Петербурга» мы находим очерк Даля «Петербургский дворник», в котором наблюдательный беллетрист сообщает об образе жизни, труде, взглядах вчерашнего крестьянина, ставшего заметным лицом в жизни любого петербургского двора, посредником между чужими, но нужными друг другу петербуржцами и между населением и полицией.

Белинский пишет о непонятной москвичам привычке петербуржцев к ежедневному чтению газет и журналов, невысоко оценивая прессу, которая пользуется успехом у жителей столицы. «Физиология Петербурга» помещает очерк о нравах сотрудников петербургских изданий. Из «Отечественных записок» с исправлениями и дополнениями перепечатывается сатирический очерк Панаева «Петербургский фельетонист». В рецензии на «Физиологию Петербурга» Белинский выражает сожаление, что в сборник не включен и сатирический очерк Панаева «Тля», появившийся в «Отечественных записках» в 1843 г. Очерк «Петербургский фельетонист», по мнению критика, верно изображает «одно из самых характеристических петербургских явлений» (9, 221). Представитель рептильной журналистики — герой и очерка «Тля».

В предисловии к «Физиологии Петербурга» говорится о склонности петербургского населения всех классов ко всякого рода развлечениям и увеселениям. Эта тема освещена в помещенных в сборнике очерках Григоровича «Петербургские шарманщики» и «Лотерейный бал».

Подобные совпадения не означают, конечно, что участники сборника писали свои очерки «по заданию» Белинского или извлекали темы из его статьи. Мы видели, что в сборник вводились и произведения прежде написанные. Несомненно и то, что Белинский излагал свою оригинальную концепцию Петербурга, его исторических и социальных особенностей независимо от очерков других авторов, не из стремления придать единство материалам сборника. Беллетристическая часть сборника и теоретические статьи Белинского, помещенные в нем, имели одну общую черту: все они были пронизаны пафосом социального исследования. Статьи Белинского содержали общую концепцию действительности, которая в каждом из очерков рассматривалась в конкретном своем проявлении. Самостоятельность, «самодеятельность» молодых писателей начала 40-х гг. в их стремлении к реалистическому творчеству и серьезность, объективность их отношения к предмету изображения хорошо охарактеризованы в воспоминаниях Григоровича, рассказавшего о том, как он работал над очерком «Петербургские шарманщики». «Попав на мысль описать быт шарманщиков, я с горячностью принялся за исполнение. Писать наобум, дать волю своей фантазии, сказать себе: „и так сойдет!“ — казалось мне равносильным бесчетному поступку; у меня, кроме того, тогда уже пробуждалось влечение к реализму, желание изображать действительность так, как она в самом деле представляется, как описывает ее Гоголь в „Шинели“, — повести, которую я с жадностью перечитывал. Я, прежде всего, занялся собиранием материала. Около двух недель бродил я по целым дням в трех Подъяческих улицах, где преимущественно селились тогда шарманщики, вступал с ними в разговор, заходил в невозможные трущобы, записывал потом до мелочи все, что видел и о чем слышал. Обдумав план статьи и разделив ее на главы, я, однако ж, с робким, неуверенным чувством приступил к писанию».[563]

Белинский оценил первый очерк Григоровича выше «Лотерейного бала», в котором молодой автор, казалось бы, более близко держался к образцу сатирического бытописания Гоголя. Очерк «Петербургские шарманщики» привлекал Белинского реальным изображением бедственного положения низших слоев петербургских тружеников. За это же внимание к людям, которые испытывают гнет социального неравенства, Белинский ценил «Петербургские углы» Некрасова.

В своих «физиологических очерках» писатели гоголевского направления уже проявляли глубокую заинтересованность судьбами представителей низших сословий. Само описание ежедневного быта этих слоев населения и их положения в обществе было для писателей-реалистов средством осуждения современной социальной структуры. Поэтому-то они сосредоточивали свое внимание преимущественно на жизни угнетенных и бедствующих трудовых людей. Не только Некрасов, хорошо знавший быт трудового люда по собственному опыту, не только наделенный незаурядным даром этнографа и лингвиста Даль, но и дворянские юноши Григорович и Тургенев считали для себя особенно интересным исследование жизни слоев, на которые общественная пирамида давит всей своей тяжестью.

Тургенев наметил обширный план петербургских очерков, озаглавив его «Сюжеты».[564] Можно предположить, что этот план был опытом программы нового сборника «Физиологии Петербурга». Вместе с тем представитель низших сословий не стал еще героем в очерках реалистов первой половины 40-х гг. Он оставался своего рода маской изображаемой среды, объектом приложения вредного действия общества на человека, слепком социальной формы, искажающей человеческую природу. Каждый подобный герой был типом в том смысле, что демонстрировал свойства своей социальной среды и ее положение, место и функции в обществе.

Мало того, изображение подобного героя было неразлучно с юмористическим повествованием о его понятиях, порожденных его подчиненным, жалким положением, о его ограниченных интересах и закоренелых предрассудках. Реалисты начала 40-х гг. сознавали и давали понять читателю, что героем их очерков, каждого в отдельности и всех в совокупности, — и героем отрицательным — является общество, а не отдельная личность, что личность всегда подчинена среде. Она зависима от материальных, экономических интересов общественной группы, от положения этой группы в системе социального организма.

«Безгеройность» своих физиологических очерков авторы демонстративно подчеркивали, полемизируя с ультраромантической литературой, в которой, будь то драматические фантазии Н. Кукольника о художниках, повести А. Марлинского или лирические стихотворения В. Бенедиктова, уникальный герой противопоставлялся среде.

Полемически, почти пародийно звучит слово «герой» у Григоровича («герой наш оставляет родной чердак» — «Петербургские шарманщики»), у А. Я. Кульчицкого («Герой… сильно смахивающий на сапожника» — очерк «Омнибус»), у Некрасова («в театр Александринский, ради скуки, являлся наш почтеннейший герой» — «Чиновник»), у Панаева («Петербургский фельетонист»).

Следует, однако, отметить существенную разницу в изображении «расхожей морали» среды бедных, забитых людей, с одной стороны, и крупных чиновников и других «почтеннейших героев» — с другой. Если темнота, покорность, трепет перед сильными мира сего «маленьких людей» вызывают у писателей сожаление, а негодование их обращается на обстоятельства, гнетущие зависимую личность, то «обычные понятия» представителей высших сословий расцениваются как идейная опора социальной несправедливости. Характерен в этом отношении образ героя в стихотворном очерке Некрасова «Чиновник», чрезвычайно высоко оцененном Белинским (критик счел его лучшим произведением года). Подробно рассказывая о привычках, служебных занятиях, развлечениях петербургского чиновника, Некрасов специально упоминает о том, что его ненависть к литературе объясняется желанием оградить себя и себе подобных от критики и стремлением превратить охрану своих кастовых преимуществ в государственное дело. Прочитав сатиру, где автор чиновников «за взятки порицал», «благодушный» герой Некрасова приходит в неистовство, дивится, как такое пропущено в печать, и утверждает, «что авторов бы надо за дерзости подобные в Сибирь». На иллюстрации А. А. Агина, сопровождающей этот текст, чиновник указует перстом на книгу, заглавие которой «Шинель» легко прочитывается. Это место очерка Некрасова и помимо иллюстрации, помещенной в «Физиологии Петербурга», обнаруживает связь с творчеством Гоголя. Разгневанный чиновник живо напоминает Городничего, мечущего громы против «щелкоперов», и некоторых персонажей «Театрального разъезда». У Гоголя чиновники не переходят к агрессивным действиям против литературы, не грозят ей прямыми репрессиями, хотя некоторые из них про себя и думают о писателе-сатирике: «за такую комедию тебя бы в Нерчинск!» (5, 161). В произведениях гоголевской школы социальные конфликты между высшими и низшими классами общества обострены, и носителям власти предъявляются обвинения в нравственных пороках — каиновой печати причастности к общественному злу. Агрессивно-охранительные взгляды делаются важнейшим элементом отрицательной характеристики.

Славянофил Ю. Самарин заявлял о писателях гоголевского направления: «Лица, в нем (русском обществе, — Л. Л.) действующие, с точки зрения наших нравоописателей, подводятся под два разряда: бьющих и ругающих, битых и ругаемых, побои и брань составляют как бы общую основу».[565]

Та же черта физиологических очерков молодых реалистов 40-х гг. вызывала сопротивление либерального профессора А. В. Никитенко: «Рассыпчатые нравоописания, портретистики везде стоят на одной точке зрения — на точке зрения беспорядков и противоречий… Вы всегда видите одно и то же — чиновника плута, помещика глупца».[566]

Патриархальный застой и «беспорядок» провинциального крепостного быта (А. В. Никитенко писал: «Все провинциальное сделалось обреченною жертвою нашей юмористики…»)[567] и призрачность бюрократического «порядка» петербургской действительности были главной идеей физиологических описаний. По мере развития гоголевского направления изображение социальных конфликтов в их непосредственных ежедневных проявлениях занимало в литературе все большее место. Если в «Шинели» Гоголя ни чиновники, издевающиеся над Башмачкиным, ни грабители, ни «распекающий» титулярного советника генерал не являются первопричиной его несчастья и гибели, то в произведениях его последователей, для которых «Шинель» была высшим образцом и эталоном, по мере развития их творческих принципов социальный конфликт принимал все более отчетливые формы конфликта между людьми разных общественных «уровней». Восприятие контраста общественных уровней как потенциальной, скрытой разрушительной силы, а современного общества как антагонистического, чреватого постоянными эксцессами, бесчеловечностью выразил в предисловии к двухтомной книге своих очерков «Петербургские вершины» (1845–1846) Я. П. Бутков.

Следуя давней традиции, идущей, может быть, еще от бытописаний Мерсье, Бутков производит «разрез» социальной жизни большого столичного города по этажам его домов. «Вершины» — чердаки и мансарды; здесь селятся бедные чиновники, студенты, необеспеченные бедствующие пролетарии умственного труда. «Низовья» — подвалы; люди «низовья» — подвалов и первых этажей — «люди крепкие земле», труженики, занятые реальным делом или «промышляющие» на низших ступенях предпринимательства. «Между ними нет поэтов… ни честолюбцев»,[568] — пишет Бутков, предвосхищая Достоевского в изображении «верхних» квартир, заселенных нищими мечтателями вроде Раскольникова, а Помяловского — в описании подвалов, где ютятся мастеровые и откуда выходят талантливые деятельные натуры с практической хваткой.

Говоря о сходстве и различии жителей чердаков и подвалов, Бутков подчеркивает раздробленность петербургского общества, прочность перегородок между сословиями. Вместе с тем он резко возражает против преимущественного интереса литературы к «срединной жизни» Петербурга, где «не сжато, а просторно, удобно, комфортабельно обитает блаженная частица… человечества, собственно именуемая Петербургом. И несмотря на численную незначительность блаженной частицы, она исключительно слывет Петербургом, всем Петербургом, как будто прочее полумиллионное население, родившееся в его подвалах, на его чердаках… не значит ничего…».[569]

Очеркисты 40-х гг. впервые в русской литературе поставили вопрос о значении количественных соотношений при оценке состояния общества и при решении вопроса о социальной справедливости.

С позиции защиты интересов большинства Бутков и предъявляет счет литературе, создавшей, по его мнению, тенденциозно искаженный образ Петербурга. В книгах, которые «пишутся для срединной линии», писатели изображают «мысль, радость, скорбь, наслаждения и заботы одной срединной линии»,[570] выдавая их за общечеловеческие, между тем как эти чувства так же порождены социальными условиями, как и «странные» понятия людей чердачных «вершин» и подвальных «низовий».

Бутков утверждает специфичность понятий каждой «линии» Петербурга — города, в котором, как и в обществе в целом, нет места подлинной человечности. «В этой толпе есть люди, которых скорби и радости определяются таксою на говядину, которых мечты летают по дровяным дворам, надежды сосредоточиваются на первом числе, честолюбие стремится к казенной квартире, самолюбие к пожатию руки экзекутора или начальника отделения, сластолюбие в кондитерскую».[571]

Так пишет Бутков о количественно большей части населения столицы, удовлетворяющейся меньшей частью жизненных благ и поэтому обреченной на мелочные интересы и микроскопические страсти.

Бутков жалеет своих героев, но не считает незначительными их заботы, странные и даже фантастичные по сравнению с интересами жителей «срединной линии» Петербурга.

Волнения из-за таксы на говядину и цен на дрова, надежда свести концы с концами и благополучно дожить до первого числа — дня выдачи жалованья, мечта о получении казенной квартиры — всё это реальные жизненные переживания, неразлучные с борьбой бедняка за существование, и автор «Петербургских вершин» утверждает литературную значительность сюжета, основанного на подобных коллизиях.

Если Гоголь в «Театральном разъезде» (1842) говорил о необходимости смены вечной любовной завязки новыми конфликтами, порожденными «современными страстями» — «электричеством» чина, капитала, желанием «блеснуть и затмить» (5, 142), если в «Шинели» он основал трагическое действие на мечте о новой шинели, осуществлении мечты и утере достигнутого, то писатель 40-х гг. Бутков утверждал серьезность ежедневных будничных коллизий. Ведь приобретение новой шинели для Башмачкина — чрезвычайное происшествие. Новая шинель — апофеоз жизни, расцвет страстей, вспышка счастья предельно униженного маленького человека. Утрата этого счастья, а затем и «распекание» генерала воспринимаются им как рок, как возмездие за радости, не предназначенные ему судьбой. Фантастическая сцена, которой заканчивается «Шинель», опровергает этот вывод и утверждает право маленького человека на все блага жизни, вплоть до генеральской шинели.

Коллизии рассказов Буткова менее трагичны, менее напряжены. Это — драматические происшествия, которые происходят изо дня в день: поиски работы («Сто рублей»), желание получить небольшой знак отличия, чтобы утвердить свою репутацию («Ленточка»), порядочный костюм, чтобы иметь возможность «являться в обществе», т. е. быть принятым в среде себе подобных и не пропустить шанс продвинуться по службе («Партикулярная пара»).

Героев Буткова преследует свой рок. Если Башмачкин в «Шинели» Гоголя представлен как обобщенный, почти символический образ «вечного титулярного советника», то герои Буткова замкнуты в сферу петербургского средне— и мелкочиновничьего быта, его обыденных, массовидных проявлений.

«Социальная судьба воспринимается Бутковым как нечто неотвратимое: человек подчинен социальному механизму, всецело порабощен им. Возможно ли преодоление этого автоматизма? Судьба большинства героев Буткова свидетельствует о незыблемости авторской позиции социального детерминизма», — пишет исследователь творчества Я. П. Буткова.[572]

Этому року подчинены не только обитатели чердака, но и жители «срединной линии», от которых зависят «маленькие люди» и на которых они с трепетом взирают. Мысли людей, мечтающих не о ста рублях, а о капитале, не о маленьком знаке отличия, а об ордене, занимающих доходные «хорошие» места (а не мечтающие о них), не более человечны и значительны, чем понятия жителей «вершин» и «низовий» Петербурга.

Горькой иронией пронизаны строки рассказов Буткова, повествующих о системе понятий, господствующих во всех классах общества. «Нужно ли распространяться о том, что каждый бедняк, каждый глупец — одно и то же, — каждый бесталанный горемыка чародейственной силой рублей превращается в весьма хорошего человека, даже в весьма разумного человека, благородной наружности, внушающей уважение, и даже в человека с отличными дарованиями и интересною наружностью, в которой есть что-то такое особенное, этакое! Ясно, что разум и дарования заключаются в самых рублях, а рубли сообщают свои качества тем, у кого они в руках».[573]

Достаточно вдуматься в эту едкую, будто с чужих слов записанную и в то же время пронизанную в подтексте авторским негодованием тираду, чтобы заметить черты сходства между стилем Буткова и манерой молодого Достоевского и Салтыкова. Приведем и другой пример — диалог двух чиновников из рассказа Буткова «Почтенный человек». Услышав из уст своего приятеля Пачкунова о его удачных аферах, «истый петербуржец» рассказчик восклицает: «..ты не меньше как порядочный человек!».

«— Сам ты порядочный человек, — отвечал мне Лука Сидорович, видимо обиженный. Неужели ты не понимаешь, что порядочный человек в состоянии только сорвать банк или занять у приятеля без отдачи, но кто возвысился до социальной благотворительности, самоотвержения из любви к ближнему, кто публично, безнаказанно облегчал участь страждующего человечества, тот… абсолютный почтенный человек».[574]

С молодым Достоевским Буткова сближало стремление воссоздать логику мысли и манеру выражения героя — маленького человека, отразить ее в непосредственной подлинности; с Салтыковым — желание найти клички-слова, передающие искаженность, неестественность современных нравственных понятий. Однако Буткову не были присущи ни свойственное Достоевскому умение проникнуть в глубины духовной жизни страдающих, затравленных обществом бедных людей, ни острота политической мысли Салтыкова.

Появление двух частей «Петербургских вершин» и затем изданного Некрасовым «Петербургского сборника» (1846) свидетельствовало об успехах гоголевского направления, о дальнейшем объединении сил литературы, об интересе писателей к задачам, которые Белинский формулировал в своих статьях, в частности в статьях, помещенных в «Физиологии Петербурга».

В стремлении воспрепятствовать этому процессу опытный литературный интриган и полемист Ф. Булгарин предпринял попытки противопоставить писателей, не связанных с Белинским личной дружбой, гоголевскому направлению. Бутков был одним из тех авторов, которых Булгарин хотел представить антиподом Гоголя. Он провозгласил Буткова художником, который «рисует с натуры и светлыми красками»,[575] т. е. соблюдает реальность в той степени, которая представлялась Булгарину допустимой в литературе. Булгарин рассчитывал, что его похвала «Петербургским вершинам», а также и то обстоятельство, что Бутков сотрудничал в его изданиях, настроит «Отечественные записки» против этого писателя. Ему было важно, чтобы Бутков не был включен в орбиту влияния Белинского. Присоединение Буткова — литератора другого лагеря, другой ориентации — к гоголевскому направлению могло явиться подтверждением концепции Белинского о гоголевском периоде литературы, о Гоголе как властителе дум и выразителе эстетического сознания поколения, магните, притягивающем все живые творческие силы.

Белинский интерпретировал творчество Буткова в духе своей оценки общего состояния литературы и, в отличие от Булгарина, очень точно определил индивидуальные особенности этого писателя и место его творчества в общей системе «натуральной» прозы 40-х гг. Белинский отметил, что Бутков не только учитывает достижения Гоголя, но находится под его влиянием. Вместе с тем он видел в нем черты, характерные для бытописателей-реалистов 40-х гг.: «Это, во-первых, талант более описывающий, нежели изображающий предметы, талант чисто сатирический и нисколько не юмористический. В нем недостает ни глубины, ни силы, ни творчества. Но… в авторе видны ум, наблюдательность и местами остроумие… Этого мало: у него не только виден ум, но и сердце, умеющее сострадать ближнему, кто бы и каков бы ни был этот ближний, лишь бы только был несчастен» (9, 356).

Анализу сборника Буткова в качестве отправного тезиса Белинский предпосылает эмоционально выраженное убеждение: «Решительно, Гоголь — это вся русская литература!» (9, 356). Критик заявляет, что постоянные нападки на Гоголя и гоголевское направление — косвенное признание центрального места этих явлений в современной литературной жизни: «О литературе ли русской кто хочет заговорить, — непременно хоть что-нибудь скажет о Гоголе…» (9, 356).

Полемизируя с Булгариным, Белинский не только отстаивал свою концепцию современной русской литературы с Гоголем в качестве центрального светила, формирующего и определяющего всю стройную систему выдающихся и второстепенных талантов — беллетристов, но и утверждал, что самые ярые противники Гоголя и его последователей в этой уже сложившейся и действующей системе занимают свое, достойное их место на ее периферии.

Булгарин мог легко убедиться на деле, что не только Бутков, но и другие писатели, казалось бы далекие от круга Белинского, действительно втянуты в процесс усвоения, переосмысления и развития реалистических принципов творчества Гоголя.

Пытался Булгарин отделить от гоголевского направления и противопоставить ему также и Даля. Выделяя его очерк «Петербургский дворник» из ряда произведений, опубликованных в «Физиологии Петербурга», он утверждал, что, несмотря на низкий предмет, избранный писателем для наблюдения, Даль сумел удержаться на уровне «допустимой» близости к реальности, в необходимой степени идеализируя низкую действительность. Белинский ответил Булгарину в краткой характеристике таланта Даля. Он раскрыл родственные черты творчества Даля и современной реалистической очерковой литературы, извлекающей эстетические ценности из познания закономерностей социального быта, а не из следования догматическим правилам стилистики.

Белинский пишет о Дале: «В физиологических… очерках лиц разных сословий он — истинный поэт, потому что умеет лицо типическое сделать представителем сословия, возвести его в идеал, не в пошлом и глупом значении этого слова, т. е. не в смысле украшения действительности, а в истинном его смысле — воспроизведения действительности во всей ее истине» (9, 399). Критик относил физиологический очерк к сфере истинной поэзии, не признающей ограничений в своей верности реальности, и вместе с тем определял место Даля в современном литературном движении.

В той же статье, в которой давалась эта характеристика Даля и его очеркового творчества, Белинский назвал в числе лучших произведений 1845 г., органически связанных с гоголевским направлением, вышедший отдельной книгой с многочисленными иллюстрациями Г. Г. Гагарина «Тарантас» В. А. Соллогуба. Воздерживаясь от определения жанра этого произведения, Белинский рассматривает его как «книгу». Он оценивает «Тарантас» как «великолепное издание» и утверждает, что в данном отношении это «решительно первая книга в русской литературе» (9, 389).

Белинский посвятил этой книге специальный разбор, который вылился в остроумный памфлет против славянофилов. Один из двух героев «Тарантаса» — Иван Васильевич — славянофил. Данная Белинским характеристика этого героя, имя и отчество которого совпадают с именем и отчеством Киреевского, произвела сенсацию в литературных кругах. Мы знаем, что в полемике со славянофилами сформировались идеологические основы реализма 40-х гг. Тургенев, Некрасов, Герцен и другие писатели-реалисты приняли участие в этой полемике. Соллогуб, юмористически очерчивая образ славянофила, не знающего Россию и любящего ее отвлеченный образ, и противопоставляя ему барина, близкого к реальной жизни, но чуждого умозрению, не думал о серьезной полемике со славянофилами. Белинский в своей интерпретации героя «Тарантаса» придал ему значение типа русского барина — славянофильствующего идеалиста, «добавив» социальные и идеологические определения к его характеристике. Тем самым критик углубил образ, созданный автором. Однако книга Соллогуба привлекла Белинского не только этой интересной для него как критика-писателя задачей. «Тарантас» Соллогуба явился переосмыслением «Мертвых душ» Гоголя в духе очерковой «физиологии». Вместо блуждающей по России брички Чичикова в книге Соллогуба появился тарантас, в котором два барина, взаимно противопоставленные в духе гоголевских сопоставлений, едут по дорогам страны и наблюдают русскую жизнь. Она рисуется в отдельных очерках-главах, передающих разобщенность, обособленность ячеек — сословий и групп русского общества.

Свое представление о возможности единения сил страны Соллогуб пытался выразить через «здоровый практицизм» близкого к земле барина-крепостника Василия Ивановича и через утопические мечты-сны славянофила Ивана Васильевича об органическом национальном просвещении России. Все эти черты книги Соллогуба не могли быть близки Белинскому. Гораздо более говорили ему об общем облике страны иллюстрации Гагарина. Заставки вроде изображения дороги среди бескрайних полей, по которой движется тарантас, роскошного фасада, поддерживаемого мускулистыми руками мужика, высунувшимися из курной избы (образ «фасадной империи»), и другие замечательные иллюстрации Гагарина дополняли книгу, придавали ей большую идейную значительность.