Сартр Жан Поль. Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   52   53   54   55   56   57   58   59   60
могу лишь сделать из этого снега то, что я увижу рядом; я не могу овладеть полем, я не могу даже восстановить его как эту субстанциаль­ную целостность, которая открывается моим взглядам и дважды внезап­но рушится. Смысл лыжного спорта заключается не только в том, чтобы позволить мне осуществлять быстрые перемещения и приобрести техническую ловкость, а также не только играть, повышая по моему вкусу скорость или увеличивая трудности пути, но главным образом в том, чтобы позволить мне обладать этим снежным полем. В настоящее время я там делаю что-то. Это значит, что своей деятельностью лыжника я изменяю его материю и смысл. Из того обстоятельства, что оно появляется для меня сейчас, в самом моем пути, как склон, по которому можно спуститься, оно снова находит непрерывность и един­ство, которые потеряло. Оно является сейчас соединительной тканью. Оно заключено между двумя границами; оно объединяет исходный пункт с пунктом прибытия; и, как в спуске, я не рассматриваю его в самом себе пядь за пядью, а фиксирую всегда пункт, который я должен достигнуть по ту сторону позиции, которую я занимаю; оно не распада­ется в бесконечность индивидуальных деталей, оно просматривается до пункта, который я себе назначил. Этот путь не является только деятель­ностью перемещения, он представляет также и особенную синтетичес­кую деятельность организации и связи; я простираю перед собой лыжное поле тем же способом, каким геометр, по Канту, может постигнуть прямую линию, только проводя ее. Кроме того, эта организация являет­ся маргинальной, а не фокальной; не для нее и не в ней объединяется снежное поле; поставленной и хорошо осмысленной целью является объект моего внимания, то есть граница, которую нужно достигнуть. Снежное пространство сосредоточивается там, внизу, незаметно, скрыт­но; его сцепление — это сцепление белого пространства, включенного внутрь окружности, например, когда я смотрю на черную линию круга, явно не теряя из виду его поверхность. И как раз потому, что я удержи­ваю снежное пространство маргинально, неявно и как подразумеваемое, оно принимается мной, я вполне имею его в руках, я возвышаю его к своей цели, как обойщик возвышает молоток к своей цели, чтобы прибить гвоздем гобелен к стене. Никакое присвоение не может быть более полным, чем инструментальное; синтетическая деятельность при­своения является здесь технической деятельностью использования. Снег появляется как материя моего действия таким же образом, как и появле­ние молотка является чистым процессом забивания им гвоздя. В то же время я выбираю определенную точку зрения, чтобы воспринять этот снежный склон. Эта точка зрения есть определенная скорость, которая исходит от меня, которую я могу увеличить или уменьшить по своей воле и которая конституирует обозреваемое поле в определенный объ­ект, полностью отличный от того, чем он был бы при другой скорости. Скорость организует комплексы по своей воле; составит или нет та­кой-то объект часть особого комплекса, зависит от той или другой скорости, которую я приму. (Подумайте, например, о Провансе как о месте, которое можно рассматривать с разных точек зрения — при "передвижении пешком", при "езде на автомобиле", "по железной до­роге", "на велосипеде"; скорость предлагает много различных видов, в соответствии с которыми Безьер находится на расстоянии часа утрен­ней прогулки или двух дней путешествия от Нарбонна, то есть в соответ­ствии с которыми Нарбонн изолируется и полагается для себя со своими окрестностями или он, например, образует связную группу с Безьером и Сетом. В последнем случае отношение Нарбонна к морю непосред­ственно доступно интуиции; в другом случае, оно отрицается, оно может быть только предметом чистого понятия.) Таким образом, я яв­ляюсь тем, кто сообщает о снежном поле через свободную скорость, которой я обладаю. Но заодно я действую на мою материю. Скорость к тому же не ограничивается тем, чтобы придать форму данной материи; она создает материю. Снег, который проваливается под моими ногами, когда я иду, который превращается в воду, когда я его пытаюсь взять, неожиданно твердеет под действием моей скорости, он несет меня. Но это не значит, что я потерял из вида его легкость, его несубстанциаль­ность, его постоянную мимолетность. Совсем наоборот, именно эта легкость, эта мимолетность, эта тайная текучесть меня несет, то есть уплотняется и основывается, чтобы меня нести. Таким образом, я полу­чаю со снегом особый вид присвоения: скольжение. Это отношение будет подробно исследовано дальше. Сейчас мы можем понять его смысл. Скользя, я остаюсь, могут сказать, на поверхности. Это не точно; конечно, я только касаюсь поверхности, и это касание само по себе стоит изучения. Но я тем не менее реализую синтез в глубину; я чувствую, как слой снега организуется до самой большой глубины, чтобы меня удер­жать; скольжение — это действие на расстоянии; оно обеспечивает мое господство над материей без моей потребности погрузиться в эту мате­рию и приклеиться к ней, чтобы покорить ее. Скольжение противопо­ложно укоренению. Корень наполовину уже ассимилирован в земле, которая его питает; он — живая конкретность земли; он может исполь­зовать землю, только делаясь землей, то есть в определенном смысле подчиняясь материи, которую он хочет использовать. Скольжение, на­против, реализует материальное единство в глубину, не проникая даль­ше поверхности; оно — как страшный учитель, не имеющий потребности ни настаивать, ни повышать тон, чтобы ему повиновались. Восхититель­ный образ власти. Отсюда известный совет: "Скользите, смертные, не опирайтесь", что не означает: "Оставайтесь на поверхности, не углубляй­тесь", но напротив: "Реализуйте синтезы в глубине, но не подвергайте себя опасности". Как раз скольжение является присвоением, поскольку синтез, реализовавший устойчивость посредством скорости, имеет значе­ние только для скользящего и в то время, когда он скользит. Прочность снега значима только для меня и ощутима только мной; это тайна, которую он выдает мне одному и которая уже не является истинной позади меня. Это скольжение реализует, следовательно, строго индиви­дуальное отношение с материей, историческое отношение; снег сосредо­точивается и уплотняется, чтобы нести меня, и отпадает, замирает, рассыпавшись позади меня. Таким образом, я реализовал уникальное для себя посредством моего движения. Идеалом скольжения будет, следовательно, скольжение, которое не оставляет следа; это в первую очередь скольжение по воде (лодка, моторный катер, особенно водные лыжи, хотя и вошедшие в обиход поздно, представляются как граница, к которой стремятся с этой точки зрения все виды спорта на воде). Скольжение по снегу уже менее совершенно; позади меня есть след, я себя компрометирую, какой бы легкой эта компрометация ни была. Скольжение по льду, которое режет лед и находит материю уже полнос­тью организованной по качеству, является самым худшим, и если оно сохраняется несмотря ни на что, то это по другим причинам. Отсюда легкое разочарование, которое охватывает нас всегда, когда мы смот­рим назад на следы, оставленные лыжами на снегу, как будто было бы лучше, если бы снег восстанавливал свой прежний вид после нашего хода! Когда, впрочем, мы скатываемся со склона, у нас возникает иллюзия, что мы не оставляем следа; мы требуем от снега поведения, как от воды, которой он тайно является. Таким образом, скольжение уподобляется непрерывному творению; скорость, сравнимая с сознани­ем и символизирующая здесь сознание1, порождает (поскольку она Длится) в материи глубокое качество, которое сохраняется, только пока существует скорость — род сплочения, сосредоточения, побеждающий индифферентность ее внешнего существования и который распадается, как пучок, позади скользящего тела.

1 Мы видели в третьей части книги отношение движения к "для-себя".


Осведомляющее объединение и син­тетическое уплотнение снежного поля свертывается в инструментальную организацию, используемую как молоток или наковальня и покорно приспособляющуюся к действию, которое ее подразумевает и наполня­ет; непрерывное и творческое действие с самой материей снега через скольжение уплотняет снежную массу, уподобляет снег воде, которая покорно несет, не оставляя следов, или обнаженному телу женщины которую ласка оставляет нетронутой и вместе с тем встревоженной до глубины,—таково действие лыжника на действительность. Но в то же время снег остается непроницаемым и недосягаемым; в определенном смысле действие лыжника лишь развертывает его возможности. Лыжник заставля­ет снег производить то, что он может производить; однородная и прочная материя придает ему прочность и однородность только посредством действия спортсмена, но эта прочность и однородность остаются свойства­ми, возникающими в материи. Этот синтез я и не-я, реализующийся здесь действием спортсмена, выражается так же, как в случае спекулятивного познания и в произведении искусства, через утверждение права лыжника над снегом. Это мое снежное поле, я сто раз прошел его, сто раз порождал в нем моей скоростью эту силу уплотнения и поддержки, оно мое.

К этому аспекту спортивного присвоения нужно добавить другой: преодоленное препятствие. Едва ли нужно настаивать на том, что, перед тем как спуститься с этого снежного склона, необходимо на него поднять­ся. И этот подъем открывает мне другую сторону снега: сопротивление. Я чувствую это сопротивление по моей усталости и мог бы измерить в каждый момент цену моей победы. Здесь снег уподобляется другому, и расхожие выражения "покорить", "победить", "господствовать" и т. п. довольно точно отмечают, что речь идет о том, чтобы установить между мной и снегом отношение господина и раба. Мы находим этот аспект присвоения в восхождении, в гребле, в ходе противодействий и т. д. Вершина, на которой устанавливается знамя, является вершиной, которая присваивается. Таким образом, главный аспект спортивной деятельности, в особенности спорта на открытом воздухе, — овладение этими огромны­ми массами воды, земли и воздуха, которые априори кажутся непокоряе­мыми и неприменимыми; и в каждом случае речь идет не о том, чтобы овладеть тем или иным элементом самим по себе, но о типе существования в-себе, который выражается посредством этого элемента; как раз однород­ностью субстанции хотят овладеть под видом снега; хотят присвоить непроницаемость в-себе, его вневременное постоянство под видом земли, скалы и т. д. Искусство, наука, игра оказываются деятельностью присво­ения целиком или частично, и то, что они хотят присвоить через конкрет­ный объект их поиска, есть само бытие, абсолютное бытие в-себе.

Следовательно, онтология извещает нас, что желание есть изначаль­но желание бытия и что оно характеризуется как свободный недостаток бытия. Но она говорит нам также, что желание есть отношение с кон­кретно существующим в середине мира и что это существующее понима­ется по типу в-себе; она указывает, что отношение для-себя к этому желаемому в-себе есть присвоение. Мы находимся в присутствии двой­ного определения желания; с одной стороны, желание характеризуется как желание быть определенным бытием, которым является в-себе-для-себя и существование которого есть идеал; с другой стороны, желание определяется в громадном большинстве случаев1 как отношение с конкретным и случайным в-себе, присвоение которого оно проектиру­ет.

1 Кроме определенного случая, когда оно является просто желанием быть. желанием быть счастливым, быть сильным и т. д.


Есть ли здесь сверхдетерминация? Совместимы ли эти две харак­теристики? Экзистенциальный психоанализ может быть уверен в своих принципах, только если онтология предварительно определила отноше­ние этих двух видов бытия: конкретного и случайного в-себе, или объек­та желания, и в-себе-для-себя, или идеала желания, и объяснила отноше­ние, которое объединяет присвоение в качестве вида отношения к в-себе, к самому бытию и в качестве вида отношения к в-себе-для-себя. Именно это мы должны сейчас сделать.

Что означает присвоить или, если хотите, что мы понимаем вообще под владением объектом? Мы видели редуцируемость категории "дейст­вие", которая позволяет в то же время видеть в ней то "бытие", то "обладание"; так ли обстоит дело с категорией обладания (Tavoir)?

Я вижу, что в большом числе случаев владеть предметом — значит уметь его использовать. Однако я не удовлетворяюсь этим определени­ем. Я пользуюсь в этом кафе этим блюдцем и этим стаканом, однако они не мои. Я не могу "использовать" эту картину, которая висит на моей стене, но она принадлежит мне. И не имеет никакого значения, что в определенных случаях я имел бы право уничтожить то, чем я владею; было бы слишком абстрактно определять собственность этим правом; к тому же в определенном обществе, экономика которого "управляема", хозяин может владеть своим заводом, не имея права его закрыть; в императорском Риме господин владел своим рабом и не имел права предать его смерти. Впрочем, что означает здесь право уничтожить, право использовать? Я вижу, что это право отсылает меня к социально­му и что собственность, кажется, определяется в рамках общественной жизни. Но я вижу также, что право является чисто отрицательным и ограничивается тем, чтобы помешать другим использовать или раз­рушать то, что принадлежит мне. Несомненно, что попытаются оп­ределить собственность как общественную функцию. Но из того, что общество, действительно, дает право владеть по определенным прин­ципам, не следует, что оно создает отношение присвоения. Тем более если оно это узаконивает. Напротив, чтобы собственность могла быть возведена в ранг священной, необходимо вначале, чтобы она существова­ла как отношение, стихийно установленное между для-себя и конкрет­ным в-себе. И если мы сможем увидеть в будущем более справедливую коллективную организацию, где индивидуальное владение перестанет, по крайней мере в определенных границах, поощряться и освящаться, это совсем не значит, что прекратит существование отношение присво­ения; возможно, что оно останется в действительности, по меньшей мере, как личное отношение человека к вещи. Таким образом, в перво­бытном обществе, где супружеская связь не являлась еще узаконенной и где передача наследования осуществлялась по материнской линии, эта сексуальная связь существовала по крайней мере как род внебрачной связи. Стало быть, нужно различать владение и право на владение. На том же основании я должен отвергнуть всякое определение прудоновско-го типа: "Собственность есть кража", так как оно блуждает вокруг вопроса. В самом деле, возможно, что частная собственность была бы результатом кражи и что сохранение этой собственности имело бы следствием грабеж других. Но каким бы ни были ее происхождение и его результаты, собственность тем не менее остается определимой и описыва­емой сама по себе. Вор считает себя собственником денег, которые он украл. Речь, однако, идет о том, чтобы точно описать отношение вора к награбленному имуществу, так же как и отношение законного владельца к собственности, "честно приобретенной".

Если я рассматриваю объект, которым владею, я вижу, что качество владеемого не обозначает объект как чисто внешнее название, отмечаю­щее его внешнюю связь со мной; совсем наоборот, это качество определя­ет его глубоко; оно появляется для меня и других как составная часть его бытия. Вот почему в первобытных обществах говорят о некоторых людях, что ими владеют, их рассматривают как принадлежащих к... Именно на это указывают также первобытные обычаи захоронения, когда умерших зарывают в землю вместе с принадлежащими им предметами. Рациональное объяснение "чтобы они могли их там использовать" очевидно пришло позже. Думается, скорее, что в то время, когда этот вид обычаев появился стихийно, не казалось необходимым задаваться вопро­сами по этому поводу. Объекты имели это особое качество быть с мертвыми. Они образовывали единое целое с ними; не было даже вопроса, хоронить ли мертвого без используемых им предметов, так же как, например, хоронить ли его без одной ноги. Труп, кубок, из которого, будучи живым, он пил, нож, который он использовал, образуют одного мертвого. Обычай сжигать здравствующих вдов можно вполне подвести под этот принцип; женщиной владели, мертвый мужчина берет ее с собой в свою смерть; она по праву мертва; сжигание — это только помощь перейти ей от этой смерти по праву к смерти фактической. Те предметы, которые нельзя положить в могилу, появляются в виде привидений. Привидение есть не что иное, как конкретная материализация идеи, что дом и обстановка находились во владении. Сказать, что дом населен призраками — значит сказать, что ни деньги, ни деятельность не устраня­ют метафизический и абсолютный факт обладания им первым владель­цем. Действительно, призраки, которые часто посещают замки, являются деградировавшими божествами домашнего очага. Но сами божества домашнего очага — кем являются они, как не слоями владения, которые представлены один за одним на стенах и мебели дома? Само выражение, которое обозначает отношение предмета к его собственнику, в достаточ­ной степени отмечает глубокое проникновение присвоения: быть во владении — значит быть в... Иначе говоря, предмет, которым обладают, настигнут в своем бытии. Кроме того, мы видели, что уничтожение владеемого влечет за собой устранение права на владение и, наоборот, сохранение того, чем владели, влечет за собой право владеющего. Связь владения является внутренней связью бытия. Я встречаю владельца в объекте и через объект, которым он владеет. В этом, очевидно, находит свое объяснение важность реликвий; под ними мы понимаем не только религиозные реликвии, но также, и в особенности, вещи, принадлежащие известному человеку (например, Музей Виктора Гюго, "предметы, при­надлежащие" Бальзаку, Флоберу и т. д.), в которых мы стремимся снова найти его, "сувениры" любимого человека, ушедшего из жизни, которые, кажется, "увековечивают" его память.

Эта внутренняя, онтологическая связь находящегося во владении с владельцем (ее часто пытаются материализовать в виде таких обычаев, как наложение клейма) не может быть объяснена "реалистической" теорией присвоения. Если истинно, что реализм — это доктрина, делаю­щая из субъекта и объекта две независимые субстанции, обладаюпще существованием для себя и посредством себя, то нельзя больше пони­мать присвоение как познание, являющееся одной из его форм; как одно, так и другое остаются во внешних связях, объединяющих на время субъект и объект. Но мы видели, что субстанциальное существование должно быть приписано познаваемому объекту. Это относится и к соб­ственности вообще; именно предмет, которым владеют, существует в себе и определяется постоянством, вневременностью вообще, дос­таточностью бытия, одним словом, субстанциальностью. Таким обра­зом, именно владеющему субъекту нужно приписать Unselbstandigkeit1.

1 Несамостоятельность (нем.).


Одна субстанция не может присваивать другую субстанцию, и если мы познаем в вещах определенное качество "обладаемого", то им первона­чально является внутреннее отношение для-себя к в-себе, которое явля­ется его собственностью, ведущей свое происхождение из недостаточнос­ти бытия для-себя. Само собой разумеется, что на предмет, которым обладают, воздействуют не реально актом присвоения, тем более на познаваемый объект не воздействует познание; он остается неприкос­новенным (за исключением того случая, когда овладеваемым является человеческое бытие, раб, проститутка и т. п.). На это качество облада­емого воздействуют тем не менее идеально через его значение; одним словом, его смыслом является отражение в для-себя этого владения.

Если владеющий и владеемое объединены внутренним отношением, основанном на недостаточности бытия для-себя, то ставится вопрос, как определить природу и смысл пары, которую они образуют? Внутреннее отношение, будучи синтетическим, в действительности, создает объеди­нение владельца и того, чем он владеет. Это означает, что тот и другой идеально образуют единственную реальность. Владеть — значит объ­единиться с объектом под знаком присвоения; хотеть владеть — значит хотеть объединиться с объектом этим отношением. Таким образом, желание особого объекта — не просто желание этого объекта, это желание объединиться с объектом внутренним отношением, конститу­ировать с ним единство "владеющий-обладаемое". Желание иметь, в сущности, редуцируемо к желанию бытия по отношению к определен­ному объекту в определенном отношении бытия.

Чтобы определить это отношение, нам будут очень полезны пред­шествующие замечания о действиях ученого, художника и спортсмена. Мы открыли в каждом из этих действий определенное отношение при­своения. И присвоение в каждом случае отмечено тем фактом, что объект появляется для нас одновременно и как субъективная эманация нас самих, и в качестве безразличного внешнего отношения с нами. Мое появляется, стало быть, как отношение промежуточного бытия между абсолютно внутренним л и абсолютно внешним не-я. Как раз в том же самом синкретизме моего, делающегося не-моим, и не-моего, становящегося моим. Необходимо все же лучше описать это отношение. В про­екте владения мы встречаем "несамостоятельное" (unselbsttandig), для-себя отделенное посредством ничто от возможности, которой оно является. Эта возможность есть возможность присвоить объект. Мы встречаем, кроме того, ценность, преследуемую для-себя и выступаю­щую в качестве идеального указания на целостное бытие, которое ре­ализовывалось бы посредством объединения в тождестве возможного и для-себя, являющегося своей возможностью, то есть бытия, которое реализовалось бы, если бы я был в неразрывном единстве тождества меня и своей собственности. Таким образом, присвоение было бы от­ношением бытия между для-себя и конкретным в-себе, и это отношение было бы преследуемым идеальным указанием на тождество этого для-себя и обладаемого в-себе.

Владеть — значит иметь у себя, то есть быть собственной целью существования объекта. Если владение дано полностью и конкретно, то владелец является основанием бытия объекта, которым он обладает. Я владею этим вечным пером, что означает: это вечное перо существует для меня, было сделано для меня. Первоначально, впрочем, именно я делаю для себя объект, которым хочу владеть. Мой лук, мои стрелы — это объекты, которые я сделал для себя. Разделение труда затемняет это первое отношение, не устраняя его. Роскошь является здесь де­градацией; я обладаю (в примитивной форме роскоши) объектом, кото­рый я заставил сделать для меня моих людей (рабов, слуг, родствен­ников). Роскошь, стало быть, — это форма собственности, очень близкая к первобытной собственности; именно роскошь лучше всего после перво­бытной собственности проясняет отношение творения, которое первона­чально конституирует присвоение. В обществе, где разделение труда распространено до предела, это отношение замаскировано, но не ус­транено; объект, которым я владею, был куплен мной. Деньги представ­ляют мою силу; сами по себе они меньше выступают владением, чем инструментом для владения. Именно поэтому, исключая очень редкий случай скупости, деньги стушевываются перед своей покупательной способностью; они мимолетны, они созданы, чтобы снять покров с объ­екта, с конкретной вещи; они имеют только переходное бытие. Но для меня они кажутся творческой силой; купить предмет — это символичес­кое действие, равнозначное созданию предмета. Поэтому деньги явля­ются синонимом власти; не только потому, что они в действительности могут нам доставить то, что мы желаем, но особенно потому, что они представляют действенность моего желания как такового. Как раз пото­му, что деньги переходят в вещь, переходя и просто предполагая этот переход, они представляют мою магическую связь с предметом. Деньги устраняют техническую связь субъекта с объектом и делают желание действующим непосредственно, как желания фантазии. Остановитесь у витрины с деньгами в кармане — выставленные предметы уже более чем наполовину ваши. Таким образом, связь присвоения устанавливает­ся деньгами между для-себя и общим набором предметов в мире-Посредством них желание как таковое становится информатором и творцом. Следовательно, через непрерывную деградацию поддержива­ется отношение творения между субъектом и объектом. Иметь означает вначале создавать. И связь собственности, которая тогда устанавливает­ся, есть связь непрерывного творения; обладаемый предмет вписывается мной в форму моих окрестностей, его существование определено моей ситуацией и его интеграцией в саму эту ситуацию. Моя лампа — это не только электрическая лампочка, абажур, подставка из кованого железа; это определенная способность освещать данный письменный стол, эти книги, эту таблицу; это определенный светлый нюанс моей ночной работы, находящийся в связи с моими привычками поздно читать или писать; она оживлена, расцвечена, определена моим употреблением ею; она является этим употреблением и существует только посредством него. Изолированная от моего письменного стола, от моей работы, поставленная в группу предметов на пол зала для продажи, она ради­кально "гаснет"; она больше не моя лампа, даже не лампа вообще; она возвращается к первоначальной материальности. Таким образом, я от­ветствен за существование моих владений среди людей. Посредством собственности я их возвышаю до определенного типа функционального бытия; моя простая жизнь является для меня творческой как раз потому, что посредством своей непрерывности она увековечивает качество об-ладаемого в каждом из предметов моего обладания; я привожу к бытию со мной совокупность моих окрестностей. Если их отделяют от меня, они умирают, как умерла бы моя рука, если бы ее отделили от меня.

Но первоначальным и радикальным отношением творения является отношение эманации. Трудности, с которыми сталкивается картезиан­ская теория субстанции, помогут нам открыть это отношение. То, что я создаю, если я понимаю под созданием приведение материи и формы к существованию, — это я сам. Драмой абсолютного творца, если бы он существовал, была бы невозможность выйти из себя, так как его творе­ние может быть только им самим; откуда брало бы оно, в самом деле, свою объективность и свою независимость, если его материя и его форма — из меня. Только некоторый род инерции мог бы закрепить его передо мной, но, чтобы эта инерция могла действовать, нужно, чтобы я ее поддерживал в существовании непрерывным созиданием. Таким образом, в той степени, в какой я являюсь себе как созидающий пред­меты посредством единственного отношения присвоения, эти предметы оказываются мною. Вечное перо и трубка, одежда, письменный стол, дом — это я сам. Целостность моих владений отражает целостность моего бытия. Я есть то, что я имею. Именно я есть касание этой чашки, этой безделушки. Эта гора, по которой я взбираюсь, является мной в той степени, в какой я ее покоряю. И когда я нахожусь на ее вершине, которую я "приобрел" ценой этих самых усилий, этот обширный вид на долину и окружающие высоты — всем этим являюсь я; панорама — это я, расширенный до горизонта, так как она существует только посредст­вом меня, только для меня.

Но творение — понятие мимолетное, оно может существовать толь­ко посредством своего движения. Если оно останавливается, то исчезает. На крайних границах своего значения оно отрицается; я или нахожу только мою чистую субъективность, или встречаю голую и безразлич­ную материальность, которая не имеет больше никакого отношения ко мне. Творение может пониматься и сохраняться только как непрерывный переход от одной границы к другой. Необходимо, чтобы в своем появле­нии объект был бы полностью моим и полностью независим от меня. Именно это мы думаем реализовать во владении. Объект, которым владеют в качестве владеемого, есть непрерывное творение; однако он остается здесь, он существует сам собой, он в-себе; если я отвернусь от него, он не перестанет от этого существовать; если я подойду к нему, он представится мне на моем письменном столе, в моей комнате, на этом месте в мире. С начала появления он оказывается непроницаемым. Это вечное перо полностью мое в такой степени, что я не различаю его больше от действия письма, которое является моим действием. И тем не менее, с другой стороны, оно неизменяемо, моя собственность его не изменяет, она является лишь моим идеальным отношением к нему. В определенном смысле я использую мою собственность, если я ее возвышаю к использованию, но, если я хочу ее созерцать, связь владения исчезает, я больше не понимаю, что означает владение. Трубка находит­ся здесь, на столе, независимая, безразличная. Я беру ее в руки, я ощупы­ваю ее, созерцаю, чтобы реализовать это присвоение; но как раз потому, что эти жесты предназначены для того, чтобы дать мне наслаждение этой собственностью, им не хватает цели, у меня остается только кусок инертного дерева между пальцами. Только когда я возвышаю свои объекты к цели, когда я их использую, я могу наслаждаться их облада­нием. Таким образом, отношение непрерывного созидания включает в себя в качестве своего неявного противоречия абсолютную независи­мость и в-себе создаваемых объектов. Владение является магическим отношением; я являюсь этими объектами, которыми я владею, но снару­жи, лицом ко мне; я их создаю независимыми от меня, то, чем я об­ладаю, есть я вне себя, вне всякой субъективности, как в-себе, которое ускользает от меня в каждый момент и которое я увековечиваю в каж­дый момент созидания. Но как раз потому, что я всегда вне себя, в другом месте в качестве незавершенного, объявляющего о своем бытии тем, чем оно не является, в то время когда я владею, я отчужда­юсь в пользу обладаемого объекта. В отношении владения прочной границей является вещь, которой обладают; я являюсь ничем вне ее, я есть ничто, которое владеет, не что иное, как простое владение, незаконченное, недостаточное, законченность и полнота которого нахо­дятся в этом объекте, там. Во владении я являюсь своим собственным основанием, поскольку я существую в себе, поскольку в действительнос­ти владение — это непрерывное творение, я познаю объект, которым владею в качестве основанного мной в его бытии; но поскольку, с одной стороны, творение является эманацией, этот объект растворяется во мне, он только я, и поскольку, с другой стороны, он находится изначально в-себе, он есть не-я; он является мной наряду со мной, объективным, в-себе, постоянным, непроницаемым, существующим по отношению ко мне во внешнем безразличии. Следовательно, я есть основание самого себя, поскольку я существую как безразличный и в-себе по отношению к самому себе. А это как раз и есть сам проект в-себе-ддя-себя. Это идеальное бытие определяется как в-себе, которое в качестве для-себя было бы своим собственным основанием, или как для-себя, первоначаль­ным проектом которого не был бы способ бытия, но бытие, а именно бытие-в-себе, которым оно является. Видно, что присвоение есть не что иное, как символ идеала для-себя, или ценность. Пара владеющее для-себя и обладаемое в-себе равнозначна бытию, которое является, чтобы владеть собой, и владение которого есть его собственное творе­ние, то есть Бог. Таким образом, владеющий намеревается насладиться своим бытием в-себе, своим бытием-вне. Посредством владения я воз­вращаю бытие-объект, уподобляемое моему бытию-для-других. Тем самым другой не может меня захватить; бытие, которое другой хочет породить и которым являюсь я-для-другого, мной уже присвоено, я его использую. Следовательно, владение, кроме того, есть защита от друго­го. Мое — это я в качестве несубъективного, поскольку я являюсь его свободным основанием.

Однако нельзя слишком настаивать на том факте, что это отношение является символическим и идеальным. Я не удовлетворен больше моим первоначальным желанием быть для себя своим собственным основани­ем посредством присвоения, как больной Фрейда не удовлетворен своим Эдиповым комплексом, когда он грезит, что солдат убил царя (то есть своего отца). Поэтому собственность предстает собственнику одновре­менно и как данная сразу, в вечности, и как требующая бесконечного времени для своей реализации. Никакой жест использования не реализует присваивающее использование, но он отсылает к другим присваиваю­щим жестам, каждый из которых имеет только магическое значение. Владеть велосипедом — это значит уметь вначале разглядеть его, потом коснуться его. Но касания явно недостаточно; нужно уметь забраться на него, чтобы совершить прогулку. Однако эта бесцельная прогулка сама по себе также недостаточна; нужно использовать велосипед для того, чтобы совершать поездки. А это отсылает нас к использованиям более длительным, более совершенным, к долгим путешествиям по Франции. Но эти путешествия сами по себе распадаются на множество поступков присвоения, каждый из которых отсылает к другим. В конечном счете, как можно было предвидеть, достаточно отдать деньги, чтобы вело­сипед принадлежал мне, но нужна вся моя жизнь, чтобы реализовать это владение; именно это я хорошо чувствую, приобретая предмет; владение является предприятием, которое смерть оставляет всегда незавершен­ным. Смысл этого мы узнаем сейчас: невозможно реализовать отноше­ние, символизируемое присвоением. В себе присвоение не имеет ничего конкретного. Это не реальная деятельность (как есть, пить, спать и т. д.), которая, кроме того, служила бы символом отдельного желания. Напро­тив, оно существует лишь посредством символа; этот символизм прида­ет ему его значение, его связь, его существование. Следовательно, нельзя найти в нем положительного использования вне его символического значения; оно является лишь указанием на высшее использование (ис­пользование бытия, которое было бы основанием самого себя), находя­щееся всегда вне всех присваивающих действий, предназначенных для его реализации. Как раз это признание невозможности владения объек­том вызывает у для-себя сильное желание разрушить объект. Разрушить — значит растворить в себе, значит поддерживать с бытием-в-себе разрушенного объекта отношение такое же глубокое, как и в творении. Пламя, сжигающее ферму, которую я поджег, реализует постепенно смешивание фермы со мной самим; уничтожаясь, она превращается в меня. Сразу же я нахожу отношение бытия творения, но обратное: я являюсь основанием риги, которая горит, я являюсь этой ригой, поскольку я разрушил ее бытие. Реализованное уничтожение есть при­своение, может быть, более тонкое, чем созидание, так как разрушенного объекта нет здесь, чтобы показать свою непроницаемость. Он имеет непроницаемость и достаточность бытия в-себе, чем он был, но в то же время он обладает невидимостью и прозрачностью ничто, которым являюсь я, потому что его больше нет. Этот стакан, который я разбил и который "был" на этом столе, еще находится здесь, но в качестве абсолютной прозрачности; я вижу все существа насквозь через него. Именно это кинорежиссеры пытались сделать посредством двойного экспонирования (surimpression) пленки. Разрушенный объект уподобля­ется сознанию, хотя он имеет невосстановимость в-себе. В то же время он положительно мой, поскольку единственный факт, что я имею в бы­тии то, чем я был, предохраняет разрушенный объект от исчезновения; я его воссоздаю, воссоздавая себя; таким образом, разрушить — значит воссоздать, принимая на себя одного ответственность за бытие того, что существовало для всех. Разрушение, стало быть, нужно поставить в один ряд с присваивающими действиями. Кроме того, многие из присваиваю­щих действий имеют, между прочим, разрушающую наряду с другими структуру; использовать — значит употребить. Используя свой вело­сипед, я употребляю его, изнашиваю, то есть непрерывное присваиваю­щее созидание сопровождается частичным разрушением. Этот износ может опечалить по строго практическим причинам, но в большинстве случаев он вызывает тайную радость, почти наслаждение; именно от нас он исходит — ведь мы потребляем. Нужно заметить, что это слово "потребление" обозначает одновременно: присваивающее разрушение и пищевое использование. Потреблять — значит уничтожать и есть; это значит разрушать, включая в свой состав. Если я катаюсь на велосипеде, я могу досадовать на износ шин, потому что трудно найти другие для замены, но образ использования, которое я испытываю своим телом, является образом разрушающего присвоения, "творения-уничтожения". Перемещаясь и перемещая меня, велосипед своим движением творит и производит меня; но это творение глубоко отпечатывается на объекте посредством непрерывного и небольшого износа, который накладывает­ся на него подобно клейму, накладываемому на раба. Объект является моим, так как именно я его использую; мое изнашивание есть обратная сторона моей жизни1.

Эти замечания позволяют лучше понять смысл некоторых чувств или поступков, обычно рассматриваемых как нередуцируемые; напри­мер, щедрость. В самом деле, дар является примитивной формой раз­рушения. Известно, например, что потлач2 предполагает разрушение огромного количества товаров.

1 Бруммель*109* считал элегантным носить одежду всегда немного поношенную. Он ужасался новому, то, что ново, — "празднично", ничье.

2potlatch — индейский праздник, сопровождаемый определенными ритуала­ми. — Ред.


Эти разрушения противостоят другому; они его связывают. На этом уровне безразлично, разрушен объект или дан другому. В любом случае потлач есть разрушение или сковывание другого. Отдавая объект, я разрушаю его так же, как и уничтожая. Я подавляю в нем качество быть моим, которое глубоко конституиро­вало его в его бытии; я устраняю его из моего поля зрения, я конститу­ирую его (по отношению к моему столу, моей комнате) отсутствую­щим; я буду сохранять у него только призрачное и прозрачное бытие прошлых объектов, поскольку я являюсь тем, посредством кого пред­меты продолжают почетное существование после их уничтожения. Та­ким образом, щедрость является прежде всего функцией разрушитель­ной. Страсть к тому, чтобы отдавать, охватывающая в определенные моменты некоторых людей, является прежде всего страстью к разруше­нию. При установке на одержимость она равнозначна "любви", сопро­вождающей разрушение предметов. Но эта страсть к разрушению, лежа­щая в основе щедрости, есть не что иное, как страсть к обладанию. Во всем том, что я оставляю, что я отдаю, я наслаждаюсь в высшей степени тем, что я дарю; дар является наслаждением острым и кратким, почти сексуальным; отдавать — значит, владея, наслаждаться объектом, кото­рый отдаешь, это контакт разрушающе-присваивающий. Но в то же время дар околдовывает того, кому дарят; он обязан его воссоздавать, поддерживать в бытии непрерывным созиданием того моего, чего я больше не хочу, чем я только что владел до его уничтожения и что в конечном счете остается только образом. Отдать — значит закабалить. Эта сторона дара нас здесь не интересует, поскольку она касается главным образом наших отношений с другим. Мы хотели бы отметить только, что щедрость не является нередуцируемой; давать — значит присваивать себе через разрушение, используя его, чтобы закабалить другого. Следовательно, щедрость является чувством, структурирован­ным существованием другого, и отмечается предпочтением присвоения через разрушение. Этим самым она ведет нас к ничто еще более, чем к в-себе (речь идет о ничто в-себе, которое, очевидно, является само в-себе, но которое, как ничто, может символизировать бытие, являющее­ся своим собственным ничто). Если, таким образом, экзистенциальный психоанализ встречает проявление щедрости у субъекта, то он должен найти далее его первоначальный проект и спросить, почему субъект выбрал присвоение через разрушение, а не через созидание. Ответ на этот вопрос откроет первоначальное отношение к бытию, которое кон­ституирует исследуемую личность.

Эти соображения имеют в виду лишь осветить идеальный характер отношения присвоения и символическую функцию всякого присваиваю­щего поведения. Нужно добавить, что символ не расшифровывается самим субъектом. Но это не потому, что символизация готовится в бес­сознательном, а по самой структуре бытия-в-мире. Мы видели в главе, посвященной трансцендентности, что инструментальный порядок в мире был проектируемым образом к в-себе моих возможностей, то есть того, чем я являюсь, но что я не могу никогда расшифровать этот мирской образ, поскольку он не что иное, как рефлексивное размножение, чтобы я мог быть для самого себя в качестве эскиза объекта. Таким образом, круг самости, будучи нететическим и, следовательно, являясь предвосхищением того, чем я являюсь, оставаясь не тематизированным, этим "бытием-в-себе" самого себя, к которому меня отсылает мир, может быть только замаскированным бытием для моего познания. Я могу лишь приспособиться к нему в приблизительном действии и через дейст­вие, которое его порождает. Следовательно, владеть — нисколько не означает знать, что происходит с объектом, которым владеешь, в от­ношении, отождествляющем созидание-разрушение, но означает именно быть в этом отношении или, более того, быть этим отношением. И объект, которым владеют, имеет для нас непосредственно постига­емое качество, которое полностью его преобразует, — качество быть моим, но оно само здесь в строгом смысле слова нерасшифруемо, оно открывается в действии и через действие; оно показывает, что имеет отдельное значение, но исчезает, не раскрывая свою глубокую структуру и свое значение, в то время как мы хотим отойти на расстояние от объекта и созерцать его. Этот отход является сам по себе разрушителем связи присвоения; мгновение перед этим я был включен в идеальную целостность, и как раз потому, что я был вовлечен в мое бытие, я не мог его знать; мгновением позже целостность оказывается разорванной, и я не могу раскрыть ее смысл по разъединенным кусочкам, ее состав­лявшим, как это видно из того созерцательного опыта, который, поми­мо своего желания, претерпевают некоторые больные и который называ­ют деперсонализацией. Мы, однако, вынуждены прибегнуть к экзистен­циальному психоанализу, чтобы открыть в каждом отдельном случае значение этого синтеза присвоения, общий и абстрактный смысл которо­го мы собираемся определить в онтологии.

Остается определить в целом значение объекта, которым владеют. Это исследование должно пополнить наши знания о проекте присвоения. Что же мы пытаемся, однако, себе присвоить?

С одной стороны, легко увидеть в абстракции, что мы намерены первоначально владеть не столько способом бытия объекта, сколько бытием этого объекта. В самом деле, именно в качестве конкретного представителя бытия-в-себе мы желаем присвоить его себе, то есть понять себя как основание его бытия, поскольку оно является идеально нами самими; с другой стороны, эмпирически присвоение объекта никог­да не может осуществляться ни ради него самого, ни ради его индивиду­ального использования. Никакое единичное присвоение не имеет смысла вне своих неопределенных продолжений; вечное перо, которым я вла­дею, имеет значение для всех вечных перьев; это значит, что я владею в его лице классом вечных перьев. Но, кроме того, я владею в нем возможностью писать, проводить штрихи определенной формы и оп­ределенного цвета (так как я заряжаю инструмент чернилами, которые я использую); эти штрихи, их цвет, их смысл сконденсированы в нем так же, как бумага, ее особое сопротивление, ее запах и т. д. По поводу всякого владения возникает синтез кристаллизации, который описал Стендаль в связи с единственным случаем любви. Каждый объект, которым владеют, который выделяется на фоне мира, обнаруживает весь мир, так же как и любимая женщина выявляет небо, пляж, море, ее окружающие. Приобрести этот объект означает, стало быть, приобрести символически мир. Каждый может это признать, обращаясь к своему собственному опыту; я приведу личный пример не ради доказательства, но чтобы руководить анализом читателя.

Несколько лет назад я принял решение больше не курить. Терзания были мучительны, и, по правде говоря, я был обеспокоен не столько вкусом табака, от которого я собрался отказаться, сколько смыслом акта курения. Была проведена полная кристаллизация; я обычно курил в теа­тре, утром во время работы, вечером после обеда, и мне казалось, что, прекратив курить, я устраняю свой интерес к театру, свое пристрастие к вечернему отдыху,, свою склонность к утренней работе. Каким бы неожиданным ни представлялось моим глазам событие, мне казалось, что оно будет фундаментально обеднено, если я не могу его больше воспринимать во время курения. Быть-восприимчивым-к-бытию-встре-чаемому-мной-курящим — таким являлось конкретное качество, универ­сально распространяющееся на вещи. Мне казалось, что я собираюсь от них оторвать это качество и что в среде этого универсального обеднения едва ли стоит жить. Итак, курение является разрушающей реакцией присвоения. Табак есть символ "присвоенного" бытия, поскольку оно разрушается в соответствии с ритмом моих затяжек способом "непре­рывного разрушения", поскольку оно переходит в меня и его изменение во мне обнаруживается символически преобразованием потребленного твердого вещества в дым. Связь пейзажа, рассматриваемого при куре­нии, этой небольшой кремационной жертвы, такова, как мы только что увидели, что она была своеобразным символом. Это значит, следова­тельно, что реакция разрушающего присвоения табака символически равнозначна присваемому разрушению всего мира. Посредством выку­риваемого табака горит и дымится мир, растворяясь в дыму, чтобы войти в меня. Я должен, чтобы сохранить свое решение, реализовать определенный вид декристаллизации, то есть редуцировать, не слишком отдавая в этом себе отчета, табак не более чем к нему самому; то есть к траве, которая сгорает, разорвав его символические связи с миром, и убедить себя, что я не теряю ничего в театральной пьесе, в пейзаже, в книге, которую я читаю, если я их буду рассматривать без моей трубки, то есть перевести себя к другим способам владения этими объектами, в отличие от владения в этой жертвенной церемонии. В то время как я буду убеждаться в этом, мое сожаление редуцируется к незначительной вещи; я буду сожалеть, что не стану больше ощущать запах табачного дыма, тепло от трубки в моих пальцах и т. п. Тут мое сожаление станет безоружным и достаточно терпимым.

Таким образом, то, что мы основательно желаем себе присвоить в объекте, — это его бытие, а оно есть мир. Эти две цели присвоения суть в действительности лишь одна цель. Я пытаюсь за феноменом овладеть его бытием. Но это бытие феномена сильно отличается, как мы видели, от феномена бытия; оно является бытием-в-себе, а не только бытием некоторой отдельной вещи. Это совсем не означает, что здесь существует переход к универсальному, но, скорее, рассматриваемое бы­тие в его конкретной обнаженности становится внезапно бытием целост­ности. Следовательно, нам стало более ясным отношение владения: владеть — значит хотеть владеть миром через отдельный объект. И так как владение определяется в качестве усилия, чтобы понять себя в виде основания бытия, поскольку оно идеально является нами, то всякий проект владения намеревается конституировать Для-себя в качестве основания мира или конкретной целостности в-себе, поскольку она выступает как целостность для-себя, существующего по способу в-себе. Быть-в-мире — значит проектировать владение миром, то есть понять весь мир в качестве того, чего не хватает для-себя, чтобы оно стало в-себе-для-себя; это значит включиться в целостность, являющуюся как раз идеалом, или ценностью, или становящейся целостностью, которая была бы идеально конституирована посредством слияния для-себя как распадающейся целостности, имеющей в бытии то, чем она является, с миром как целостностью в-себе, которая есть то, чем она является. Нужно хорошо понять, что у для-себя нет проекта основать бытие разума, то есть бытие, которое оно сначала бы задумало (форму и мате­рию), чтобы затем придать ему существование; это бытие в действитель­ности было бы чисто абстрактным, универсальным; его понятие не могло быть предшествующим бытию-в-мире, оно его, напротив, пред­полагало бы, как оно предполагало бы доонтологическое понимание бытия, в высшей степени конкретного и присутствовавшего сначала, которое является "здесь" и есть первое бытие-здесь для-себя, то есть бытие мира; для-себя совсем не является, чтобы мыслить вначале уни­версальное и чтобы определить себя в функции понятий; оно есть свой выбор, и его выбор не может быть абстрактным, в противном случае само бытие для-себя было бы абстрактным. Бытие для-себя является индивидуальным приключением, и выбор должен быть выбором ин­дивидуального, конкретного бытия. Это имеет значение, как мы видели, для ситуации вообще. Выбор для-себя является всегда выбором конкрет­ной ситуации в ее несравнимой единичности. Но это также имеет значе­ние и для онтологического смысла этого выбора. Когда мы говорим, что для-себя есть проект бытия, то оно понимается не как бытие-в-себе, которым оно проектирует быть в качестве общей структуры для всех существующих определенного типа; его проект ни в коем случае не является, как мы видели, понятием. То, чем оно проектирует быть, появляется для него как целостность в высшей степени конкретная: она есть это бытие. И, несомненно, в этом проекте можно предвидеть возможности универсализирующего развития; но это подобно тому, как стали бы говорить, что любящий любит всех женщин или всякую женщину в одной женщине. Это конкретное бытие, основанием которого для-себя проектирует быть, не может быть задумано, как мы только что видели, поскольку оно конкретно, не может быть тем более вообразимо, так как воображаемое есть ничто, а это бытие является бытием в высшей степени. Необходимо, чтобы оно существовало, то есть чтобы оно встречалось, но чтобы его встреча производилась бы только выбором, который делает для-себя. Для-себя есть выбор-встреча, то есть оно определяется как выбор основать бытие, встречей которого он является. Это значит, что для-себя, как индивидуальное предприятие, есть выбор этого мира в качестве целостности индивидуального бытия; для-себя возвышает мир не к логической универсальности, а к новому конкретно­му "состоянию" того же самого мира, в котором бытие было бы в-себе, основанным для-себя, то есть для-себя возвышает мир к конкретному-бытию-вне-конкретно-существующего-бытия. Таким образом, бы-тие-в-мире есть проект овладения этим миром и ценность, которая преследует для-себя, конкретное указание на индивидуальное бытие, конституируемое синтетической функцией этого для-себя-здесь и этого мира-здесь. В самом деле, бытие, где бы оно ни было, откуда бы оно ни шло и по какому бы способу его ни рассматривали, будь оно в-себе, или для-себя, или невозможный идеал в-себе-для-себя, является в своей первичной случайности индивидуальным приключением.

Следовательно, мы можем определить отношения, которые объеди­няют две категории: "быть" и "иметь". Мы видели, что желание может быть первоначально желанием быть или желанием иметь. Но желание иметь не является нередуцируемым. В то время как желание быть непосредственно обращено к для-себя и проектирует придать ему без переходов значимость в-себе-для-себя, желание иметь направляет для-себя на мир, в мир и через мир. Именно через присвоение мира проект обладания намеревается реализовать ту же самую ценность, что и желание быть. Вот почему эти желания, которые можно различать посредством анализа, в действительности неразделимы; невозможно найти желание быть, которое не удваивалось бы желанием иметь, и на­оборот; речь, в сущности, идет о двух направлениях внимания по поводу одной и той же цели или, если хотите, о двух интерпретациях той же самой фундаментальной ситуации, из которых одна стремится без оби­няков придать бытие Для-себя, другая устанавливает круг самости, то есть включает мир между для-себя и его бытием. Что касается первона­чальной ситуации, то она есть недостаток бытия, которым я являюсь, то есть которым я делаюсь в бытии. Но как раз бытие, недостатком которого я делаюсь, строго индивидуально и конкретно; это бытие, которое уже существует и в середине которого я появляюсь, будучи его недостатком. Таким образом, само ничто, которое я есть, оказывается индивидуальным и конкретным, будучи этим ничтожением, а не ка­ким-либо другим.

Всякое для-себя есть свободный выбор; каждое из этих действий, как самое незначительное, так и самое значимое, выражает этот выбор и выделяет его; это то, что мы назвали нашей свободой. Мы узнали теперь смысл этого выбора; он есть выбор бытия то ли непосредственно, то ли через присвоение мира или, скорее, одновременно то и другое. Следовательно, моя свобода есть выбор бытия Бога, и все мои действия, все мои проекты выражают и отражают его множеством способов, так как он является бесконечностью способов бытия и способов обладания. Экзистенциальный психоанализ ставит цель найти через эти конкретные и эмпирические проекты первоначальный способ, которым каждый дол­жен выбрать свое бытие. Остается объяснить, скажут нам, почему я вы­бираю владение миром через такое-то или другое отдельное это. Мы могли бы ответить, что это как раз свойство свободы. Однако сам объект не является нередуцируемым. Мы видим в нем бытие через его способ бытия или качество. И качество, особенно материальное качество (текучесть воды, плотность камня и т. д.), являясь способом бытия, лишь представляет бытие определенным образом. То, что мы выбираем, есть, следовательно, определенный способ, которым открывается бытие и позволяет собой овладеть. Желтое и красное, вкус помидора или зеленого гороха, грубость и нежность ни в коем случае не являются нередуцируемыми данными; они символически выражают в наших гла­зах определенный способ, которым может даваться бытие, и мы ре­агируем на это отвращением или желанием, на основе которых мы видим бытие, появляющееся на их поверхности тем или иным образом. Экзистенциальный психоанализ должен раскрыть онтологический смысл качеств. И только таким образом, а не посредством соображений о сек­суальности, будут объяснять, например, определенные постоянные поэ­тических "вымыслов" ("геологическое" у Рембо, текучесть воды у По) или просто вкусы каждого — эти пресловутые вкусы, о которых, как говорят, не спорят, не учитывая при этом, что они символизируют на свой манер все "Weltanschauung", весь выбор бытия и что отсюда проистекает их очевидность для тех, кто их сделал своими. Следователь­но, нужно, чтобы мы наметили эту особую задачу экзистенциального психоанализа в виде указания для последующих исследований. Ведь свободный выбор является нередуцируемым не на уровне вкуса сладости или горечи и т. д., но на уровне выбора стороны бытия, которая раскрывается посредством сладости и горечи.