Книга первая
Вид материала | Книга |
Содержание«Русская сказка» |
- Руководство по древнемуискусству исцеления «софия», 3676.94kb.
- Книга первая «родовой покон», 2271.42kb.
- Руководство по древнему искусству исцеления «софия», 19006.95kb.
- И в жизни. Это первая на русском языке книга, 6644.79kb.
- Дайяна Стайн – Основы рейки полное руководство по древнему искусству исцеления оглавление, 3235.57kb.
- Книга первая. Реформация в германии 1517-1555 глава первая, 8991.95kb.
- * книга первая глава первая, 3492.97kb.
- Аристотель Физика книга первая глава первая, 2534kb.
- Аристотель. Физика книга первая (А) глава первая, 2475.92kb.
- Книга Первая, 924.9kb.
«Русская сказка»
Я был взволнован и насторожен, когда однажды меня позвали к телефону в нашей коммуналке и кто-то спокойным официальным голосом сказал, что со мной хотел бы встретиться начальник протокольного отдела МИДа СССР Федор Молочков «для решения крайне важного вопроса». Был назначен день и час в главном здании МИДа на Смоленской площади. «Наверное, снова будут стращать и заставлять уехать из Москвы», — в унынии размышлял я. Но у меня же есть теперь, благодаря С. В. Михалкову, временная прописка на жилплощади сестры Майи Луговской, по Краснознаменному переулку. Мой благодетель прорабатывал даже возможность получения однокомнатной квартиры при условии, что я откажусь от двух своих комнат в Ленинграде, владетелем которых я стал после кончины моей тети А. К. Монтеверде. «Надо идти по ступеням, — говорил Сергей Владимирович. — Надеюсь, что я тебе смогу помочь в получении маленькой, но своей квартирки, что даст тебе возможность поступать в Московский Союз художников. Не все же тебе жить на чужих четырех «квадратах».
Обо всем этом думал я, входя в роскошное здание Министерства иностранных дел. В руках — пропуск, вложенный в паспорт с временной пропиской. Гулкая высота сталинской громады, роскошные бесшумные лифты, и всюду — посты, охрана. Федор Федорович, старый мидовский волк, мужчина лет шестидесяти, в прекрасно сшитом костюме и в белоснежной рубашке, прищурил свои умные глаза. В МИДе он работал очень давно, еще, как говорили, при Сталине. Рассматривая меня с видимым благожелательством, он спросил: «Чаю или кофе?» «Что вы, то и я», — ответил я. «Времени у нас мало, и я сразу перехожу к делу: западная пресса, как вы знаете, о вас шумит, никто не знает, где вы скрываетесь — но очень многие интересуются вами. Я имею указание Никиты Сергеевича встретиться с вами и обсудить весьма важное дело». Не притрагиваясь к чаю, я вцепился в ручки кресла, на котором сидел, и чувствовал себя так, словно на меня на всех парах надвигался паровоз. Ф. Ф. Молочков продолжал: «Самый уважаемый человек в дипломатическом корпусе, аккредитованном в Москве, — это господин Рольф Сульман; он дуайен, что по-нашему — староста всех дипломатов, живущих в Москве. Он дольше других живет в Москве, и потому дипкорпус избрал его дуайеном». Молочков вдруг вскинул на меня глаза, как на допросе, и вкрадчиво спросил: «Вы знакомы с ним и его женой?» «Нет, что вы, — искренне замахал я руками. — Во время моей выставки мне вообще запретили разговаривать с иностранцами». «Короче говоря, — Федор Федорович мельком взглянул на часы, — его жена, мадам Сульман, — княгиня Зинаида Александровна Оболенская. Когда-то княгиня, — продолжал он доверительно. — Молодой Сульман приезжал к нам в Москву еще по линии АРА — комиссии американской помощи голодающим Поволжья, где и познакомился со своей будущей женой. Так вот, княгиня Оболенская во время одного из приемов обратилась напрямую к Никите Сергеевичу Хрущеву. Она восторженно говорила о вас, сказала, что обращалась в своих безуспешных поисках найти вас в Министерство культуры и Союз художников. Ей во всех инстанциях отвечали, что не знают, где вы. Не скрою, распущен слух, что вас посадили. — Он как бы с укоризной посмотрел на меня взглядом доброго следователя: — Вы не догадываетесь, почему она вас разыскивает?» «Н-н-е-ет, не догадываюсь», — ответил я, еще сильнее цепляясь в ручки «сталинского» кресла, поймав себя на мысли, что слово «нет» я словно проблеял. Молочков удовлетворенно кивнул головой: «Она просила Никиту Сергеевича прислать вас, чтобы вы написали ее портрет, который она хочет оставить своим детям на память от русской матери. Она вас считает лучшим портретистом Европы».
Молочков откинулся в кресле и отечески сказал: «Пусть у вас голова не кружится от такого комплимента — это ее личный вкус. Я лично, — добавил он, — очень люблю портреты Крамского, Репина и Валентина Серова. Вашу выставку не видел, хоть о ней очень много читал в буржуазной прессе и радиоперехватах». Он снова перешел к делу: «Где вы живете, сколько возьмете за портрет и есть ли у вас студия, куда бы вы могли пригласить мадам Сульман?» Выслушав меня, он решительно произнес: «Придется писать портрет у них в шведском посольстве». Я занервничал: «Где находится шведское посольство? Как я туда попаду и не будет ли это поводом обвинить меня в том, что я шведский шпион?» Молочков поморщился: «Ну уж, зачем вы так мрачно рисуете ваше будущее — повторяю, это указание самого Никиты Сергеевича, который очень уважает чету Сульманов».
Набирая номер телефона, шеф протокола МИДа сказал: «Я сейчас дам необходимые указания управлению по обслуживанию дипломатического корпуса — УПДК. Его возглавляет товарищ Артемьев, а заместителем у него товарищ Федосеев». Молочков подбадривающе улыбнулся: «Все будет официально, Илья Сергеевич, ваше дело написать хороший портрет и, само собой, не ронять достоинство советского человека».
После этого разговора прошло несколько недель. И снова Сергей Владимирович Михалков возмущался в трубку: «Его выставка в Москве была триумфальной, Паоло Риччи в Италии издал книгу о нашем молодом советском художнике. Я его отвел в журнал «Молодая гвардия», по заданию которого он будет работать над серией портретов ткачих Трехгорной мануфактуры. Фурцева разрешила его прописать в Москве, Сейчас я пробиваю ему однокомнатную квартиру. Зачем же давать поводы иностранцам плохо думать о нас?» Сергей Владимирович продолжал говорить с кем-то со всей возможной убедительностью. «Позор, что двери Союза художников для него закрыты! И еще. Сегодня Глазунов пришел ко мне и сказал, что его вызывал Молочков, причем по указанию Никиты Сергеевича. Ему двадцать восемь лет, а жить ему негде и мастерской у него нет. Я считаю, что отдел культуры ЦК должен проявить к нему интерес, а не записывать его во враги народа». Сергей Владимирович вдруг переменил тон: «Ну, ладно все о Глазунове да о Глазунове, скоро ведь у тебя день рождения? Где ты его будешь справлять? Опять на даче? Обязательно буду, у меня новая книжка вышла, я твоему внуку привезу. Мне тут предлагают создать киножурнал «Фитиль», как ты к этому относишься?» Заканчивая разговор, снова напомнил: «Я принимаю активное участие в судьбе этого талантливого человека — даже поругался из-за него со своим двоюродным братом, художником Глебовым, который возглавляет молодежную секцию в Союзе художников. Они ему все люто завидуют, а Глазунов в полном г... сидит в своей каморке и никаких заказов не имеет, кроме случайных портретов писателей».
Сергей Владимирович устало посмотрел на меня своими добрыми глазами: «Деру за тебя, дурака, на каждом шагу глотку. В Московском комитете партии обещали помочь. У них за выездом какая-то однокомнатная квартиренка освобождается в Ананьевском переулке, восемнадцать метров, жаль, ванны нет. Напишешь заявление, а я приложу свое ходатайство депутата». Думая уже о чем-то своем, посоветовал: «А насчет портрета дипломатической дамочки пока повремени — такое могут пришить, то не отмоешься. Я сам поговорю с Молочковым — мужик хороший, хитрый как лис: все кругом меняется а он сидит себе на своем кресле».
Мой благодетель, как всегда, был прав... Узнав о том, что я должен писать портрет «матерого врага советской власти» госпожи Сульман, писатель Ажаев (автор книги «Далеко от Москвы») пришел в ужас и тут же отказался от уже заказанного портрета, а в виде компенсации «за моральный урон» прислал мне в подарок свой костюм, в котором, слегка ушив его, в конце концов я явился шведское посольство. Действительно, все было как в русской сказке: шведское посольство находилось как раз напротив дома, где я жил, на улице Воровского (ныне Поварская). Мне оставалось только спуститься в лифте, перейти улицу — и вот он, особняк в стиле модерн, и я перед светлыми очами русской княгини, лицо которой излучало приветливость, а умные серые глаза испытующе разглядывали меня. Скользнув взглядом по «ажаевскому» костюму (который я бережно хранил в целлофановом мешке в своей каморке, как герой из известного тогда фильма «Мечта»), княгиня сказала: «я так рада, что наконец вас вижу, а то уж я невесть что подумала. Такое впечатление, что мы с вами давно знакомы. Мне, кажется, удалось понять вашу душу через ваши искренние и очень русские произведения. Мы сочли своим долгом помочь вам, как можем — и улыбнувшись своею величественно-доброй и чуть насмешливой улыбкой, закончила: — Я очень благодарна господину Хрущеву, который внял моей просьбе!»
* * *
У меня до сих пор хранится официальный документ, подтверждающий, как и почему я начал работать над портретом госпожи Сульман.
Управление по обслуживанию дипломатического корпуса
№ ОК/50 10 апреля 1958 г.
Посольству Швеции
Согласно Вашей устной просьбе Управление по обслуживанию дипломатического корпуса направляет на переговоры об использовании на работе в Посольстве в качестве художника для выполнения портрета г-жи Сульман гр-на Глазунова И. С., рождения 1930 года, проживающего по Кр. Казарменному пер., д.3, кв. 18, паспорт Ш-ПА №522435, выданный 17 отделением милиции в 1953 г.
Зам. начальника управления
(Г. Федосеев).
...Если бы во время вальса с Фурцевой С. В. Михалков не «выбил» бы мне временной прописки, я, очевидно, не имел бы права получить такую бумагу. Я никогда не был в Красноказарменном переулке, потому что Майя Луговская, глядя на свою милую тихую родственницу, сказала: «Не бойся, ты его даже никогда не увидишь, он не претендует жить на твоей площади; ему просто нужен штампик в паспорте, что он временно прописан, а не является бездомной собакой из Ленинграда».
Забыл сказать, что еще в мае 1957 года благодаря содействию Риты Фирюбиной, приятельницы Тома Колесниченко, Е. А. Фурцева на моем письме, где я просил оказать содействие в получении мастерской в Ленинграде, написала лично т. Смирнову Н. И.: «Прошу Вас оказать помощь». Если мне не изменяет память, т. Смирнов Н. И. был тогда председателем исполкома Ленсовета. Он принял меня в своем кабинете в Мариинском дворце. Тучно-отечный, он словно сверлил меня своими глазками и недоумевал, как мне удалось получить такую резолюцию от секретаря ЦК: «Вы вот тут беспокоите товарищ Фурцеву, желаете получить мастерскую в Ленинграде. Мы, руководство города, объясним товарищу Фурцевой, что вы не имеете права даже на самую крохотную мастерскую, так как не являетесь членом Союза художников и по распоряжению руководства Академии художеств СССР и вашего института имени Репина обязаны будете уехать из Ленинграда преподавать, если не ошибаюсь, в Ижевск. Вы восстановили против себя всех и, опираясь на неизвестно как полученную резолюцию товарищ Фурцевой, хотите толкнуть меня на незаконные действия. Вы обязаны уехать из нашего города согласно подписанному Вами распределению. Ясно? Но если вам даже и Эрмитаж дать под мастерскую, вас все равно никогда не примут в ленинградский Союз художников». Я ушел как оплеванный, а позднее услышал, что Смирнов из-за каких-то махинации был снят с работы, а в рабочем сейфе у него нашли коллекцию бриллиантов. Не могу ручаться, была это сплетня или реальный факт. А тогда, после такого «приема», выйдя на площадь перед Мариинским дворцом, я долго и безнадежно сидел на гранитных ступенях и смотрел — в который раз — на дивный памятник государю Николаю 1, который словно мчался на Сенатскую площадь, чтобы подавить бунт «русских якобинцев» — врагов исторической России. Он отсрочил революцию на сто лет...
* * *
Но возвращаюсь к портрету госпожи Сульман. Зинаида Александровна Оболенская во время сеанса доверительно рассказала мне о том страшном времени, когда она встретила в Москве своего будущего мужа, шведа Рольфа, и о дальнейшей судьбе своей: «Мне вначале было очень трудно в Швеции, где издавна царит историческое неприятие русских. — Она грустно улыбнулась. — Ну, знаете — русские варвары, темные, забитые деспотией монархии, ленивые, не умеют работать и т.д. и т.п. ...Мне понадобилось много усилий и выдержки, чтобы сломить у родственников мужа предубеждение против России, которая стала жертвой международного коммунистического эксперимента».
Мы сидели в высоком зале роскошного дворянского особняка. Почтительные горничные подливали чай, а на придиванном столике в роскошной вазочке горкой громоздились печенья разной формы и вкуса, которые я пробовал впервые. Ее сын Миша был очень похож на мать. Он с любопытством рассматривал русского художника. «А вот наш почтенный, но вечно молодой викинг, господин Дитрикс. Он работает у нас в посольстве, несмотря на свой преклонный возраст. Шведский МИД очень следит за возрастным цензом своих дипломатов». Княгиня Оболенская пригласила господина Дитрикса принять участие в чаепитии. Седой великан с лицом варяжского дружинника, несгибаемый в своей военной старорежимной выправке, дружески улыбнулся мне: «Я викинг из Петербурга, где наша семья жила до революции. А вот вошла ваша следующая модель — госпожа Ула Вахмейстер, она жена советника шведского посольства».
Высокие потолки особняка, отданного в аренду шведскому посольству, казались мне гигантскими мембранами, записывающими все наши разговоры, — И потому я старался быть предельно осмотрительным в своих ответах. Видимо, понимая это, Зинаида Александровна предложила мне однажды посмотреть их сад, прилегающий к улице Воровского. Солнечные лучи пробивались сквозь высокие деревья, по-летнему освещали дорожку сада и со шведской аккуратностью посаженные цветы. Княгиня посмотрела на меня и вдруг с мучительной болью в голосе сказала: «Вы не представляете, как мне тяжело жить! Здесь, в Москве, мои родственники, мой старый отец — профессор Московского университета. А я не могу их видеть, зная, какими репрессиями это может —обернуться для них... Вы не представляете, сколько я пытаюсь делать для России, хоть меня сковывает то, что я являюсь женой шведского посла. Вы для меня как глоток свежего русского воздуха; мне так хочется защитить вас и помочь»...
* * *
Геннадий Алексеевич Федосеев, заместитель начальника УПДК, жена которого очень любила «натюрморы» из цветов и фруктов, через некоторое время пригласил меня в свой кабинет. Недовольно изучая меня глазами, по-милицейски отрывисто сказал: «Что это на вас за галстук одет, на какой помойке вы его нашли? Да и костюмчик вроде с чужого плеча. Так, любезный, в дипкорпус ходить нельзя, не забывайте, что вы представляете советское искусство. Вы должны выглядеть прилично». Подавляя в себе бешенство обиды, я ответил: «Вы абсолютно правы, Геннадий Алексеевич, и при первой же возможности я куплю себе костюм, галстук, рубашку и черные ботинки». Удовлетворенный моим ответом, товарищ Федосеев вдруг улыбнулся: «По нашим сведениям, у вас все идет хорошо, Сульманиха довольна вашей работой». И уже с оттенком юмора продолжал: «Я ведь тоже своего рода дипломат, а у меня есть жена Раиса. Хорошо, если бы вы соорудили ее портрет. Приезжайте к нам домой завтра в 17.00».
Я долго трудился над портретом жены Геннадия Алексеевича, у которой было приятное и доброе лицо. Федосеев пожелал, чтобы она надела платье для вечерних приемов. Когда я закончил портрет, он небрежно посмотрел и как бы мимоходом заметил: «Здорово! Понимаю, почему Сульманиха так вас добивалась. Замечание у меня одно: у моей Райки морда поширше!» И захохотал, а Раиса раздраженно отпарировала: «Илья нарисовал точно — ты на себя лучше посмотри, все костюмы малы стали: не надо на приемах столько жрать!»
...Спустя много лет в Доме журналистов Федосеев познакомил меня со своей новой женой. Обнимая меня, он в пьяном угаре сказал: «Илья, как я рад тебя видеть и представить тебе мою новую жену. Я давно ушел из УПДК». Он вдруг посмотрел на меня совсем трезво: «Я все помню, немало из-за тебя горя хлебнул. Тогда твоя шатия-братия написала донос, что ты не помогаешь строить коммунизм... На тебя всегда со всех сторон стучали, как ни на кого, а я все на свою богатырскую грудь принимал, — и как бы в подтверждение этого он стукнул себя по груди кулаком. — А я сейчас работаю в журнале «Новое время» — это тебе не хухры-мухры, — да и не из детского сада я туда попал, как сам понимаешь». Жена Геннадия Алексеевича, хрупкая женщина, казавшаяся старше его, улыбаясь, смотрела на нас, а кругом гудело веселье. Посетители ресторана Дома журналистов, чокаясь, принимали «шампанзе на грудь», что на языке тех лет означало выпить шампанского. Праздновали чей-то юбилей!..
* * *
С. В. Михалков с присущим ему юмором говорил: «В гости избегаю ходить: вхожу, здороваюсь и вижу, что у каждого на морде написано: «Что еще у Михалкова попросить?» А я после встречи с детским писателем выходил, исполненный надежды и веры, что моя жизнь хоть и в тупике, но не безнадежном, откуда, взявши за руку, выводил меня Сергей Владимирович. Как всегда, ежеминутно звонил телефон: звонили из Москвы, из провинции из Европы и Америки.
Однажды, в коротком перерыве между звонками, писатель раздраженно и горестно вздохнул: «Эх, Ильюша, не все, как ты, испытывают благодарность к людям, которые им помогают. Меня попросили помочь твоему собрату, художнику из «Крокодила» Сойфертису. Живет он плохо, мастерской нет, а карикатурист очень талантливый. Помог. И что же, как мне передали, он сказал? «Подумаешь, один раз позвонил — всего-то хлопот». Неужели непонятно, — возмущался Михалков; — что когда любой человек просит у начальства, ему делается прокол в «талоне» его просьб! Нельзя же все время просить! Каждая просьба выпадает в осадок и становится моральным обязательством перед теми, у кого просишь».
Снова зазвонил телефон: «Да, да, я уверен, что наши писатели, когда их вращаешь и приводишь в движение маховиком общественной жизни, производят иллюзию единства. Когда машина останавливается, они начинают друг с другом ругаться. Но писатели и поэты еще ангелы по сравнению с клоакой Союза художников. Вы спрашиваете, почему клоака? Потому, что я с этим столкнулся, ими в большинстве случаев движет зависть, кастовая предубежденность или идейная несовместимость».
Положив трубку, Михалков сказал: «Может, мне удастся поменять твой Ананьевский переулок на однокомнатную квартиру на проспекте Мира, у нее важное преимущество — шестиметровая кухня и отдельная ванна». Мы с Ниной ликовали, посмотрев эту светлую квартиру на проспекте Мира в новом доме, ставшем известным в Москве как «Дом обуви». По прошествии определенного времени я пришел к Сергею Владимировичу с какой-то очередной просьбой. Он усадил меня против своего кресла под ампирной люстрой с венчающим ее бронзовым орлом и доверительно начал: «Старик, ты вот все повторяешь, что квартира на Ананьевском выданная тебе, принадлежит мне, равно как и с большим трудом выбитая однокомнатная дыра на проспекте Мира. Ты там уже прописан и перевез с Ананьевского диван и стол. У одного нашего друга случилось большое горе. Ты его прекрасно знаешь — это Мишка Кирсанов, с которым я и Юлик Семенов ездим на «партийную» охоту, хоть я, признаться, не очень люблю охотиться. Ну, так вот. На днях Мишка, придя с работы, открыл ключом дверь — она у него открывается вовнутрь в тамбур. Почувствовал что-то мешает, как будто какой-то мешок изнутри. Он руку между дверей просунул и наткнулся на препятствие. Это был холодный труп его дочери. Ее изнасиловали друзья по классу на одной из вечеринок по случаю окончания школы. Она этого не могла пережить и повесилась между дверьми. Он дома не ночует, почернел от горя... Говорит, что больше не может входить в эту квартиру».
Сергей Владимирович провел рукой по своим гладко зачесанным, аккуратно подстриженным волосам и посмотрел мне в глаза: «Поскольку ты, Ильюша, говоришь, что квартира на проспекте Мира моя, я очень прошу: не мог бы ты поменяться с Мишкой квартирами? Однокомнатную на однокомнатную. После бесчисленных разводов Кирсанов проживает в хреновом доме новостроечного района около площади Ромена Роллана на первом этаже, в «хрущевке», — дома плохие, но жилищная проблема все-таки для таких, как ты, решается». В душе я содрогнулся, представив себе, что мне тоже придется каждый день открывать ту самую дверь...
Кирсанов, военный врач, был поменьше ростом, чем Сергей Владимирович, но носил такие же «белогвардейские» усы, любил охоту и женщин. Я вспомнил, как улыбка преображала его интеллигентное лицо, обнажая два передних зуба, как у веселого зайца Уолта Диснея. Ни секунды не задумываясь и не опуская глаз под пристальным взглядом моего благодетеля, я ответил: «Сергей Владимирович, я всем обязан вам и повторяю, что квартира, равно как и московская прописка, получены мной только благодаря вам, следовательно — она ваша». Сергей Владимирович меня обнял: «Старик, я знал, что ты так ответишь. Ты благородный человек. Я с Мишкой еще с фронта дружу. — И, словно убеждая в чем-то себя, добавил: — Ведь в каждой квартире кто-то когда-то умирал, а люди живут. Жизнь остановить нельзя». Лицо Сергея Владимировича стало серьезным:. «А теперь я тебя предупреждаю в последний раз: после того, как ты стал писать дипломатические портреты, ты находишься «под колпаком», на тебя все стучат. Не надо быть гением, чтобы понять, что твой телефон на Ананьевском прослушивается как и на проспекте Мира будет прослушиваться. Там, где. положено, я думаю, уже скопилось многотомное собрание доносов на тебя. Недаром мне в ЦК говорят, что ты человек с гнильцой и из тебя прет антисоветчина. Пускаешь к себе черт знает кого, каких-то подонков, которые себя выдают за твоих доброжелателей. Если так дальше будет продолжаться, я тебе помогать не смогу, и ты ко мне не ходи. Мне партия и правительство доверяют, меня все знают, я за тебя поручился. Не подставляй меня и себя, дурака. Тебе никогда не простят твою выставку, шумиху капиталистических газет и не в меру смелые суждения».
Сергей Владимирович встал и, размахивая указательным пальцем перед моим носом, почти прокричал: «Пойми, ж.., против тебя все, и единственный, кто тебе хочет помочь — это я. И не такие, как ты, гремели и кончали там, куда Макар телят не гонял.» Он кричал на меня (как, случалось, и на своих детей), а глаза оставались добрыми! И тут скажет, как будто что-то вспомнив, он взял меня за пуговицу пиджака и, глядя сверху вниз, с высоты своего богатырского роста, совсем другим тоном сказал: «Ты ко мне не сможешь ходить».
«Почему? — удивился я. «А потому, что Наталье Петровне сказали, будто ты ругаешь живопись ее отца, Кончаловского». «Я никогда не ругал Кончаловского, ей Богу, тем более что это отец Натальи Петровны. Михалков улыбнулся саркастически: «Я знаю, у тебя хватит ума не ругать Кончаловского, но «Бубновый валет» ты же крыл, а Петр Петрович был одним из его столпов, — тебе надо это учитывать, если ты дружишь с моей семьей». Сергей Владимирович кивнул головой на стену своего кабинета, завешанного произведениями Петра Петровича. «Но ведь работы зрелого и позднего Кончаловского ничего общего с «Бубновым валетом» не имеют», — вставил я. «Говорю тебе: язык твой — враг твой».
Сергей Владимирович заторопился, опаздывая на какой-то очень важный прием, где должны были быть аж два помощника Хрущева. Застегивая пальто, сказал: «Главное, старик, у тебя прописка есть. Теперь тебе нужно три характеристики от членов Союза художников. Большинство из них, как ты знаешь, тебя ненавидят. Единственный, кто согласился, Орест Верейский. Очевидно, готов дать и Георгий Нисский — очень милый и талантливый человек. И Пономарев сказал, что подумает, но добавил при этом, что, поддержав тебя, он обрушит на свою голову гнев не только Союза; но и Академии художеств СССР. Все боятся твоего учителя Иогансона после его статьи «Путь, указанный партией». Целуя меня у дверей распахнутой черной «Волги», С. В. совсем ласково сказал: «Не мешай мне помогать тебе во имя твоего таланта».
* * *
Мне памятна моя дружба в те годы с польским журналистом и аспирантом Московского университета Здиславом Дудзиком. Бешеной активности, небольшого роста, всюду успевающий Здислав всячески поддерживал дух моего сопротивления, считая меня, в свою очередь, фантастически энергичным «фацетом» (фацет — по-польски парень). Он как ребенок радовался свидетельству великого мексиканского художника Сикейроса, написавшего на портрете, для которого он позировал мне в гостинице «Москва» всего 10 минут, так как опаздывал на самолет: «Глазунов — великий художник... Все, кто его не понимают, — дураки. Я его приветствую. 1958 год». По просьбе Здислава для польских журналистов я сделал портрет талантливой и красивой, сразу завоевавшей мировое признание Тани Самойловой. Сегодня фильм «Летят журавли», где она играет главную роль, созданный режиссером Калатозовым, стал мировой классикой кинематографа. Не помню точно, когда я рисовал портрет Калатозова, но помню, как после работы, за чаем, его мужественное лицо изменила неожиданно лукавая усмешка: «Вам нравится мой костюм?» — спросил он у меня. «Да, весьма элегантный», — несколько смутившись, ответил я. «Я до сих пор не могу понять, как его сшили за сутки». «Как это так? — полюбопытствовал я. — Почему за сутки и кто шил?» «Вам не надо объяснять, Илья, что режиссер, как и актер, должен присутствовать на приемах и всегда элегантно выглядеть. Костюм — это наша форма, — сказал Калатозов. — Мне его сшили в Варшаве».При этих словах мой друг Дудзик радостно заулыбался и закивал головой. «Все наши, — продолжал великий режиссер, — попадая в Варшаву, заказывают костюмы у старого портного, еврея, фамилия которого не то Шнейдерович, не то Рабинович». Стукнув чашкой о блюдечко, Калатозов продолжал: «Я не люблю рассказывать анекдоты, но этот не анекдот звучит как анекдот. Старый, чуть ли не восьмидесятилетний чудо-портной, кстати, по-моему, выходец из России, судя по знанию им русского языка. Обмеряя мою грудную клетку, он спросил: «Пан Калатозов, а кто вам шил этот костюм?» «Я не помню имя портного, шили мне его в Литфонде, в Москве». «Угу», — хмыкнул в ответ варшавянин в жилетке. Через несколько минут, — продолжал Калатозов, — держа во рту булавки, старик снова спрашивает: «Пан Калатозов, кто вам все-таки шил этот костюм, который на вас?» Забыл, думаю, по старости, что он об этом только что спросил, — улыбнулся Калатозов. — Когда маэстро опустился передо мной на колени, обмеряя длину и толщину ног, он поднял на меня снизу безучастные глаза и в третий раз задал тот же самый вопрос. Не скрою, я уже с нескрываемым раздражением ответил, что не помню имя портного, но шили его в Литфонде в течение трех недель. Рот старика-еврея раздвинулся в иронической улыбке: «Ну почему вы такой нервованый, пан Калатозов? Мне вовсе не нужно знать имя портного, мне нужно знать, кто он по профессии». И вот, — Калатозов показал ладонью от галстука до колен, — я до сих пор хожу в костюме, сшитом мне всего за сутки старым маэстро из Варшавы».
Все засмеялись. Нина подливала чай, а Дудзик вкрадчиво спросил: «Некоторые критики считают, что ваш замечательный оператор Урусевский испытал влияние Глазунова судя по построению и настроению его кадров». «Этого я не знаю, — сухо ответил Калатозов, — но выставку Ильи мы видели, и она произвела на нас большое впечатление».
На Ананьевском у меня впервые в жизни появился свой личный телефон — нашей радости с Ниной не было предела. В Ленинграде и в Москве я всегда пользовался, как и большинство советских людей, коммунальным телефоном, стоящим в общем коридоре. И я был так рад этому обстоятельству, что не сердился на моего польского друга, когда он звонил мне в восемь утра с очередной просьбой-приказанием: «Старик, — слышался голос неугомонного Здислава, — после того, как ты нарисовал три недели назад Элизабет Тейлор и Майкл Тодда, наш драгоценнейший польский журнал «Фильм» просит тебя нарисовать портрет Марио дель Монако, который тоже приехал в Москву — читай советские газеты! Он, как и Элизабет Тейлор, остановился в гостинице «Националь», запиши его телефон». Помню, спросонья я ответил бешено-энергичному Здисеку: «Мне звонить, как ты знаешь, неудобно, я никому не навязываюсь, а если это нужно журналу, то было бы неплохо, если бы ты сам договорился». Через несколько часов пан Дудзик позвонил снова: «Марио дель Монако тебя ждет, он много слышал о тебе. Мы пойдем к нему вместе, а для начала он пригласил нас на свой концерт. Москва гудит — билетов не достать». Я повесил трубку и только потом осознал, какая великая встреча меня ждет. Марио для меня больше, чем певец — это непостижимая духовная тайна. Его божественный голос давал силу, звал к подвигу. Как мне помогало встать с колен великое искусство! Мой любимый певец Федор Иванович Шаляпин, — слушая его, я ощущаю себя русским. Слушая Джильи, Марио дель Монако, а сегодня Паваротти, я ощущаю себя европейцем.