Книга первая

Вид материалаКнига

Содержание


О человеке по имени Смерть
Суханово — «Сухановка»
О «Казимире Кронштадтском»: «Мы можем!»
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   50

О человеке по имени Смерть


Безусловно, великому поэту и великому гражданину России Александру Сергеевичу Пушкину, с его безграничной любовью и верностью Отечеству (вспомним его высказывание о том, что он ни за что не хотел бы иметь другой истории России, чем та, которую нам дал Бог!), были глубоко чужды идеалы «нового мирового порядка» всемирного масонства. Я верю в то, что со временем будет четко и ясно обозначена причина убийства «солнца русской поэзии», как назвал его Жуковский. В состряпанной бытовой драме, приведшей к дуэли и смерти гения, как пишут некоторые исследователи русской эмиграции, возникает такая деталь, что Геккерен умолял отложить дуэль на две педели, потому что они были необходимы для доставки, как сейчас сказали бы — из-за рубежа, пуленепробиваемого жилета убийце Пушкина Дантесу.

Специалисты утверждают, что меткая пуля Пушкина (а известно, какой он был прекрасный стрелок — попадал даже в муху, летящую над ним, как это случилось, например, в Кишиневе!), хоть и ударила в пуговицу на груди Дантеса, не могла не достичь своей цели — «пустого сердца, бьющегося ровно», сердца палача Пушкина. Смертельная бытовая интрига против светоносного гения, тщательно продуманная черными силами. Как убить! — И убили...

Мне говорили, что исследователям, пытающимся проникнуть глубже в тайну пушкинской судьбы, уже в наше время, после октябрьского переворота, не выдавалось в архивах ни «дело» Пугачева, ни дело» кстати говоря, Маяковского о его мнимом самоубийстве. Писатель Солоухин утверждает, что и Александр Блок был также обречен на смерть через отравление пришедшими к власти сатанистами. Он много знал о тайных пружинах как февральской, так и октябрьской революций. Очевидно, слишком много узнал, работая следователем! Какие только изощренные формы не использовались для уничтожения людей в стране, которую, по выражению Ленина, «завоевали большевики!» Вспоминаю свой разговор с Аркадием Исааковичем Райкиным на берегу пруда в чудесной подмосковной усадьбе Суханово (где разместился Дом творчества архитекторов) — старом дворянском гнезде, сохранившем и до наших дней поэзию великой дворянской культуры. Аркадий Исаакович Райкин — мой земляк-ленинградец; еще будучи мальчиком, я запомнил фрагмент из его довоенных словно передач по ленинградскому радио:

Живу я в Ленинграде.
Зовут меня Аркадий,
А попросту Аркаша
Иль Райкин, наконец!..

Райкин был удивлен и тронут, что я привел на память в нашем разговоре свидетельство начала его артистической карьеры. «А я думал, это все забыли! Так давно это было — до войны», — грустно сказал он.

— Вы мой земляк, Илья Сергеевич, — говорил Райкин, — и мне столько раз, как, очевидно, и вам, приходилось ездить «Красной стрелой» из нашего города в Москву. Так вот, совсем недавно «последний из могикан» — старый проводник рассказал мне жуткую историю. За пять минут до отхода «Красной стрелы» — а дело было до войны — на перроне появлялся серый, ничем не примечательный лет 30-40 человек. В руке у него был небольшой чемоданчик, как у всех командировочных. Проводники с затаенным ужасом смотрели, к какому вагону он направляется. Называли они его между собой товарищ Смерть. Он садился, предъявив проводнику билет, на одно из мест мягкого двухместного купе. Заказывал чай, читал газету, с улыбкой беседовал со своими визави по купе. Но проводник знал, что на станции Бологое, едииственной остановке между Москвой и Ленинградом, он постучится в дверь к проводнику и скажет, что с его соседом по купе плохо. И самое удивительное, — внимательно посмотрел на меня Аркадий Исаакович, — что всякий раз санитары с носилками уже ожидали на перроне. Они аккуратно клали умершего человека на носилки, покрывали простыней, а поезд продолжал стремительно мчаться в ночи. Никто не знал, как этот человек расправлялся со своими жертвами, но знали одно, что в Бологом выгрузят труп...

Райкин остановился, прислонясь к поросшему зеленым мхом стволу дерева. Его лицо, столь известное нам, было болезненным, грустным, и, пожалуй, никто не признал бы в нем веселого шутника и балагура, короля советского смеха, которого знали и любили миллионы советских зрителей.

— Аркадий Исаакович, — спросил я, — а вы помните, что иногда по утрам в 30-е годы в Ленинграде около Литейного моста, напротив которого находилась ленинградская Лубянка (Литейный, дом 1), в воду, идущую по канализации из подвала этого заведения, спускали такое количество крови убитых за ночь, что с моста в Неве было видно красное пятно, которое разгонял специально прибывавший катер? Мне рассказывали об этом.

— Я знаю и многое другое, — ответил Аркадий Исаакович. — Но, извините, я боюсь за свое сердце. Я должен возвращаться с прогулки. Кстати, как сохранился здесь, я бы сказал, петербургский дух. Вам не кажется, что Суханово напоминает Царское Село? Здесь все словно овеяно пушкинской поэзией. Хорошо, что архитекторы устроили здесь для себя место отдыха. Хотя не понятно, почему сами они строят так безобразно? Он показал на далекий ряд новостроек, неумолимо наступающих все ближе и ближе на красоту этой чудом сохранившейся русской дворянской усадьбы. — И сейчас, когда опадают последние осенние листья, я каждое утро смотрю в окно, вспоминаю рассказ О. Генри «Последний лист».

Вы помните, для того, чтобы сохранить жизнь героине, которой показалось, что она умрет, когда с дерева под окном упадет последний лист, — его привязали к ветке. Вот... Нам никто не привяжет последний лист. Посмотрите, какие кругом голые деревья, какая страшная обнаженность и одиночество. Если бы я был художником, как вы, я бы тоже писал эти пейзажи. Успехов вам!

...Я помню его сгорбленную фигуру, поднимающуюся по аллее... Холодный осенний ветер, прибитые к земле черные ветви старинного парка и земля, засыпанная золотом навсегда опавших листьев... Он никогда не смеялся над своим народом...

Суханово — «Сухановка»


Раз уж я упомянул об элегической красоте усадьбы Суханово, принадлежавшей до революции семье князя Голицына и словно являющейся живой иллюстрацией к журналу русской аристократии «Столица и усадьба», то не могу исторгнуть из памяти леденящее своим ужасом название «Сухановка», или, как в свое время писатель А. Солженицын определил: «Эта страшная тюрьма Сухановка».

Совсем недавно, уже в 1996 году, войдя в вестибюль созданной мною Российской Академии живописи, ваяния и зодчества, я заметил седого, сильно облысевшего, но крепкого и плотного, небольшого роста человека, со вставленным в левое ухо слуховым аппаратом. Через несколько минут я узнал, что это архитектор-реставратор Леонид Георгиевич Ананьев, который сказал, что у него ко мне как к художнику и как к ректору Академии есть очень важный разговор. Я спешил на просмотр дипломных эскизов, но что-то заставило меня усадить его в кресло в зале ученого совета, где он, бегло оглядев лица наших художников и преподавателей, приступил прямо к делу: «Вы, может быть, слышали о знаменитой «Сухановке» — самой страшной тюрьме, созданной Сталиным, которую он называл «мой зверинец».

Леонид Георгиевич, глядя на меня бесстрастно, но с внутренним волнением, продолжал: «О «Суханновке» говорят, но конкретно никто о ней не написал во всей исчерпывающей полноте. Это был совершенно секретный объект! Она находилась в Свято-Екатерининском монастыре, основанном в XVII веке и расположенном поблизости от усадьбы Суханово. Замечу, кстати, — продолжал наш гость, — что это был один из красивейших монастырей Подмосковья, а теперь Москвы, поскольку он ныне находится уже в черте города. Раньше это был мужской монастырь, но после русско-германской войны 1914 года он стал женским и был отдан монахиням-беженкам из западных районов России». Наш гость реставратор-архитектор рассказывал спокойно, как экскурсовод: «После революции параллельно с лагерем смерти — монастырь ведь большой — была создана тюрьма-колония для малолетних преступников. То есть Свято-Екатерининский монастырь и с этой стороны постигла участь многих обителей России, когда их ограбление, осквернение и закрытие оправдывали необходимостью устройства в них колоний беспризорников.

Колонии малолетних уголовников, как и само явление многих тысяч беспризорных, есть следствие организованной гражданской войны, когда в рядах беспризорных оказались дети, родители которых были убиты, погибли от голода или замучены в застенках ЧК. И организация колоний в монастырях была продуманным ходом большевиков в политике разгрома древних обителей. Общеизвестно, во что был превращен Соловецкий монастырь»...

«Кстати, относительно недавно, — продолжал гость, — когда в Свято-Екатерининском монастыре прокладывали кабель, в склепе нашли также лежащих друг на друге монахинь, расстрелянных в 20-е годы. История создания Фабрики смерти «Суханновки», похоже, такова. Говорят, однажды Джугашвили в два часа ночи вызвал Гершеля Ягоду и Николая Ежова. Разговор был о том, что Лубянка непригодна для тайного содержания заключенных — врагов его — Сталина. Перед руководством ГПУ, а по-прежнему — ЧК, была поставлена задача создания тюрьмы особого типа, о которой бы никто не знал и не было бы никакой документации.

Ягода после этого разговора якобы был послан в Америку, откуда привез четыре котла, в которых сжигались бесчисленные трупы личных жертв Сталина. Местные жители мне рассказывали, что особенно интенсивно из лагерной трубы шел дым во время войны — черный-черный — день и ночь».

Мы слушали, не задавая вопросов. А я все думал: как проверить — правда это или неправда? Он продолжал: «Повторяю, что я, по скудным крохам некоторых свидетельств, привожу факты, которые мне удалось узнать. «Верхушку» обычно везли в «Сухановку» на автомобилях, других — в закрытых фургонах «Мясо» и «Хлеб». Местные жители рассказывали, что поражались количеству таких фургонов, прибывавших сюда днем и ночью, удивляясь, что так хорошо снабжается детская колония, а во время войны — воинская часть, защищающая рубежи столицы.

Никто и не подозревал, что молох комбината смерти требует все новых и новых жертв. На Лубянке, говорят, хоть я лично и не мог проверить — кто я такой? — не сохранилось никаких документов о людях, уничтоженных в лагере «Сухановка». Но в «Сухановке», превращенной в фабрику смерти, по обрывкам собранных мною сведений, была уничтожена подавляющая часть вождей так называемой ленинской гвардии — Бухарин, Рыков Томский и другие; представители церковной иерархии, интеллигенции и военных — как белой, так и красной гвардии. Говорят, здесь, после длительных допросов, уничтожены похищенные в Париже Кутепов и Мюллер».

Посмотрев на меня своими спокойными серыми глазами экскурсовода, архитектор-реставратор продолжал: «В одном из храмов на втором этаже был организован трибунал; остатки его до сих пор видны. Почему-то ножки металлических стульев и стола были вделаны в пол, а нынче спилены. Самое интересное, — зловеще зазвучал его голос, — что после вынесения приговора и якобы приведения его в исполнение; о чем сообщала газета «Правда», многие приговоренные еще влачили свои дни в «Сухановке». Мне говорили, что до войны еще были живы Зиновьев, Рыков, Каменев, Бухарин и другие. В подземелье якобы сделали железные клетки, приблизительно в высоту один, а в ширину два метра, для содержания «врагов народа». Отсюда, очевидно, и определение Сталина: «мой зверинец». В «Сухановке», как утверждают многие, был не только кабинет главы ЧК — ГПУ Ягоды, но и личный кабинет Сталина. Кровать в нем была низкая, как в грузинских аулах, и с искусственным подогревом.

Первыми серьезными заключенными, как говорят, были Каменев и гроза Ленинграда чекист Зиновьев со своими соратниками. Здесь Сталин их и ломал. Их приводили из клеток, и Сталин любил с ними побеседовать за роскошным столом, обещая им сохранить жизнь, если они помогут ему уничтожить троцкизм.

Далее, после такой мирной беседы и роскошных яств, их снова отправляли в клетки в подвал. Как и когда они погибали — неизвестно, их или сжигали в крематории — возможно и заживо, — или расстреливали. Ведь нашли же недавно в яме неподалеку, в Бутове, ужасающее множество скелетов с пулями в черепах». Мы сидели, слушая его затаив дыхание — а он невозмутимо продолжал: «В «Сухановке» погибли также многие иностранцы: французы, немцы, итальянцы, венгры, поляки, югославы, испанцы, Рассказывают, что Берия и Сталин вроде бы любили вызывать из «зверинца», например, гигантского роста шведа Валленберга, который, как вы знаете, выкупал евреев у Гитлера, естественно, за большие деньги. Рассказывают, что последний раз, очевидно незадолго до уничтожения, его видели превратившимся в скрюченного, словно от ревматизма, старика. Сталин любил через глазок в стене наблюдать за допросами. Эта страшная страница истории России, имя которой «Сухановка», повторяю, никому не известна, так как документов не оставалось, а немногочисленных свидетелей нужно искать, потратив на это много времени. В конце 40-х годов в бериевском корпусе, по слухам, еще существовала каптерка, где висели костюмы и маршальские кителя с бирками фамилий «врагов народа». В них они были на процессах и в тот момент, когда их брали, чтобы увезти на фабрику смерти».

Леонид Георгиевич Ананьев, словно сам себе, задал вопрос: «Или эти костюмы и кителя находятся теперь где-то на Лубянке, или уничтожены Берией? Страшный гардероб с бирками их былых хозяев! Повторяю: о Лубянке знали все, о «Сухановке» — никто. Даже местные жители не догадывались, что там творилось. Кстати, каждая смена аппарата ЧК — ГПУ-НКВД завершалась тем, что ведущих чекистов свозили в ту же «Сухановку», где пытали и потом сжигали в котлах, которые до сих пор находятся под монастырским полом, а труба, как и многие другие следы лагеря, уничтожена в 1953 году. Известно также, что каждый год менялась и охрана «фермы особого назначения» — сталинской тюрьмы для особо важных «зверей». «Мертвые умеют молчать», — любил говорить Сталин. Потому никто не знает, куда девались люди, обслуживавшие лагерь смерти.

Рассказывают, что в конце 30-х годов врача дома отдыха «Суханово» Иванова ночью подняли с постели. Его привезли в «Сухановку», долго вели по подземелью, по бокам которого стояли железные клетки с людьми. Подведя врача к одной из них, надзиратели вытащили из нее человека, который еле дышал, хоть дышать было нечем — воздух был пропитан запахом испражнений. Иванов ничем не мог помочь этому умирающему человеку. Приехав домой, он рассказал родным и знакомым об увиденном ужасе, но вскоре, по прошествии короткого времени, вдруг скончался».

Реставратор-архитектор посмотрел на нас, особенно внимательно на меня, и сказал, что он приехал, однако, не рассказывать нам об ужасах, а с деловым предложением. «Как я уже говорил, в 1953 году, в год смерти Сталина, лагерь смерти был уничтожен. Ныне монастырь восстанавливается — необходима гигантская реставрация. Вот в связи этим я и прибыл к вам в Академию. Я предлагаю открыть при ныне действующем монастыре мастерскую иконописи, где обучались бы молодые люди, и, надеюсь, из некоторых впоследствии могли бы получиться замечательные иконописцы и художники-реставраторы настенной живописи. Денег у монастыря нет, но мы обещаем кормить, поить и предоставить для них жилье...»

Глядя на меня строго и взыскующе, забыв плавную интонацию гида, неожиданно резко сказал: «Там все кровью пропитано. Вы говорите о возрождении России — ваш долг откликнуться на наше предложение. Ваши студенты будут довольны».

Когда он ушел, оставив на столе свое воззвание — «Обращение к совести России», мы долго сидели потрясенные, каждый думал о своем...

Я привожу рассказ Леонида Георгиевича Ананьева для тех историков, писателей и журналистов, которые захотят не только проверить рассказ нашего гостя, но и провести всестороннее расследование, как и почему возник этот страшный комбинат смерти, и кто окончил свои дни в известной, но малоизученной «Сухановке». Нас уже трудно удивить, мы многое знаем о том, как монастыри древнего благочестия Святой Руси превращались в лагеря смерти. И все же, наверное, не случайно мне вспомнилась еще одна, полная удивления фраза Ананьева: «Реставрируя монастырь, мы никак не можем объяснить, почему столько кабельных проводок прямо-таки пронизывают землю «Сухановки»...

Рассказ нашего гостя не мог оставить равнодушным ни меня, ни, я надеюсь, читателя. Общеизвестно, что уже несколько лет действует правозащитное общество «Мемориал», которое интересуется только жертвами эпохи «культа личности». Слов, нет, как важно для грядущих поколений знать и понимать суть кровавого террора Сталина. Но как быть с теми жертвами, реки крови которых пролились до Сталина, с первых же дней «бескровной русской революции»? До сих пор мы не можем назвать точную цифру миллионных жертв, которых Ленин называл «насекомыми». При сравнении числа жертв 1937 года, который для многих кажется самым страшным в истории Советского государства — с огромным количеством жертв «большого террора», эту эпоху следует, скорее, называть «большевистско-ленинско-троцкистской» эпохой тех, чьи идеи были беспощадно осуществлены бывшим семинаристом Сосо Джугашвили.

* * *

Один мой друг, наверное, справедливо заметил, прочтя приведенный мною рассказ реставратора о «зверинце» Сталина: «Старик, не верится во все эти апокрифические ужасы: клетки, котлы в подвале, где сжигались столь известные личности, о которых мы многое знаем. Может быть, твой рассказчик был троцкистом, не забывшим сталинских процессов 30-х годов? Не отсюда ли его особая ненависть к Сталину? Да, возможно, была такая тюрьма. Да, уничтожались люди. Это было страшное время, когда гадина пожирала гадину». Он темпераментно продолжал: «Редакции наших журналов завалены такими лагерными апокрифами. Все это надо проверять. Но я с тобой абсолютно согласен и считаю нужным, чтобы наши многоопытные журналисты провели свое журналистское расследование, тем более что речь идет о монастыре, находящемся уже на территории Москвы. Мы с тобой знаем слова Достоевского о том, что нет ничего фантастичнее реальности. И разве мы могли бы предполагать еще пять лет назад, с какой сатанинской ловкостью будет в одночасье разрушена одна из самых великих держав мира? Могли ли мы допустить, что военные заводы станут выпускать кастрюли, а боевые корабли и танки распиливаться на металлолом? Ведь и когда вышли книги Солоневича, Краснова и Солженицына, мало кто на Западе, прочитав их, поверил в реальность страшных фактов жизни за «железным занавесом». Думаю, что факт существования сталинского «зверинца» надо скрупулезно проверить».

Я не спорил с моим другом. Я только запомнил и записал рассказ нашего странного гостя о тюрьме «Сухановка».

О «Казимире Кронштадтском»: «Мы можем!»


Я был первым, кто публично сказал на вечере «Огонька» в ЦДЛ, опираясь на известные мне данные, о зверском убийстве Есенина. Тогда притихший зал Центрального Дома литераторов замолк, но раздались одиночные крики протеста, перешедшие во всеобщий гул: «Как он смеет!» Однако я знал, что говорил, ибо один из самых удивительных людей, встреченных мною в жизни, — Казимир Маркович Дубровский, отсидевший в советских лагерях около тридцати лет, рассказал мне об этом.

Великий ученый Бехтерев называл Дубровского, тогда еще молодого студента, надеждой русской науки; вечерами же Казимир Маркович посещал рисовальные классы Рериха.

Позднее, когда началась его жизнь на одном из островов архипелага ГУЛАГ, он не забыл уроков в обществе поощрения художеств. Я помню эти рисунки художника и врача!

Не зря прошли уроки рисования у Рериха. Видя вокруг себя смерть и анализируя симптомы совсем неизвестной медицинскому миру болезни, возникающей от унижений, голода, безысходности, Дубровский проследил ее ход, запечатлев свои наблюдения в альбоме рисунков, столь ценных для медицины.

Медицинское издательство отказалось печатать этот замечательный альбом врачебных рисунков на том основании, что в Советском Союзе не может быть такой болезни. А на его предложение — сказать в предисловии, что это почерпнуто из лагерей смерти немецкого фашизма, — издательство не «клюнуло». «Власти нас не поймут» — сказали там.

Напомню, что сразу же после октябрьского переворота, как известно, «борцы за свободу и равенство» вышвырнули из всех учебных заведений России детей дворян, промышленников, духовенства и т.д. Та же участь, среди прочих, постигла и любимого ученика Бехтерева, художника, польского дворянина Казимира Дубровского.

Он стал работать на «скорой помощи». Однажды во время его дежурства зазвонил телефон, и в трубке прозвучала команда: «Немедленно поезжайте в «Англетер». Повесился Сергей Есенин». Он первый вошел в комнату, носящую следы бешеной драки, и увидел, что на фоне красной занавеси, под которой проходила труба отопления (оставившая, как известно, на щеке повешенного багровый след ожога), словно парил в воздухе, чуть-чуть оторванный от земли, будто вставший на цыпочки со свесившейся копной светлых, как рожь, волос, певец крестьянской Руси Сергей Есенин. Веревка как и портьера, была тоже красная, и потому впечатление от увиденного было глубоко мистическим и страшным.

Казимир Маркович помнил даже, что скатерть со стоявшей на ней и разбитой вдребезги посудой была стянута со стола, вероятно, во время сопротивлении поэта убийцам.

— А как же письмо, написанное кровью? — спрашиваю я. Казимир Маркович горько усмехнулся: «Потому оно и написано кровью, что так труднее опознать почерк, становящийся более размытым.»

Теперь все знают, что Сергея Есенина убили...

Дубровский проработал на «скорой помощи» не один месяц. Незадолго до смерти он, заклейменный советской прессой 60-х годов как «Казимир Кронштадтский», показывал мне в Харькове рукопись воспоминаний об этом жутком времени, когда Петербург жил ужасной жизнью беззакония, убийств, ограблений. Казимир Маркович сидел, опустив глаза — пронзительные, бело-голубые в минуты духовного напряжения, которые горели на его странно-колдовском лице с благородной формой (словно на римских бюстах) носа; лице, изборожденном глубокими морщинами страданий долго прожитой и мучительной жизни. Я всей душой любил этого удивительного человека и гениального ученого — врачевателя наших недугов.

— А о каком другом ярком случае, кроме как с Есениным, можете вы еще рассказать? — допытывался я.

Потирая лоб, он ответил:

— Их было много, и все они страшные. Ну вот, например, один из обычных. Нас, бригаду «скорой помощи», вызвали перепуганные жильцы одного из домов; из соседней квартиры раздавались крики о помощи и удары в стену. Нам пришлось ломать дверь, разумеется, с дворником и понятыми. Ворвавшись внутрь, мы увидели пронзительной красоты шестнадцатилетнюю девушку, обнаженную, как Даная, лежавшую на смятой постели и, словно в беспамятстве, бьющую пяткой в стену с криком: «Помогите! Помогите! Помогите!» На ней лежал голый шестидесятилетний мужчина — он был мертв. Как выяснилось, им оказался один из известных сотрудников ЧК, друг Зиновьева, с которым, чтобы не расстреляли ее семью, должна была сожительствовать юная гимназистка, семья которой принадлежала к древнему дворянскому роду. Подняв на меня глаза, исполненные глубокой муки, Казимир Маркович продолжил свой рассказ. — Юная красавица, мелко дрожа и натягивая на себя простыню, объясняла: «Если бы я сбросила с себя труп без свидетелей, то меня бы обвинили в убийстве этого чекиста, обвинили бы в контрреволюции и антисемитизме. Вы должны были засвидетельствовать, что он умер на мне, и я не помню, сколько прошло времени, пока я была под холодеющим телом покойника, думая, что сойду с ума... силы мне давало только то, что я думала о своих близких, которых этот старый негодяй обещал расстрелять, если я не стану его любовницей. »

Много страшных историй тех лет поведал мне Казимир Маркович...

Дубровский занимался также передачей мыслей на расстояние и, доживи он до наших дней, не сходил бы с экранов телевидения. Достаточно сказать, что Кашпировский с большой гордостью говорил мне, что учился у Казимира Марковича Дубровского, когда тот, отсидев в лагерях, получил маленькую квартирку в Харькове и должность врача в железнодорожной больнице. С кем только он не встречался в местах заключения: бывшие царские министры, члены Временного правительства, сибирские шаманы, художники, философы, ученые, священники...

— Я католик, вера в Бога дала мне силы вынести этот ад, который не мог бы описать даже Данте, — рассказывал он. — Я помню каждую минуту, проведенную в этом аду. Сколько людей погибало у менz на глазах, — О! Я многому научился от тех, кого безжалостно уничтожали. Думаю, не просто будет найти огромные ямы и рвы, где, как собаки, закопаны лучшие люди России. Хотя в лагерях сидели не только русские, это был действительно «Интернационал» тотального уничтожения. Я старался лечить, внушать людям веру, когда верить нам, казалось, было не во что. Повторяю, это были лагеря смерти....

С Казимиром Марковичем меня познакомил мой неизменный благодетель Сергей Владимирович Михалков. Однажды он сказал: «Все знают, что я заика. И ты, Илюша, когда нервничаешь, начинаешь заикаться. Появился врач, человек, говорят, гениальный. Ему около семидесяти лет, он излечивает от заикания, от депрессий. Слышал, что даже одного члена правительства вылечил от такой болезни, когда люди мочатся под себя. Статьи о нем в нашей, прессе восторженные. Писатель Львов о нем просто как о мессии пишет. А это серьезный человек. Так вот, тот человек утверждает, что может наладить контакты с космонавтами с земли, не прибегая к обычным формам связи. И, между прочим, у него есть благодарность от харьковской милиции — а он живет в Харькове — за то, что нашел без вести пропавшего мальчика. Поедем-ка к нему на сеанс, из десяти человек восемь он вылечивает».

Промозглой, серой и слякотной зимой мы приехали в Харьков. Огромная толпа народа ждала в неказистой, довольно неухоженной больнице железнодорожного управления. Здесь были люди разных возрастов, социального положения и достатка. Но всех их объединяло одно: горе и вера в то, что Дубровский поможет им. Лечебные сеансы проводились в зале. Дубровский говорил, что заполненный публикой зал своей энергией помогает ему. Большинство людей заряжены положительной энергией, а скептики и неверующие — отрицательной. Но энергия едина, и дело врача направить ее на добро.

Насколько мне помнится, он не брал денег с больных и говорил, что если бы он прожил еще сто лет, то каждый день должен был бы принимать по двести человек — столько было желающих получить его помощь.

Итак, в небольшом зале, из окна которого были видны крыши и унылые коробки зданий нового Харькова, на стульях, а то и на полу сидели набившиеся в зал больные и их родственники.

Сегодня Казимир Маркович проводил два сеанса: один — от заикания, другой — от курения. Десять человек от двенадцати до семидесяти лет, страдающих заиканием, выстроились вдоль серой больничной стены, словно перед расстрелом. Воцарилась тишина. Казимир Маркович начал: «Сейчас я хочу только спросить каждого из вас, как ваше имя, отчество, фамилия и сколько вам лет. Начнем с вас, — показал он на средних лет мужчину, с надеждой смотрящего на него. — Итак, скажите ваше имя, отчество и фамилию».

На лице пациента, вдруг потерявшего веру и надежду, появилась маска клинического равнодушия и отчаяния. Мучительно глядя в пол, он начал: «Ни-ни-ни-к-к-к-олай.» Больной словно захлебнулся и замолчал. «Пока вам тяжело говорить», — подтвердил Дубровский. «А ну, пожалуйста, Вы, — обратился он к стоявшей рядом в шеренге девочке. Она вздрогнула, как птичка, и, глядя большими серыми глазами в лицо целителя, жалобно, словно пританцовывая, нараспев пропела, содрогаясь от внутренней конвульсии: «М-м-ма-а-а-а-рин-на». На таком уровне оказались все; один человек, сделав попытку заговорить, смог только пошевелить губами и отказался от нее, ощущая всю ее безнадежность. Воцарилась зловещая тишина. Михалков шепнул мне: «Д-д-да мы по сравнению с н-н-н-ними говорим как Демосфены. Стыдно у н-н-него в-в-в-время отнимать.» Я не мог удержаться от ответа: «Не забывайте, Сергей Владимирович, что Демосфен, который, кстати, был славянского происхождения, поначалу тоже заикался и имел при этом слабый голос. Недаром он, набирая в рот морскую гальку, произносил речи, стараясь такими упражнениями преодолеть свой дефект. И как заика заике, ибо сам после блокады вынужден был на уроках отвечать письменно, напомню вам такой случай. Демосфен одному робкому оратору, боящемуся говорить перед толпой, задал вопрос: «А скажи, друг, побоялся бы ты говорить перед ремесленником, расписывающим вазы?» «Конечно нет!» — ответил оратор. Демосфен допытывался: «А ты побоишься говорить с философом, солдатом, женщиной, моряком?» «Конечно нет, — повторил ответ застенчивый оратор своему учителю. «Так почему же ты боишься говорить с ними, когда они собраны все вместе, а это и есть толпа?!» — удивился Демосфен.

«Ну насчет того, что он славянин, — это все твои с-с-славянофильские штучки», — начал было возражать Михалков... К нам наклонился ассистент Дубровского и попросил: «Не разговаривайте, пожалуйста». Мы сидели на стульях в трех метрах от Казимира Марковича. В гробовой тишине он возвысил свой уверенный, исполненный внутренней силы голос: «Через несколько минут, дорогие друзья, вы все начнете говорить. Вы сможете объясняться в любви, спокойно общаться с продавцами магазинов, читать стихи, и кто-то из нас, — смягчился его голос от внутренней улыбки, — даже сможет работать диктором на радио. Я снимаю с вас страх произнесения первого слова. Я сейчас горю, как свеча, зажженная с двух концов, — мне помогает энергия зала. Думайте про себя: «Мы можем! Мы можем говорить, потому что хотим этого». Я сейчас подойду к каждому из вас и дотронусь до того места лба, где, как полагали древние, заключен третий глаз человека. Наши далекие предки — арии — ввели в Индии обычай отмечать это место у женщин красным кружочком на лбу». Дубровский, как полководец перед битвой, подошел к каждому из шеренги жаждущих исцеления и коснулся пальцем точки над переносицей. «Что вы опустили взгляд? Смотрите мне в глаза!» — потребовал он у одного. Отойдя от них, Дубровский продолжал: «Когда вы через три минуты заговорите, следуйте только одному правилу: спокойно наберите воздух и постараитесь, как певцы, сосредоточить внимание на гласных. Например: те-е-е-пло, лю-юю-бовь... Ну, а теперь, — вонзил он взгляд в лица людей из шеренги, — кто первый хочет сказать? Но не надо пока говорить, а только поднимите руку».

Подняли руки маленькая девочка и седой человек в военной гимнастерке, на которой были колодки орденов и медалей.

«Ну, давай начнем с тебя, — сказал Казимир Маркович девочке. — Не спеши, скажи мне, как тебя зовут и в каком классе ты учишься?»

Зал онемел в ожидании чуда, веря в него и не веря. «Смотри мне в глаза и отвечай», — властно сказал Дубровский. И произошло чудо: нежным и сильным голосом девочка спокойно сказала, восторженно глядя в глаза Казимиру Марковичу:«Я — Марина Сидорчук, ученица третьего класса.»

Зал ахнул, и почти у всех нас выступили слезы на глазах. Единственный, кто остался невозмутим, — это Казимир Маркович. Как бы не чувствуя великого момента обретения речи, — спросил: «Прочти нам стихотворение Пушкина, которое ты знаешь». Она начала: «Мороз и солнце, день чудесный...», и вдруг, опустив глаза, запнулась. Лицо ее приняло на какой-то момент выражение неверия и муки. «Ты стала новой! — строго сказал Дубровский. — Не вспоминай того, что было. Пой гласные». Девочка подняла глаза, и мы услышали: «Мороз и солнце, день чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись...»

«Хватит, — заключил он. — Кто следующий?» Плачущие родители прижимали к сердцу свою девочку. Заговорили и все остальные...

* * *

...Дубровский сидел дома ничуть не усталый и ел шоколад. Подняв на меня взгляд, сказал:

— Надо есть шоколад, в нем много энергии.

— Казик не обедает никогда, а ест шоколад, — заметила его жена.

— Казимир Маркович, а что это у вас за стеклянный шар на столе? — полюбопытствовал я.

— Это предмет моей духовной гимнастики. Я каждое утро смотрю на этот шар. Если человек живет и действует во имя высшего начала любви к людям, он все может и побеждает. Бойтесь шарлатанов и черной магии. Бойтесь сатанизма во всех его проявлениях. Вы читали «Протоколы сионских мудрецов»?

— Читал, — лаконично ответил я на его вопрос. Он помолчал...

Над столом у него висела благодарственная грамота от харьковской милиции.

— Расскажите об этом, — попросил я.

— Дорогой Илюша — в двух словах. Вы прекрасно знаете, — он показал на телевизор, — что ни он, ни радио, ни магнитофон не будут работать, если их не включить в сеть — в источник энергии. Я тоже отдаю энергию. Я «включаю в свою сеть» человека, который, может быть, и ничем не примечателен, но душевная организация которого, после подключения к моей энергии, напоминает этот телевизор. Некоторые называют таких людей медиумами. Ясновидение — это другое. Я говорю о человеке, который, будучи включенным в меня, становится ясновидящим. Я чувствую, кто может быть для меня таким экраном. И вот, когда в Харькове пропал четырнадцатилетний мальчик, безутешная мать обратилась в милицию с просьбой о розыске сына. Но все поиски были безрезультатными. Тогда обратились ко мне. Кстати, Илюша, вы слышали что-нибудь о Гурджиеве?

— Мне о нем много рассказывал Виталий Васильевич Шульгин, вы знаете, кто это, — ответил я. — Гуджиев нашел его пропавшего сына, когда бушевала гражданская война.

— Ну вот, тогда с вами легче разговаривать. На этот раз моим экраном, или медиумом, был простой гардеробщик. Я ввел в состояние транса, показал фотографию мальчика. И он через несколько минут сказал мне, что видит его идущим вдоль деревни. Я приказал ему спросить, что это за деревня и где находится. Он назвал глухую деревню в далекой Сибири.

«Почему ты очутился так далеко от дома?!» — был следующий вопрос.

Мальчик объяснил, что его обижал отчим и он, вспомнив о дальней родственнице, живущей в Сибири, уехал к ней, чтобы избежать побоев отчима и ссор с матерью.

— Как видите, — улыбнулся Дубровский, — я за это получил почетную грамоту от милиции.

Человек не знает своих возможностей до конца, и мы, — подчеркнул он слово «мы», — должны помогать людям.

— А кто это — «мы»? — робко спросил я, глядя на лицо «колдуна», как называли его многие. Глаза вдруг у него снова стали бело-голубыми. Комкая руками серебристую обертку шоколадки «Аленушка», он серьезно и коротко ответил: — Верующие.

— А вы можете передать этот дар другим? — поинтересовался я, зная, что представители Министерства здравоохранения СССР пытались прислать к нему учеников. Опустив глаза, он произнес:

— Поймите меня, Илюша, правильно. Леонардо да Винчи — один, Шаляпин — тоже один. Я, разумеется, не имею в виду свою скромную персону. Так мог ли Леонардо или Шаляпин переедать свой дар другим? Что вы на это скажете? Так вот и я могу указать лишь путь и направление, в котором надо работать. — Он улыбнулся ласково. — Ведь не может же быть второго Дубровского или второго художника Ильи Глазунова...

Несмотря на то, что Казимир Дубровский показал пути и горизонты науке ХХ века, — врачи, чиновники советской медицины, увидев, что его личность и возможности составляют тайну его внутренней жизни, начали против него кампанию травли, называя его шарлатаном и мистиком. Не помогали и тысячи писем от людей, которых он вылечил, так же как не помогла и грамота от харьковской милиции. Очевидно, многие пытались вырвать у него тайну его воздействия на людей, но не смогли. Я слышал, что ему даже запретили лечить. Он умер в нищете и безвестности. Альбом его, как мне известно, несмотря на старания Михалкова, до сих пор не вышел в свет. Издание его было бы самым страшным документом о человеческой психике, раздавленной победоносным шествием глубоководного и безжалостного масонского «Коминтерна», прокладывающего путь к «новому мировому порядку», основанному на геноциде разноплеменных народов мира. Россия оказалась самым трудным орешком... Но они упорно ведут нас «от разочарования к разочарованию.» Так задумано и осуществлено! Но не до конца! Мы у врат адовых...Верно, не одолеют...

Жизнь для него была и мукой, и адом. Но любовь к людям и вера в добро — бесконечной. Повторяю, это один из самых интересных людей, которых я встречал в жизни. Для меня, как и для многих, знавших его, он навсегда остался загадкой. Мир праху твоему, великий русский ученый!