Все шедевры мировой литературы в кратком изложении сюжеты и характеры русская Литература XIX века олимп act москва 1996

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   72
275

Грозного, но Справедливого, хотя и отправляет Калашникова на плаху, обещает исполнить предсмертную его просьбу: не оставить царскою милостью осиротевшее семейство. И, как ни странно, вы­полняет обещание! Алене Дмитриевне и сиротам — казенное содер­жание, а братьям Калашниковым — беспрецедентное право: «торговать безданно, беспошлинно» «по всему царству русскому широкому».

А. М. Марченко

Тамбовская казначейша Поэма (1838)

Это при царе Алексее Михаиловиче в степные сии края ссылали бро­дяг да фальшивомонетчиков, а как погубернаторствовал на опальной Тамбовщине Гаврила Державин, в ту пору полуопальный, приосанил­ся Тамбов, на многих картах имперских кружком отметился и мос­товыми обзавелся. Полвека минуло, а не окривели три главные улицы, певцом Фелицы спрямленные, и будочники, как и при нем, в будках торчат, и трактиры, с нумерами, благоденствуют: один «Мос­ковский», а другой — «Берлин». Одна беда — скука: невесты в из­бытке, в женихах — недостача. А ежели кого и просватают, как раскрасавицу Авдотью Николавну — за господина Бобковского, каз­начея, — так разве ж везение это? Лыс благоверный, стар да угрюм, и тот еще черт: картежник — и преудачлив. Играет — и по-крупно­му — в собственном доме, колоды, по слухам, крапленые, со всех уездов понтеры к Бобковским слетаются, иные — на хозяйку загля­дываются: «прелакомый кусок»! Флирту «вприглядку» казначей не препятствует, за женой — в оба следит, ревнив, да сам же ее и учит, «как бросить вздох иль томный взгляд»; чем крепче, дескать, «влюб­чивый понтер» втюрится, тем скорее проиграется. Скуп между тем несносно! С юных лет при казне состоит, а жену «довольно просто» содержит: ни чепцов тебе из Москвы, ни шляпок из Петербурга. Но казначейша, душенька, и в самостроке тамбовском чудо как хороша, и на судьбу, похоже, не ропщет: ступает плавно, держится гордо и смотрит спокойно. Даже известие чрезвычайное, весь «круг дворян­ский» всполошившее — «полк-де, уланский, в Тамбове зимовать

276

будет», — сердечного покоя «красавицы в осьмнадцать лет» не нару­шает. Даже и вступление в славный городок жданно-желанных улан не подымет ленивицу с жарких перин.

На весь Тамбов полковая музыка гремит, кони вороные ржут, девы губернские к пыльным окнам прилипли, а у Авдотьи Николае­вы — «час лучший утреннего сна». Кузина мадам Бобковской, тоже, заметим, замужняя, — от страсти нездешней к красавцу улану горит-пылает; чуть свет прилетела, сорокой трещит: и конь у него что кар­тинка!.. Жаль, что всего лишь корнет... Казначейша сестрицыной тайне тихо сочувствует, очей незабудковых от вечной канвы не поды­мая...

Однако ж и Дунечка — не Диана, крепилась-крепилась, не устоя­ла. Муж, как почаевничали, — в присутствие, а жена с рукодельем — к окошку, да как раз к тому самому, что на трактир «Московский» выходит. Глядит — и — о, Господи! — «окно в окно» с ее опочи­вальней — улан, мужчина и без... Нет-нет, улан, то бишь штаб-рот­мистр Гарин, вполне одет. И даже приодет: архалук персидский, ермолка цвета спелой вишни «с каймой и кистью золотой», и чубук особенный — узорный, бисерный. Хоть живописцу позируй. Но — увы! У тамбовчанок, а тем паче хорошеньких, свои, тамбовские, о приличиях понятия. Мужчина в нумерах — и без мундира?! Какой позор и срам! Окошко — стук! — захлопывается, занавесочка опус­кается.

Впрочем, улан доволен: начало есть! Мужчина он холостой, воль­ный, свет повидавший, не волокита, но и не промах, в женских душах не хуже, чем в лошадях, разбирается. И прав оказывается: дня через два бело-розовая казначейша опять появляется в окне, на этот раз «в заботливом наряде». Гарин же, чтобы проучить провинциалоч­ку, встает — и едет со двора, и до утра не возвращается. И так — три дня подряд. И представьте — не взбрыкнула кобылка, хоть и с норовом, — наоборот, присмирела, а вскорости и осмелела. Крутят наши герои роман вприглядку да через улицу, пока Тамбов почивает, а казначей в казначействе с казенной суммой живет как с собствен­ной казной!

Время меж тем течет-утекает, Дуне амурных посиделок у окошка вроде как и достаточно, да Гарину уж очень не терпится — не ска-

277

зонный же он персонаж, чтобы молча вздыхать, — «пора к развязке». Наконец посчастливилось. На именинных торжествах у губернского предводителя улана и казначейшу ничего не подозревающие хозяева усаживают рядышком за обеденным столом. И уж тут-то штаб-рот­мистр не теряется, благо на балконе вовсю наяривают полковые тру­бачи, а соседи по столу отчаянно гремят ножами-вилками-тарелками. Дуня в немом восторге, а все-таки в обмен на страстное признание обещает лишь нежную дружбу (таков обычай деревенский). Нежной дружбой улан наш сыт по горло, да и какой настоящий мужчина об­ращает внимание на женский лепет? Особенно ежели видит, что сердце красавицы колотится-трепещет, плененное и взором его могу­чим, и пылом зрелым, тридцатилетним, и мягкими кудрями.

Кое-как скоротав ночь, утречком, еле дождавшись, пока старый ревнивый муж отъедет в присутствие, штаб-ротмистр заявляется к Бобковским. Слуги дрыхнут. Авдотья Николавна еще у себя, в спаль­не. А что делает жена, когда мужа нет дома? Не одеваясь и не при­чесываясь, в «шлафоре», сном беспокойным (уланы... сабли... шпоры) измятом, берется душенька за рукоделие и предается мечтам. Сие приятное занятие прерывает Гарин, распахивает дверь и с места в карьерпо-улански — изъясняет ситуацию: либо Дуня отдается ему здесь и сейчас, либо он — и тоже здесь и сейчас — «умрет от писто­лета», то есть застрелится на глазах у жестокой. Растерявшаяся поначалу (Гарин совсем было поверил: «через минуту для него любви наступит торжество»), Авдотья Николавна вдруг вспыхивает от стыда и отталкивает нетерпеливца: ступайте, дескать, вон, а не то кликну слуг! Сообразив, что это не притворство, а упорство, и тамбовскую твердыню наскоком-приступом не возьмешь, улан — о верх всех унижений! — опускается на колени и уже не требует, не угрожа­ет — «молит жалобно». И кто знает, может, и сжалилась бы Дуня над бедолагой, да дверь опять распахивается настежь: казначей! Сум­рачно взглянув друг другу в глаза, соперники расходятся, не проронив ни слова. Вернувшись к себе в нумер, штаб-ротмистр срочно снаря­жает пули и пистолет. Как бы не так! Вместо приличного вызова на дуэль казначей присылает обидчику неприличное приглашение «на вистик».

Гарин в раздумье: нет ли здесь какого подвоха? Но наступает

278

вечер, и, глянув в окно, он видит, что у соседа и впрямь гости: «дом полон, что за освещенье!» Встречает улана сама хозяйка — холодно, как чужого, об утренней сцене ни слова. Обескураженный, Гарин проходит дальше, в кабинет, где его ждет еще один сюрприз: казна­чей — сама любезность, потчует обидчика вареньем, собственноручно подносит шампанское. Игра между тем набирает обороты, из благо­разумной становится азартной. Проигравшие бледны, рвут карты, кричат, счастливцы же звонко чокаются стаканами, а казначей-банко­мет мрачнее тучи: впервые в жизни удача выскальзывает из рук, и, взбесившись, он спускает все, дочиста: собственный дом и «все, что в нем или при нем» (мебель, коляску, лошадей, хомуты и даже Дунечкины сережки). Время, однако, позднее, свечи догорают, скоро и светать начнет, понтеры выдохлись — не разойтись ли по домам? — да и проигравшийся банкомет в трансе. Пора, пора закругляться! И вдруг казначей, словно очнувшись, просит игроков не расходиться и позволить ему еще одну, последнюю «талью», чтоб отыграть име­нье — «иль проиграть уж и жену». Понтеры в ужасе — какое зло­действо! — один лишь Гарин принимает злодейское условье. Авдотья Николавна, забившись в кресло, ни жива ни мертва, но собравшимся не до переживаний несчастной красавицы, ведь идет нешуточная битва. Улан играет отчаянно, и судьба, посмеявшись напоследок, окончательно отворачивается от старика Бобковского — «жребий выпал <...> час настал». В тишине, ни единого слова не произнося, «медленно и плавно» подходит к игорному столу проигранная казна­чейша — ни слез, ни истерики, ни упреков! Молча смотрит на мужа и молча бросает ему в лицо свое венчальное кольцо. И — в обморок. Улан, не будь дурак, не мешкая, хватает выигрыш в охапку и отправ­ляется восвояси, благо нести недалеко, да и не тянет ноша, ежели своя.

А что потом, спросите? А ничего. С недельку посудачили, девы гу­бернские улана осудили, казначей попробовал найти защитников и, кажется, нашел нескольких, но ни дуэли, ни доброй ссоры за сим не последовало. Тамбов, милостивые государи, это Тамбов. В Тамбове все спокойно.

А. М. Марченко

279

Демон

Восточная повесть Поэма (1829 - 1839, опубл. 1860)

С космической высоты обозревает «печальный Демон» дикий и чуд­ный мир центрального Кавказа: как грань алмаза, сверкает Казбек, львицей прыгает Терек, змеею вьется теснина Дарьяла — и ничего, кроме презрения, не испытывает. Зло и то наскучило духу зла Все в тягость: и бессрочное одиночество, и бессмертие, и безграничная власть над ничтожной землей. Ландшафт между тем меняется. Под крылом летящего Демона уже не скопище скал и бездн, а пышные долины счастливой Грузии: блеск и дыхание тысячи растений, сладо­страстный полуденный зной и росные ароматы ярких ночей. увы, и эти роскошные картины не вызывают у обитателя надзвездных краев новых дум. Лишь на мгновение задерживает рассеянное внимание Демона праздничное оживление в обычно безмолвных владениях гру­зинского феодала: хозяин усадьбы, князь Гудал сосватал единственную наследницу, в высоком его доме готовятся к свадебному торжеству.

Родственники собрались загодя, вина уже льются, к закату дня прибудет и жених княжны Тамары — сиятельный властитель Синодала, а пока слуги раскатывают старинные ковры: по обычаю, на уст­ланной коврами кровле невеста, еще до появления жениха, должна исполнить традиционный танец с бубном. Танцует княжна Тамара! Ах, как она танцует! То птицей мчится, кружа над головой малень­кий бубен, то замирает, как испуганная лань, и легкое облачко грусти пробегает по прелестному яркоглазому лицу. Ведь это последний день княжны в отчем доме! Как-то встретит ее чужая семья? Нет, нет, Та­мару выдают замуж не против ее воли. Ей по сердцу выбранный отцом жених: влюблен, молод, хорош собой — чего более! Но здесь никто не стеснял ее свободы, а там... Отогнав «тайное сомненье», Та­мара снова улыбается. Улыбается и танцует. Гордится дочерью седой Гудал, восхищаются гости, подымают заздравные рога, произносят пышные тосты: «Клянусь, красавица такая/ Под солнцем юга не цвела!» Демон и тот залюбовался чужой невестой. Кружит и кружит над широким двором грузинского замка, словно невидимой цепью прикован к танцующей девичьей фигурке. В пустыне его души неизъ­яснимое волненье. Неужели случилось чудо? Воистину случилось: «В

280

нем чувство вдруг заговорило/ Родным когда-то языком!» Ну, и как же поступит вольный сын эфира, очарованный могучей страстью к земной женщине? увы, бессмертный дух поступает так же, как по­ступил бы в его ситуации жестокий и могущественный тиран: убива­ет соперника. На жениха Тамары, по наущению Демона, нападают разбойники. Разграбив свадебные дары, перебив охрану и разогнав робких погонщиков верблюдов, абреки исчезают. Раненого князя вер­ный скакун (бесценной масти, золотой) выносит из боя, но и его, уже во мраке, догоняет, по наводке злого духа, злая шальная пуля. С мертвым хозяином в расшитом цветными шелками седле конь про­должает скакать во весь опор: всадник, окавший в последнем беше­ном пожатье золотую гриву, — должен сдержать княжеское слово: живым или мертвым прискакать на брачный пир, и только достигнув ворот, падает замертво.

В семье невесты стон и плач. Чернее тучи Гудал, он видит в слу­чившемся Божью кару. Упав на постель, как была — в жемчугах и парче, рыдает Тамара. И вдруг: голос. Незнакомый. Волшебный. Уте­шает, утишает, врачует, сказывает сказки и обещает прилетать к ней ежевечерне — едва распустятся ночные цветы, — чтоб «на шелковые ресницы/ Сны золотые навевать...». Тамара оглядывается: никого!!! Неужели почудилось? Но тогда откуда смятенье? Которому нет имени! Под утро княжна все-таки засыпает и видит странный — не первый ли из обещанных золотых? — сон. Блистая неземной красо­той, к ее изголовью склоняется некий «пришелец». Это не ангел-хра­нитель, вокруг его кудрей нет светящегося нимба, однако и на исчадье ада вроде бы не похож: слишком уж грустно, с любовью смотрит! И так каждую ночь: как только проснутся ночные цветы, является. Догадываясь, что неотразимою мечтой ее смущает не кто-нибудь, а сам «дух лукавый», Тамара просит отца отпустить ее в мо­настырь. Гудал гневается — женихи, один завиднее другого, осаждают их дом, а Тамара — всем отказывает. Потеряв терпение, он угрожает безрассудной проклятьем. Тамару не останавливает и эта угроза; наконец Гудал уступает. И вот она в уединенном монастыре, но и здесь, в священной обители, в часы торжественных молитв, сквозь церковное пенье ей слышится тот же волшебный голос, в ту­мане фимиама, поднимающемся к сводам сумрачного храма, видит Тамара все тот же образ и те же очи — неотразимые, как кинжал.

281

Упав на колени перед божественной иконой, бедная дева хочет мо­литься святым, а непослушное ей сердце — «молится Ему». Прекрас­ная грешница уже не обманывается на свой счет: она не просто смущена неясной мечтой о любви, она влюблена: страстно, грешно, так, как если бы пленивший ее неземной красотой ночной гость был не пришлецом из незримого, нематериального мира, а земным юно­шей. Демон, конечно же, все понимает, но, в отличие от несчастной княжны, знает то, что ей неведомо: земная красавица заплатит за миг физической близости с ним, существом неземным, гибелью. По­тому и медлит; он даже готов отказаться от своего преступного плана. Во всяком случае, ему так кажется. В одну из ночей, уже при­близившись к заветной келье, он пробует удалиться, и в страхе чувст­вует, что не может взмахнуть крылом: крыло не шевелится! Тогда-то он и роняет одну-единственную слезу — нечеловеческая слеза прожи­гает камень.

Поняв, что даже он, казалось бы всесильный, ничего не может из­менить, Демон является Тамаре уже не в виде неясной туманности, а воплотившись, то есть в образе хотя и крылатого, но прекрасного и мужественного человека. Однако путь к постели спящей Тамары пре­граждает ее ангел-хранитель и требует, чтобы порочный дух не при­касался к его, ангельской, святыни. Демон, коварно улыбнувшись, объясняет посланцу рая, что явился тот слишком поздно и что в его, Демона, владениях — там, где он владеет и любит, — херувимам не­чего делать. Тамара, проснувшись, не узнает в случайном госте юношу своих сновидений. Не нравится ей и его речи — прелестные во сне, наяву они кажутся ей опасными. Но Демон открывает ей свою душу — Тамара тронута безмерностью печалей таинственного незна­комца, теперь он кажется ей страдальцем. И все-таки что-то беспо­коит ее и в облике пришлеца и в слишком сложных для слабеющего ее ума рассуждениях. И она, о святая наивность, просит его по­клясться, что не лукавит, не обманывает ее доверчивость. И Демон клянется. Чем только он не клянется — и небом, которое ненавидит, и адом, который презирает, и даже святыней, которой у него нет. Клятва Демона — блистательный образец любовного мужского крас­норечия — чего не наобещает мужчина женщине, когда в его «крови горит огонь желаний!». В «нетерпении страсти» он даже не замечает, что противоречит себе: то обещает взять Тамару в надзвездные края и сделать царицей мира, то уверяет, что именно здесь, на ничтожной

282

земле, построит для нее пышные — из бирюзы и янтаря — чертоги. И все-таки исход рокового свидания решают не слова, а первое при­косновение — жарких мужских уст — к трепещущим женским губам. Ночной монастырский сторож, делая урочный обход, замедля­ет шаги: в келье новой монахини необычные звуки, вроде как «двух уст согласное лобзанье». Смутившись, он останавливается и слышит: сначала стон, а затем ужасный, хотя и слабый — как бы предсмерт­ный крик.

Извещенный о кончине наследницы, Гудал забирает тело покой­ницы из монастыря. Он твердо решил похоронить дочь на высоко­горном семейном кладбище, там, где кто-то из его предков, во искупление многих грехов, воздвиг маленький храм. К тому же он не желает видеть свою Тамару, даже в гробу, в грубой власянице. По его приказу женщины его очага наряжают княжну так, как не наряжали в дни веселья. Три дня и три ночи, все выше и выше, движется скорбный поезд, впереди Гудал на белоснежном коне. Он молчит, безмолвствуют и остальные. Столько дней миновало с кончины княж­ны, а ее не трогает тленье — цвет чела, как и при жизни, белей и чище покрывала? А эта улыбка, словно бы застывшая на устах?! Та­инственная, как сама ее смерть!!! Отдав свою пери угрюмой земле, похоронный караван трогается в обратный путь... Все правильно сде­лал мудрый Гудал! Река времен смыла с лица земли и высокий его дом, где жена родила ему красавицу дочь, и широкий двор, где Тама­ра играла дитятей. А храм и кладбище при нем целы, их еще и сей­час можно увидеть — там, высоко, на рубеже зубчатых скал, ибо природа высшей своей властью сделала могилу возлюбленной Демона недоступной для человека.

А. М. Марченко

Мцыри Поэма (1840)

Мцхет — древняя столица Грузии, основанная там, «где, сливался, шумят,/ Обнявшись, будто две сестры,/ Струи Арагвы и Куры». Тут же, в Мцхете, и собор Светицховели с усыпальницами последних царей независимой Грузии, «вручивших» «свой народ» единоверной

283

России. С тех пор (конец XVII в.) и осеняет благодать Божья много­страдальную страну — цветет она и благоденствует, «не опасался вра­гов,/ За гранью дружеских штыков».

«Однажды русский генерал/ Из гор к Тифлису проезжал; Ребенка пленного он вез./ Тот занемог...» Понимая, что в таком состоянии живым он ребенка до Тифлиса не довезет, генерал оставляет пленни­ка в Мцхете, в тамошнем мужском монастыре. Мцхетские монахи, праведные мужи, подвижники, просветители, вылечив и окрестив подкидыша, воспитывают его в истинно христианском духе. И ка­жется, что упорный и бескорыстный труд достигает цели. Позабыв родной язык и привыкнув к плену, Мцыри свободно изъясняется по-грузински. Вчерашний дикарь «готов во цвете лет изречь монашеский обет». И вдруг, накануне торжественного события, приемыш исчеза­ет, незаметно выскользнув из монастырской крепости в ужасный тот час, когда святые отцы, испугавшись грозы, столпились, как агнцы, вокруг алтаря. Беглеца, естественно, ищут всей монастырской ратью и, как положено, целых три дня. Безрезультатно. Однако через некоторбе время Мцыри все-таки находят совершенно случайно какие-то посторонние люди — и не во глубине Кавказских гор, а в ближай­ших окрестностях Мцхета. Опознав в без чувств лежащем на вы­жженной зноем голой земле юноше монастырского служку, они приносят его в обитель. Когда Мцыри приходит в себя, монахи учи­няют ему допрос. Он молчит. Его пробуют насильно кормить, ведь беглец истощен, как будто перенес долгую болезнь или изнуритель­ный труд. Мцыри отказывается от пиши. Догадавшись, что упрямец сознательно торопит свой «конец», к Мцыри посылают того самого чернеца, который когда-то выходил его и окрестил. Добрый старик искренне привязан к подопечному и очень хочет, чтобы его воспитанник, раз уж ему на роду написано умереть таким молодым, исполнил христианский долг смирился, покаялся и получил перед кончиной отпущение грехов. Но Мцыри вовсе не раскаивается в дерзком по­ступке. Наоборот! Он гордится им как подвигом! Потому что на воле он жил и жил так, как жили все его предки — в союзе с дикой при­родой — зоркие, как орлы, мудрые, как змеи, сильные, как горные барсы. Безоружный, Мцыри вступает в единоборство с этим царст­венным зверем, хозяином здешних дремучих лесов. И, честно побе­див его, доказывает (самому себе!), что мог бы «быть в краю отцов/ Не из последних удальцов». Ощущение воли возвращает юноше даже

284

то, что, казалось бы, навсегда отняла неволя: память детства. Он вспо­минает и родную речь, и родной аул, и лица близких — отца, сестер, братьев. Больше того, пусть и на краткий миг, жизнь в союзе с дикой природой делает его великим поэтом. Рассказывая чернецу о том, что видел, что пережил, блуждая в горах, Мцыри подбирает слова, пора­зительно похожие на первозданность могучей природы отчего края. И только один грех тяготит его душу. Грех этот — клятвопреступле­ние. Ведь когда-то, давно, еще отроком, беглец поклялся самому себе страшною клятвою, что убежит из монастыря и отыщет тропу в род­ные пределы. И вот он вроде бы придерживается правильного на­правления: идет, бежит, мчится, ползет, карабкается — на восток, на восток, на восток. Все время, и днем, и ночью, по солнцу, по звез­дам — на восток от Мцхета! И вдруг обнаруживает, что, сделав круг, возвратился на то самое место, откуда начался его побег, подвиг По­бега, В ближайшие окрестности Мцхета; отсюда рукой подать до приютившей его монастырской обители! И это, в понимании Мцыри, не простая досадная оплошность. Годы, проведенные в «тюрьме», в застенках, а именно так воспринимает приемыш монас­тырь, не только физически ослабили его тело.

Жизнь в плену погасила в его душе «луч-путеводитель», то есть то безошибочно верное, почти звериное чувство своей тропы, которым от рождения обладает каждый горец и без которого в диких безднах центрального Кавказа ни человек, ни зверь выжить не могут. Да, Мцыри вырвался из монастырской крепости, но той внутренней тюрьмы, того стеснения, которое цивизаторы построили в его душе, ему уже не разрушить! Именно это ужасное трагическое открытие, а не рваные раны, нанесенные барсом, убивают в Мцыри инстинкт жизни, ту жажду жизни, с какой приходят в мир истинные, а не приемные дети природы. Урожденный свободолюбец, он, чтобы не жить рабом, умирает как раб: смиренно, никого не проклиная. Един­ственное, о чем он просит своих тюремщиков, чтобы похоронили его в том уголке монастырского сада, откуда «виден и Кавказ». Его един­ственная надежда на милосердие прохладного, с гор веющего ветер­ка—а вдруг донесет до сиротской могилы слабый звук родной речи или обрывок горской песни...