Дочинец Мирослав – Вечник. Исповедь на перевале духа

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   26   27   28   29   30   31   32   33   ...   44
Я не осмелился дотронуться к черным кучкам с расплавленными и остывшими медными и алюминиевыми крестами.

Я боялся потревожить обугленные кости, которые ласкаво охлаждал вечерний ветерок. Передо мной лежал отброшенный взрывом посох с двумя рогульками. Ослабевший старец Паисий любил опираться на него во время молитвы и называл «ленивым деревцем». Я поднял патерицу и воткнул в седой пепел - как усеченный крест.

Карниз скалы, израненный гранатами, сеял мелкий песочек, который будто клепсидра времени, струился сверху на испепеленный прах, на твердый дубовый уголь, на мою голову. Я в третий раз был окрещен небом. На сей раз песком.

«Окропи меня иссопом, и очищусь, омой меня, и стану белее снега...»

Отрывки их молитв звенели в моей голове с толчками возмущенной крови. Похаживая по земле, они касались головами неба. Весь мир не был их достоин...и изгнал их. Они спасали его в пустыни, а он и здесь их истребил.

Пожарище медленно остывало вместе с моим сердцем. Остро и тонко пахло белой жимолостью, хотя она, помнил я, никогда тут не росла. Пожалуй, это пахли мощи мучеников. Я вдохнул тех запахов - и был готов.

Карабин лежал в корытце из коры, хищо сверкнул смазанным стволом. Доныне я брал его тайно, ибо братья не одобряли охоты с оружием. Сейчас же меня никто не отговаривал. Сейчас я снова был ловцом. А возможно - и зверем...

Я уже хотел было затворить за собой дверь хижины, когда увидел на своей постели расстеленную накидку, похожую на ревенду - священническую мантию. Она была связана из черной шерсти, рукава и воротник обрамляла белая вишивка. Не иначе, как работа брата-мастака Неофита. Но зачем ее выставили перед мои глаза? «Да это же подарок!» -догадался я и одел тот наряд на сорочку. Шелковая мягкость обняла меня теплом.

На горе я изучил следы. По следам воспроизвел картину. Стояли тут две бронемашины, а с ними не менее двух десятков вояк и гражданских. Залегли, курили, пили, дожидались ночи. А после того как монахи разошлись по келиям, забросали скит бомбами. Тех, кто вырывался из огня, секли из автоматов. Допили самогонку и сели в бронемашины. Так было...

Я последовал за супостатами, легок и свиреп, как молодой волк. Горы колыхались подо мной, деревья расступались. Трава нашептывала то, что я хотел слышать. Трава никогда меня не обманывала. Четыре рваных шрама на земле, как четыре змеи, вывели к реке. Одна краснозвездная машина стояла на противоположном берегу, а вторая увязла посреди реки. Голая солдатня валунами прокладывала перед ней дорогу. Под ольшаником, рядом с черным жуком-лимузином, пировали начальники.

Я выстрелил в корчагу-плетенку - и вино брызнуло на скатерть, на их мундиры, в перепуганные до смерти рожи. Кто-то что-то рявкнул, все бросились в машины, кто в какую.

Я стрелял не целясь, от бедра, и пули били по броне, лязгали и сплющивались. Бронемашина на том берегу розвернулась, и я почувствовал, что меня берут «на мушку». Но прежде, чем ударил пулевой град, я скатился на отмель и выстрелил из-за камня, затем из-за дерева. И камень разлетелся на крупу, дерево задрожало от пулеметных очередей. А я тем временем извивался ужом под берегом и стрелял в их броню сбоку. Я знал, что не поцелю в живое, да и не хотел я этого. Не смерти я их жаждал, а страха. Такого страха, что хуже смерти.

«Со страхом Божьим приступите!» - неистово вопил я во весь голос и давал им свинцовое причастие.

Когда истратил последний патрон, швынул гвер в реку и по воде обошел их вокруг. Стал на утес, поднял самый крупный балун и сбросил на черный лимузин. Крыша заскрежетала и изогнулась, стекло разлетелось во все стороны. Криком они оглушали друг друга, подавали какие- то команды солдатне. А я уж метал второй камень, третий, четвертый... Швыряя до тех пор, пока не пересекло меня жгучим кнутом — ия упал под ноги карателям...

В мире нет вещей, ради которых стоит умирать. Зато много, ради которых стоит жить. Не воюй силой. Любая сила вызывает сопротивление. Ести бы кто-то из нас не уступал, род людской давно бы исчез. Когда мы не отвечаем злом на зло, тогда зло захлебывается. Если отвечаем, то получаем последующий удар зла. И так без конца.

Сладкий мой читатель, излагая эту исповедь, я предпочитаю не заострять, а напротив - притуплять перо, дабы не тревожить мрачными подробностями твоей души. И в следующем разделе, придерживаясь правила говорить правду и только правду, я буду вести свое описание еще более бережливо. Ибо тот страшный опыт, который я приобрел в жизни, не нужен никому. Зачем воскрешать ужасы для кого- то, если я и сам хотел бы их забыть...

...Забвению меня учил камчадал Тику, юный дед с заячьей губой, в чьем жилище я переживал недельный буран. Под неистовый рев ветра за жалкими стенами чума он елозил по моему голому телу толстой свечкой из моржового жира. Заставлял возвращаться в мучительные воспоминания и ухом прислушивался, как тревожно колобродит моя кровь, как трепещет сердце. То и дело капал мне обжигающее сало на темья, на шею, на запястья, на колени и щиколотки. Я вытирал те жгучие струйки - и стирались, выветривались из растревоженной памяти адские мысли. Ветер, немилосердно трепавший кожаную хижину, был для меня ласковой колыбелью.

И все же я кое-что вспоминаю... Вспоминаю железный пол ужгородской тюрьмы, провонявшейся мочой и засохшей кровью. Вспоминаю черную матерщину, от которой гнил воздух. Вспоминаю свое замученное лицо в зеркале их комсоставских сапог. Сапоги менялись ночью и днем, но били беспощадно и глухо - в голову, в лицо, в пах. Я весь сжимался, точно слизняк, и терпел, и даже радовался, ведь мог лежать. Но лежать долго не давали, тащили на «выстойку»: на одной ноге, резкий свет в глаза, голову сверлили безустанными допросами, почему не сознаюсь, почему не выдаю сообщников, главарей, почему не жалею свою молодую жизнь.

А я сожалел только об одном - что не обрезал накануне бороду и волосы, за которые им теперь было сподручно дергать, тащить. И их жалел, глупых и несчастных в своем демоническом рвении. Одного следователя душила в этом заплесневевшем подземелье астма, у другого, совсем молоденького, зарождалась в руках подагра. Я им сказал об этом и сказал, как лечиться. Они вытаращили от изумления гляделки. Но избивали меня после этого не так рьяно. И на том спасибо...

Вспоминаю, что собирались отдать меня под расстрел, да помешала какая-то рузвельтовская нота, запрещающая казнить узников совести. Обошлись двадцатью пятью годами каторги...

Вспоминаю распаренный битком набитый человеческими телами вагон, кативший заснеженными лесами России. И как изможденные люди жадно слизывали колкий иней с досок. И молились шепотом, чтоб не мешать уголовникам, беснующимся над замусоленными игральными картами. И как один из них, одноглазый, придвинулся к старому священнику и начал стаскивать с него тулуп. А под ним у того было только грязное белье. Я поднял свое измученное тело и перстом (а он у меня был железным) двинул грабителя в солнечное сплетение - и тот увял и распластался. Сразу же вскочили его подельники, и я успел пятерней оглушить еще одного, но чей-то нож остановил меня. С ножом может потягаться лишь огонь. И я, истекая кровью, выдернул клочок шерсти из реверенды, поджег и воткнул в гнилой соломенный настил. И уголовники отступили. А на станции меня потащили в госпиталь...

Вспоминаю неустойчивую ржавую баржу с тысячей ссыльных на Колыму. Как нас ударяло о холодные борта, швыряло друг на друга, выворачивало и так пустые кишки. Как однажды ночью посудина продырявила о подводные скалы днище, и трюм залило на три метра. Люди барахтались, карабкались на железные стены, сползали, топили друг дружку. От этого баржу шатало еще пуще, вот- вот, казалось, зачерпнет морской воды. Бывалый конвой принял решение - открыть все люки. А на открытом воздухе под 50 градусов мороза. Вода в барже замерзала на глазах, а в ней - и обессилевшие люди. Тогда все утихомирилось, посудина выровнялась. Днище трюма напоминало желтоватый стуцень, в котором вместо свиных ножек застыли человеческие тела. Меня и тут спасла монашья реверенда. Я разорвал ее на ленты и привязал себя к какому-то крюку. Так и провисел, пока вода не замерзла под ногами.

На лебедино-белый колымский снег высадилось несколько десятков живых трупов. Кто-то в сердцах плюнул на баржу - и железо громко звякнуло. Такие тут свирепствовали морозы. Мы думали, что ад уже позади, а он лишь начинался.

В дороге меня настиг дополнительный срок-еще десять лет за попытку сжечь государственное имущество. Хотя куда уж было еще добавлять. В бабушкином свитере и с портянкой вокруг головы одолел я двухнедельный пеший этап. У людей отваливались отмороженные носы, чернели пальцы на руках и ногах. Я же свои руки и ноги обвязал лоскутами от реверенды. Монахи и из мира иного помогали мне.

«Воскресает духом тот, кто прежде умирает для тела».)

На ночлеге у какого-то якутского улуса я подманил собаку. Мы разорвали ее руками (в Черном лесу я научился ногтем вспаривать шкуры), мясо съели, а жир я поделил, чтобы каждый смазывал открытое лицо. Но изголодавшиеся зеки тут же проглатывали свою долю. А я смазывал - и уберегся. Дошла до зоны едва ли половина. Не люди, а обледеневшие костища в грязном тряпье.

На другой же день нас погнали в забой - зарабатывать хлебный паек. То был глубокий разрез в земле, огромная яма. По краям стоял конвой с овчарками. Мумии с оловянными глазами и выцветшими от руды волосами едва толкали одноколесные тачки. Надвигалась ночь, слепые лошади, крутившие ворот, жалобно ржали, просились в стойло, а люди все еще покорно ковыряли смертоносную породу. Они просовывали головы в проволочные шлеи и тащили вагонетки.

Старый инженер-зек все мне объяснил. То был урановый рудник для смертников. Для тех, кто перехитрил смерть дорогой сюда. Теперь мне предлагали встретить ее тут через несколько недель или месяцев с киркой в руках.

Меня это рассмешило. Я хохотал так громко, что подумали - рехнулся. Хотя это никого тут не удивляло. Однако громкий смех на вахте - это серьезное нарушение режима. Меня лишили дневного пайка. Я лег голодный, зато свободный. В ту же первую ночь я решил, что в рудник не спущусь никогда. Там, в Черном лесу, даже звери не лезли в мои ловушки по своей воле. А эти человекообразные звери хотят загнать в урановую могилу мою бессмертную душу! За краюху невыпеченного хлеба, без которого я обходился годами!

На утреннюю перекличку я не встал.

«Почему не вышел на работу?»

«Я нэ наймався на вашу роботу».

«Тогда подохнешь раньше времени!»