В. С. Войтинский 1917-й. Год побед и поражений под редакцией доктора исторических наук Ю. Г. Фельштинского москва терра-книжный клуб 1999 удк 947 ббк 63. 3(2) В65 Вступительная статья

Вид материалаСтатья
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   27
решение просто мнения, которые высказывались на частном со­вещании случайного состава. Во всяком случае, до конца апреля было немало сторонников подобного оборонческого использова­ния "братаний". Сторонникам такой точки зрения позиция, за­нятая в этом вопросе высшим командованием, представлялась досадной ошибкой, и они не выступали открыто против нее лишь из боязни уронить в глазах солдат авторитет командного состава и внести этим развал в армию. Но "Правда" в ответ на приказ Бру­силова115 не останавливаться перед применением артиллерийско­го огня для прекращения "братаний" разразилась гневной передо­вицей:

"В братании солдат и рабочих — единственная надежда кончить эту братоубийственную войну, кончить ее справедливым, демок­ратическим миром. Правительства капиталистов, правительства Бетман-Гольвегов116 и Гучковых никогда не кончат войны, если

они не увидят, что рабочие и солдаты готовы сами стать прави­тельством и взять судьбы страны в свои руки"*.

Этим намечался совершенно новый взгляд на "братания": речь шла уже не о том, чтобы перекинуть факел революции через ли­нию окопов и распропагандировать вражескую армию, стоящую на русской земле и угрожающую русской революции; речь шла о том, чтобы у нас подготовить замену "правительства Гучковых" правительством "рабочих и солдат".

Но если не самые "братания", то призыв к ним можно было использовать еще и по-иному. И это превосходно учитывал Ле­нин, когда писал:

"Ясно, что братание есть путь к миру. Ясно, что этот путь идет не через капиталистические правительства, не в союзе с ними, а против них... Ясно, что этот путь начинает ломать про­клятую дисциплину казармы-тюрьмы, дисциплину мертвого под­чинения солдат "своим" офицерам и генералам, своим капитали­стам... Ясно, что братание есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, есть, другими словами, одно из звеньев в цепи шагов к социалистичес­кой пролетарской революции.

Да здравствует братание! Да здравствует начинающаяся все­мирная социалистическая революция пролетариата..."

И далее, предупреждая возражения противников:

"Мы всегда советовали и советуем вести братания возможно более организованно, проверяя — умом, опытом, наблюдением самих солдат, — чтобы обмана тут не было, стараясь удалять с митингов офицеров и генералов большей частью злобно клеве­щущих против братания"**.

Само собой разумеется, ничего общего с "начинающейся все­мирной социалистической революцией" братания не имели. Их характер к этому времени вполне определился. Армейские коми­теты один за другим высказывались за нежелательность и недопу­стимость их. С другой стороны, они утратили тот стихийный ха­рактер, который был свойственен им вначале. Германское ко­мандование придало делу планомерный, строго организованный характер, создав команды "братальщиков", выработав инструк­ции, назначив ответственных руководителей из офицеров гене­рального штаба. Этим путем достигалось разложение нашей ар­мии и парализовался Восточный фронт, то есть подготовлялось фактическое сепаратное перемирие на этом фронте, что являлось в то время венцом мечтаний военных руководителей Германии.

* Правда, 1917, 27 апреля. ** Правда, 1917, 28 апреля.

Характерно, что большевистские фронтовые организации кое-где уловили это изменение характера "братаний". Так, Исполни­тельный комитет 436-го Новоладожского полка, прогремевшего на всю Россию своими "братаниями", а также своей "Окопной правдой"117, опубликовал в петроградской "Правде" пространное разъяснение, в котором, между прочим, говорилось:

"Братание с немцами, бывшее около Пасхи в нашем полку (как и на других участках фронта), продолжалось всего два дня и было прекращено полковым комитетом по той причине, что немцы ста­ли высылать "братания" преимущественно офицеров"*.

Итак, по ту сторону фронта братания ни в малейшей степени не ломали "проклятой дисциплины казармы-тюрьмы". Ломка происходила лишь с одной стороны, разбивалась, дезорганизо­вывалась лишь та армия, которая должна была защищать россий­скую революцию. В такой обстановке лозунг "братаний" полу­чал новый смысл, совершенно непохожий на тот, который при­давали ему схемы Циммервальда. "Братания" вообще, теорети­чески, абстрактно, означали торжество человеческих чувств над военным озверением. Массовые революционные братания озна­чали бы восстание солдат против войны и, следовательно, при­ближение мира. Но братания русских революционных солдат со скованными железной дисциплиной и проникнутыми презрени­ем к побежденному противнику солдатами Вильгельма II и с его офицерами, инструктируемыми Людендорфом118, такие брата­ния — а с конца апреля речь могла идти только о них — означали поражение революции, упрочение прусского милитаризма, се­паратное перемирие и фактический отказ русской демократии от политики всеобщего демократического мира.

Большевики не видели этого — или не желали это видеть, так как все их внимание было поглощено другой стороной вопроса: "братания" — точнее, призывы к "братаниям" — представлялись им мощным рычагом, при помощи которого они рассчитывали под­нять солдатскую массу и бросить ее против офицеров и генералов, против "правительства Гучковых", против оборонцев. И они хо­рошо выбрали этот рычаг. "Мир" — это было что-то далекое, от­влеченное. Солдат-окопник чувствовал, что заключить мир — дело нелегкое. А "братание" — это было просто, близко, доступно. Вышел за проволоку — и "братайся". Не будет больше стрельбы, не будет больше опасности быть убитым или раненым. Начальство мешает братаниям? Значит, оно-то и затягивает войну.

* Правда, 1917, 28 июня.

Сила нового большевистского лозунга была в особенностях антивоенных настроений фронта. Лозунг, который не имел бы большого значения, если бы в основании этих настроений лежа­ло сознательное стремление ко всеобщему миру, приобретал силу тарана, разрушающего армию там, где каждый солдат мечтал не об общем мире всего мира и даже не о мире для родной страны, а о мире для себя, о мире для того участка, на котором стояла его рота. А именно мечты о таком мире подсказывала солдату его усталость.

* * *

Отношение к братаниям оборонческого большинства Совета определилось, как я упоминал, не сразу. Немалое содействие прояснению нашей позиции в этом вопросе оказала явившаяся к нам делегация от армий Северного фронта (в составе Кучина, Виленкина и Ходорова). Делегаты жаловались на растущий в ар­мии развал и требовали от нас ясных указаний фронтовым орга­низациям. Говорили они с непривычной для нас резкостью, но чувствовалось, что единственный источник этой резкости — со­знание делегатами всей тяжести лежащей на них ответственности.

После речей делегатов я взял слово и сказал, что чувствую всю горькую правду их упреков. Наше несчастие в том, что мы не знаем жизни фронта, недостаточно подготовлены к решению встающих перед нами бесконечно сложных задач, и потому по­рой нашим словам, обращенным к армии, не хватает опреде­ленности, конкретности. Но по существу нет расхождения меж­ду нами и товарищами, ведущими работу в рядах армии, нас объединяет одинаково острое сознание того, что гибель фронта была бы гибелью революции, гибелью России. Меня поддержа­ли другие товарищи.

Было решено немедленно обратиться к фронту с воззванием, в котором дать ответы на вопросы, поставленные представителя­ми Северного фронта. Составление воззвания было поручено мне, и проект, тут же на заседании набросанный мною, был принят без изменений. В воззвании говорилось о дисциплине, о необ­ходимости для революционной армии быть готовой к наступле­нию и о пагубности "братаний".

Как раз в это время в Петрограде заседала всероссийская кон­ференция большевистской партии119. Конференция была не очень многолюдная и не привлекала к себе большого внимания. Но ей суждено было сыграть крупную не только политическую, но и историческую роль: она покончила с колебаниями, характеризо-

вавшими политику большевиков в первый период революции, и вернула Ленину всю его прежнюю власть вождя и диктатора партии.

Из числа резолюций, принятых конференцией, выделялась ре­золюция по вопросу о войне, заканчивавшаяся словами:

"...В особенности же партия будет поддерживать начавшееся массовое братание солдат всех воюющих стран на фронте, стре­мясь превратить это стихийное проявление солидарности угне­тенных в сознательное и возможно более организованное движе­ние к переходу всей государственной власти во всех воюющих странах в руки революционного пролетариата."

Это было прямое объявление войны Исполнительному коми­тету. Ответить на вызов, естественно, должны были советские "Известия". На этой почве в редакции разыгрался бурный конф­ликт, и я хочу рассказать здесь об этом эпизоде, так как он пред­ставляется мне характерным для того, как ставился в это вре­мя—в конце апреля — в советских кругах вопрос о братаниях.

Редакция "Известий" была в то время весьма многочисленна, так что никто даже не знал толком ее состава. В нее входили: Стеклов, Бонч-Бруевич120, Авилов, Гольденберг, Чернышев121, Гоц, я и, помнится, еще какие-то военные. Но Гоц у нас толь­ко "числился" и фактически не принимал участия в ведении газе­ты. Дан вплотную взялся за газету только в мае. Чернышев инте­ресовался лишь специально экономическими темами. Более или менее постоянно работали в газете 5 человек, из которых трое (Стеклов, Бонч-Бруевич и Авилов) принадлежали к оппозиции Исполнительного комитета, а один (Гольденберг) занимал ко­леблющееся положение между оппозицией и большинством. Та­ким образом, защита "линии" Исполнительного комитета факти­чески лежала на мне одном. Моя задача осложнялась тем, что весь персонал редакции, подобранный Бонч-Бруевичем, отно­сился отрицательно к комитетской политике. В результате этого нелепого положения и газета получалась нелепая. Не приходи­лось мечтать о том, чтобы поднять ее на должную литературную высоту. Все силы уходили на то, чтобы не допустить уклонения советского органа в сторону большевизма и время от времени проводить в нем статьи, развивающие и обосновывающие поли­тику Совета.

Считая совершенно необходимым ответить в "Известиях" на большевистскую резолюцию о "братаниях", я тотчас же по появ­лении этой резолюции в "Правде" написал статью с ее разбором. Но собрать редакцию в этот день не удалось. Поэтому я показал статью Дану, Чернышеву, Гольденбергу, Гоцу и, заручившись таким образом поддержкой со стороны большинства редакцион-

ной коллегии, сдал рукопись в набор. Статья, носившая назва­ние "О братании в окопах" и выяснявшая ту "опасность для дела революции на фронте", которая кроется в принятой большевика­ми резолюции, вызвала в "Известиях" целую бурю. Когда я при­шел ночью в типографию, чтобы выпускать номер, наборщики сообщили мне, что Бонч-Бруевич как заведующий типографией запретил им набирать мою статью. Я потребовал от него объяс­нений, Бонч-Бруевич в повышенном тоне заявил, что считает мою статью контрреволюционной, погромной и печатать ее в "Из­вестиях" не допустит. Я объяснил ему, что опираюсь на решение Исполнительного комитета и мнение большинства редакции, и снова послал рукопись в набор. Но Бонч-Бруевич не сдавался и пригрозил, что, опираясь на "своих" людей в типографии, он силой воспрепятствует появлению моей статьи. Я ответил угро­зой вызвать из Исполнительного комитета воинский наряд, ко­торый обеспечит мне возможность вести газету в духе решений Комитета. Бонч-Бруевичу пришлось покинуть типографию*.

Итак, к концу апреля разногласия по вопросу о братаниях до­стигли у нас такой остроты, что сторонники противоположных точек зрения в единой редакции "Известий" апеллировали к силе для проведения каждый своего взгляда!

* * *

Споря о том, допустимы или недопустимы, полезны или па­губны братания, мы не сразу заметили, что речь здесь идет о том, быть или не быть на нашем фронте фактическому сепарат­ному перемирию, и что это лишь пролог к вопросу, быть или не быть сепаратному миру между Россией и Германией. Попытаюсь восстановить ту обстановку, при которой приходилось в конце апреля представителям различных общественных групп опреде­лять свое отношение к миру.

Солдаты не хотели воевать. На фронте установилось затишье. Немецкое командование прилагало все усилия к тому, чтобы зак­репить это положение путем переговоров о сепаратном переми­рии и сепаратном мире. В странах Антанты позиция революци­онной России в вопросе о войне вызывала раздражение — не только в буржуазных, шовинистически настроенных кругах, но и среди демократии, среди рабочих, стоявших в большинстве за войну.

* Отмечу, что описанный конфликт имел одно хорошее последствие: он уско­рил реформирование редакции. Члены ее, не разделявшие политики Исполни­тельного комитета, постепенно устранились от работы, а затем и официально заявили о своем выходе в отставку.

Об этом недвусмысленно напоминали нам представители социа­листических партий Запада, привозившие в Таврический дворец "братский привет" и всякие комплименты великой российской революции и заканчивавшие свои приветственные речи призыва­ми "сделать последнее усилие, чтобы сокрушить германский им­периализм"122.

С другой стороны, отношение германского империализма к российской революции оказалось иным, нежели мы ожидали: Вильгельм II не спешил на помощь своему низложенному с пре­стола "брату", давление немецких армий на наш фронт ослабло, немецкие штыки не грозили непосредственно завоеваниям рево­люции. Больше того: не могло быть сомнения, что наша револю­ция была встречена в воюющих с нами странах с большим удов­летворением, чем в странах, связанных с Россией союзом. При таких условиях первоначальная простая и наивная формула "ре­волюционного оборончества" ("защита фронта есть защита рево­люции") утратила свое ясное осязательное содержание. Уста ора­торов еще повторяли слова этой формулы, зажигавшие милли­оны сердец в первые дни революции, но теперь эти слова были холодны, бледны, безжизненны.

Теперь при решении вопроса о войне приходилось учитывать международную обстановку, думать о более или менее отдален­ном будущем. Либеральные и правые круги требовали "войны до конца, в полном единении с союзниками". Это была платформа "патриотизма" буржуазных цензовых кругов. Каковы были психо­логические основы этого патриотизма? Несомненно, известную роль здесь играли не остывшие еще настроения первых лет вой­ны. Наряду с этим чувствовалось сознательное стремление цен­зовых кругов раздуть националистические стремления в народных массах, чтобы воспользоваться ими как орудием против револю­ционных партий. За "патриотизм "хватались как за антитезу рево­люции. Война переставала быть средством и путем к победе. Война сама по себе начинала казаться благом, как противоположное революции начало*. Если в начале марта можно было говорить о реакции, мечтающей о том, чтобы заключить сепаратный мир с Германией и вражескими штыками подавить революцию, то те-

* По-видимому, не чужд был этого взгляда П.Н. Милюков. В.Д. Набоков в своих воспоминаниях рассказывает: "Я припоминаю, как в одну из моих поездок куда-то в автомобиле с Милюковым я ему высказал (это было еще в бытность его министром иностранных дел) свое убеждение, что одной из основных причин революции было утомление войной. Милюков с этим решительно не соглашался. По существу же он выразился в том смысле, что "благодаря войне все у нас еще кое-как держится, а без войны скорее бы все рассыпалось..." (Набоков ВД. Временное правительство, с. 41).

перь враги революции открыто заключали союз с войной, чтобы руками ее задушить демократию.

К концу апреля то или иное отношение к войне стало основ­ным признаком общественных группировок в России: за войну до конца означало против революции; против войны означало за рево­люцию. Но это было лишь общее, теоретическое деление. Попе­рек него проходило другое, практическое деление — деление в рядах демократии по признаку того или иного понимания путей, которые могли бы вывести Россию из огненного круга войны. Логически для России представлялись возможными два выхода из войны: всеобщий мир и сепаратный мир. Этому соответствовали и две мирные политики, из которых одна требовала сохранения связей России с союзниками, а другая обрывала эту связь.

Ясно было, что эти две политики взаимно исключали друг дру­га. Идя навстречу германскому военному командованию и вступая с ним в переговоры о сепаратном мире, Россия лишалась возмож­ности влиять на союзников в смысле пересмотра целей войны и создания платформы всеобщего демократического мира, обрыва­ла свои международные связи, отталкивала от русской революции симпатии социалистов и демократии в союзных странах. Наобо­рот, подготовляя совместно с социалистами Запада общую плат­форму мира и ведя переговоры по этому вопросу с союзными пра­вительствами, Россия отрезала себе путь для сепаратных перегово­ров с генералами и министрами Вильгельма о перемирии или мире.

Приходилось выбирать. Политика сепаратного мира сулила немедленный успех: прекращение военных действий, демобили­зацию армии и, быть может, возвращение (всех или части) заня­тых неприятелем территорий. Но, конечно, позже, при любом исходе всемирной войны за эти непосредственные выгоды Рос­сия заплатила бы дорогой ценой. В случае победы Центральных держав123 Россия попала бы в тяжелую зависимость от Германии. В случае победы Антанты она разделила бы участь побежденных стран. В обоих случаях при заключении всеобщего мира откры­валась возможность пересмотра сепаратного германо-русского до­говора — и при том в ущерб интересам России.

Наряду с этим существовали соображения морального поряд­ка. Заключение сепаратного мира с Германией было бы со сто­роны России актом вероломства по отношению к союзникам. Так был бы принят выход России из войны не только правитель­ствами и официальными кругами союзных стран, но и широки­ми массами населения, которые обвиняли бы за этот шаг рус­скую революцию, русскую демократию. Характерно, что ни одна партия и ни одна группа в России не решалась в то время высту-

пить с предложением сепаратного мира: даже большевики, кото­рым предстояло в дальнейшем путем политики сепаратного мира прийти к власти, в то время, к которому относится мой рассказ, отрекались от такой политики.

В резолюции Всероссийской конференции большевистской партии, принятой 27 апреля, мы читаем: "...Конференция проте­стует еще и еще раз против низкой клеветы... будто мы сочув­ствуем сепаратному (отдельному) миру с Германией". В связи с этим протестом припоминается мне сцена, которая разыгралась в Совете рабочих и солдатских депутатов 2 мая, когда в полемике с Зиновьевым я заметил, что путь, предлагаемый ленинцами, ведет Россию к сепаратному миру. Мои слова вызвали взрыв не­годования со стороны кучки делегатов-большевиков. В течение нескольких минут мне не давали говорить, прерывая меня крика­ми: "Клевета! Клеветник!". И это негодование не было притвор­ным: если не все большевики, то часть их действительно считала политику сепаратного мира недопустимой и постыдной! О пра­вых и либеральных кругах нечего и говорить: в их глазах "сепарат­ный мир" был синонимом гибели России.

Задача сводилась к тому, чтобы вести такую политику мира, которая приводила бы к всеобщему, а не сепаратному миру. Но на этом пути мы с первых же шагов сталкивались со множеством трудностей. Нужно было привлечь на нашу точку зрения не толь­ко народные массы, но и правительства обеих воюющих коали­ций. Начинать кампанию мира приходилось в атмосфере, отрав­ленной кровью, насыщенной ненавистью, посреди тайных инт­риг и открытого недоверия, при отсутствии активной поддержки даже со стороны наиболее близких нам политических партий в странах Антанты. Предстояла продолжительная борьба. И если была хоть малейшая надежда довести ее до конца, то это при условии, чтобы во время ее Россия сохраняла свое положение в рядах антигерманской коалиции.

Итак, политика всеобщего мира приводила к необходимости для России продолжать участвовать во всеобщей войне. Участво­вать в ней до каких пор? До тех пор, пока союзники примут нашу платформу мира без аннексий и контрибуций? Или до тех пор, пока мы не убедимся, что союзники этой платформы не прини­мают? В зависимости от того или иного ответа политика борьбы за всеобщий мир превращалась либо в нечто весьма близкое к милюковской политике "войны до победного конца", либо в по­литику сепаратного мира. Приходилось искать третьего ответа, идти третьим, средним путем и при этом прилагать все усилия к тому, чтобы выиграть время.

Таким образом, мы приходили к обороне, к продолжению войны во имя того, чтобы избежать сепаратного мира и успеть столковаться с союзниками. Получалась политика, имевшая две стороны — борьба за всеобщий демократический мир — в Евро­пе, оборона — у себя дома. Эти две стороны нашей политики были тесно связаны одна с другой: оборона была необходимым условием того, чтобы можно было сделать хоть что-нибудь для приближения всеобщего мира; борьба за мир была предпосылкой того, чтобы армия согласилась на продолжение военных действий.

Но эта двойная политика таила в себе большую опасность: во­енная сторона ее грозила оттеснить на задний план ее мирную сторону; то, что являлось средством, грозило заслонить то, что было целью. В самом деле, борясь за всеобщий мир, мы должны были, главным образом, преодолевать сопротивления, вырас­тавшие на нашем пути в союзных странах. При развитии этой борьбы союзники должны были стать в глазах наших солдат ви­новниками затягивания войны. На фронте должна была создать­ся психология, несовместимая с интересами обороны. Являлась тенденция — в интересах предотвращения этих нежелательных настроений смягчать столкновения с союзниками. Интересы обо­роны, которую мы принимали как путь ко всеобщему миру, та­ким образом связывали нам руки при борьбе за этот мир.

Из этого противоречивого положения был только один вы­ход. Одновременно с обороной со всем напряжением сил и энер­гии вести борьбу за всеобщий мир, не останавливаясь ни перед возможным столкновением этой политики с интересами оборо­ны, ни перед тем, что, исчерпав все средства воздействия на союзников, Россия в определенный момент может оказаться пе­ред перспективой сепаратного мира...

Этого выхода мы не видели, и потому оказались пленниками политики, которая