Леонид леонов русский лес роман советский писатель москва 1970 глава первая

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   38
4.

Налет был в разгаре. Со злым треском рвалась промороженная земля: самая лютая валка леса происходила кругом. В глубине рощи, налево, пылала автоцистерна с горючим, и видно было в просвете между черных накренившихся древесных стволов, как ластится огонь и по-кошачьи трется о бока соседней, такой же парализованной машины. Спотыкаясь и погибая на каждом шагу, Поля возвращалась к жизни. Она не запомнила, сколько ей пришлось пробежать. Все попряталось, звезды и люди... Лишь когда покидала побоище, в последний раз поднырнув под черную бахромку дыма, тут, на полянке, чуть не сшиб ее какой-то обхвативший руками голову и еще более окровавленный, чем Киттель... а может быть, отблески пламени нес он на себе? Не приметив Поли, он помчался дальше, стеная и крича на чужом языке. На этот раз Поле дано было видеть его конец, когда, в изнеможенье привалясь к случайному плетню на пути, оглянулась назад. Вдруг весь воздух над Шихановым Ямом лопнул, как железная бочка, и падающая сосна с нахлестом накрыла оккупанта, а Полю с расстояния опахнуло жарким, пополам со снежной пылью ветерочком... Ничего не осталось в ее памяти от этого получаса; лишь казалось, вся вселенная валится, подрубленная под корешок. В те минуты ни страха, ни радости избавленья не чувствовала Поля. Боль в потревоженной при паденье коленке вернула ей ощущенье действительности. Она взглянула сперва на свои босые и бесчувственные, в изодранных чулках ноги, потом на смятую мамину карточку в ладони, машинально захваченную при бегстве. Следующая мысль была о продолжении похода в Лошкарев, но теперь робкой человеческой былинке был уже знаком восторг движения на самом гребне, в обгон всего на свете, времени в том числе.

Под большим нависшим сугробом невдалеке темнел скорее лаз, чем вход в землянку. Поля наудачу спустилась по обледенелым от помоев ступенькам, толкнула коленом визгнувшую дверь и, пригнувшись, заглянула в спертую духоту крестьянского жилища. Казалось, ничего там не было, кроме оранжевого сумрака с длинным, качающимся на нитке копоти огнем у самого края.

— Какую еще там душу живую бог принес? Входи, закрывай за собой, дитё застудишь... — послышалось из глубины, и Поля вошла с доверием былинки к своей мудрой повелительной реке.

Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, которому не смела помешать никакая война. Все остальное соответствовало происходящему: помятый, с начищенной конфоркой набекрень, самовар смолисто чадил на земляном полу, да из-под овчины у стены кто-то стариковским подспудным кашлем, однообразно, как аминь, откликался на раскаты бомбежки.

— Можно мне у вас, бабушка, водички из бадеечки попить? — на пробу и стуча зубами, попросилась Поля.

Пить ей вовсе не хотелось, и старуха сразу уловила в ее голосе тот неуловимый оттенок смирения, пароль горя, по которому от века в народе нашем признают нищих, погорельцев и странников. И как всегда это делают крестьяне, хозяйка обернулась не прежде, чем довела дело до конца и завернула ребенка в теплое веретье.

— Чья ж ты будешь такая?.. видать, нездешняя? Лицо твое мне вроде незнакомое, — подавая ковшик, спросила она для проверки. — Где ж ты вся порвалася?.. аи тебя собаки грызли, деточка? — жалостно повторила старуха, но взглянула Поле на ноги и отвела глаза.

— Вот к маме пробираюсь из самой Москвы, — и, забыв про питье, опустилась на лавку. — Можно, посижу у вас немножко? Уж больно устала я с дороги-то, бабушка.

Возможно, старуха слышала что-то о поимке еще одной прохожей девчонки, все в ней — растерзанный вид, босые ноги, заиканье от пережитого — подтверждало догадки. Она без расспросов усадила гостью, отогрела кружкой кипятка, поделилась кашей с донышка, и никогда, ни раньше, ни впоследствии, не доводилось Поле принимать от своего народа более щедрых даров. Между делом Поля спросила и о матери; старуха не раз лечилась в пашутинской больничке, и это сроднило ее с Полей еще теснее. Нет, в Шихановом Яму ничего не знали о судьбе фельдшерицы, исчезнувшей из Пашутина месяца полтора назад. Возможно, по старой памяти Елена Ивановна перебралась на житье к Павлу Арефьичу, и, таким образом, у Поли появлялся законный повод для дальнейшего движения на Лошкарев.

Ей захотелось подержать ребенка, на счастье.

— Девочка-то какая у вас хорошенькая... как морковочка! — польстила Поля, покачивая маленькую и благодарная за гостеприимство. — Умненькая такая, не плачет совсем.

— Нонче они тихие у нас стали, ребятки: отощали. И не пошумят, как прежде, и бегать разучилися... сидючи играют. А как славно все налаживалось, да вот... обезоружили нас злые люди до последнего куреночка. Видать, и за вами, девчатами, очередь пришла, — и немножко всплакнула, но без слез и совсем беззвучно, словно смеялась.

Тогда, уложив ребенка в зыбку, Поля пересела поближе, взяла старуху за руку:

— А ты не убивайся, бабушка... мы их еще подомнем. Разве солнышко погасишь? — И еще многое наговорила в тот раз, всю себя вкладывая в шепот. — Ой, как им все это отзовется!

— То-то и горе, родимая, что отзовется: не за тебя одноё убиваюся. Эка что творят, ровно о семи жизнях! Накликают беду на себя, а у них поди тоже младенчики имеются. — И тут из боли ее вырвалось то знаменитое словцо, через сотню уст докатившееся до газетных ротаций, что все дети мира плачут на одном языке. — Хошь бы нам-то, старым, самый край твоего солнышка повидать... и ладно!

— Еще успеешь, бабушка... но раньше своего сроку ничего на свете не случается, — непослушным языком, простонародной интонацией откликалась Поля, борясь с дремотой, потому что успела пропитаться сытным домашним теплом... и глядела, глядела, как тень от зыбки, подвешенной на жерди, усыпляюще качается над головою лежавшего у стенки старика. — Прихворнул, знать, дедушка-то... или так, отдохнуть прилег?

Она сидела как раз в его подшитых валенках, с его овчиной на плечах, радуясь, как высшему благу на свете, и керосиновому моргасику на столе, и душному теплу первобытного жилья. Ответа Поля не расслышала; щеки у нее пылали и безудержно клонило в сон, как ни поднимал ее с места Осьминов.

— Ступай же, пока не утихло... а то еще шарить почнут, — шепнул он старухиным голосом Поле на ухо.

Поля поднялась и ладонями, всухую, отерла лицо, словно умывалась.

— Непременно к тебе заеду, бабушка, когда все кончится... если доживу! — И попросила каких-нибудь бахилок в дорогу.

Старуха ничего не позволила ей снять с себя из подаренной одежды.

— Ему боле не понадобится, старику моему, уж на отходе он, — доверительно пояснила она. — Все на лесные работы гоняли, а много ли протянешь на одной-то баланде! Сперва глаза у него на нервной, вишь, почве загноились, а там и в ноги перекинулось. Ничего, наше дожито... Ты на шастыревский проселок-то не сворачивай, там ерманцы сено берут. А лучше иди все прямичком, по автобану, на волю божию. Эх ты, вояка наша сирая! — И оттого, что больше нечем было снабдить в дорогу, покрестила ее разочка два. — Ну, ступай своей дорогой... да шейку-то береги, былиночка моя!

Палящим зноем повеяло на Полю от этих слов, и ей ясно представилось, как с годами ненаписанная книга о ее лошкаревском походе неминуемо станет сокращаться сперва до размера страницы, абзаца, потом единственной строки — про это последнее напутствие родины. Буря еще бушевала, где-то в глубине бора доламывала вражеское железо. Местные зенитки молчали, работа подходила к концу. Любой на Полином месте различил бы в торжествующем ворковании моторов: «Иди, мол, иди по своим неотложным государственным делам, Поля Вихрова... Иди и не страшись, если иной раз и просвистит над головой, потому что это наше, твое свистит... Иди и не оглядывайся, а уж мы пока подзадержим их на часок».

Синяя мгла висела впереди, и ни зарева в ней, ни фар запоздалых автомашин — ничего там не было. Робкие вначале, разгорались звезды на ветру, и видно было порой, как поднявшийся вихрь клонит на сторону их колючее синее пламя. Поля вспомнила неоднократное, в стихах, утверждение Родиона, что самые крупные звезды светят не в пустынях, не в Арктике, а у них, на Енге.

5.

Последние километры дались всего трудней; порой дремала на ходу, безразличная к подстерегавшим ее опасностям. Из-за частых остановок и выжиданий Поля к своей цели подошла лишь на исходе следующего дня. Как ни шатало ее от голода и утомленья, пришлось долго мерзнуть за снежным сугробом в ожидании оказии, а солнце тем временем опускалось за городок. Он лежал весь как на ладони, под горой, и хоть прибавилось морозца к вечеру, не виднелось над ним синеватых на закате, соблазнительных для путника дымков. По счастью, мобилизованные жители возвращались с окопных работ — каждый нес по снопу из необмолоченных с осени, иные по три, кто посмелей. Когда растянувшееся шествие поравнялось с канавой, Поля пристроилась сзади. Она предложила одной тетеньке разделить ее ношу; так бедный сноп с остекленевшими колосками послужил Поле пропуском в глазах немецких часовых.

Городок проглядывался насквозь по главной улице, в дальнем его конце догорала вечерняя зорька. Близилось наступленье комендантского часа и новых Полиных несчастий вместе с ним. Ни души не попалось на пути, ни огня за ставнями, словно в успокоение немецкой комендатуры, что все еще уцелевшее смирилось, затихло и, во всяком случае, не имеет прямого касательства к жизни. Брела из последних сил, еле различая на углах таблички переименованных улиц. Небо совсем гасло на западе, когда проспект Великой Германии отыскался наконец. Раньше это была веселая, вся в садах Пушкинская, по которой Поля пробежала бессчетное число раз, направляясь в школу; сейчас, обточенная пожаром, пустая и длинная, она казалась брошенной навзничь шахтой. Адрес указанной Осьминовым явки и номер дома подозрительно совпадали с местом постоянного Полина жительства. Было дико входить в знакомый дворик с предосторожностями и в окно собственной комнатки стучаться не прежде, чем удостоверилась, справа ли там стоит фуксия, год назад ею же, Полей, посаженная в консервной банке.

Впустила неизвестная Поле женщина. Неприязненно, кутаясь в рваный платок, она выслушала желание Поли повидать сапожника и провела в охолодавшую к ночи столовую: при этом она пронзительно покричала кому-то в коридор, что не нанималась отпирать дверей всяким ночным залетным пташкам. Ссутулясь и при коптилке тачал сапог седой человек в очках и с запущенной бородкой; у Поли осталось ощущенье, что он присел к верстаку всего за минуту до ее прихода. Ничто там не противоречило логике военного существования, и вместе с тем все было до крайности непривычно, в особенности добротный, цельной кожи чемодан на полу и без крышки, уже располосованной на подошву. Не разгибаясь, налегая на нож, сапожник дикими глазами взглянул на Полю поверх очков Это был он, Павел Арефьич, только такой весь, словно десять каторжных лет протекло со времени Полиных проводов в Москву. Что-то метнулось в его лице, злое, острое, измученное, совсем не радость свиданья.

— Чего надо? — спросил он, хоть и не мог не узнать с первого взгляда; потом прибавил, не подымая головы, что из-за перегрузки ничего в починку не берет.

Поля стояла, настолько смущенная черствостью встречи, что хотелось заплакать от обиды. С клубком в горле, она все же решилась сказать ему, что хотела бы заказать к Новому году вечерние туфельки на лосевой подошве. И тотчас же, как и предупреждал Осьминов при расставанье, Павел Арефьич отвечал, что лосевую рассчитывает получить не раньше будущей весны. Оба помолчали, давая друг другу время привыкнуть к новизне их отношений. Все еще не раздеваясь, Поля передала ему поручение Осьминова и затверженные цифры, смысла которых не понимала сама. Как и надо было ожидать, молчание лошкаревской группы объяснялось гибелью радиста, застигнутого на передаче. В порядке отчета Павел Арефьич сообщил также, что, по дошедшим слухам и отсутствию последствий для товарищей, умер он хорошо.

Поле показалось, что этот умный и смелый человек если не оправдывается, то все же несколько робеет перед нею, девчонкой, посланницей с Большой земли. Впрочем, он не спросил о здоровье, не обласкал, как бывало раньше, да и сам ни на что не пожаловался, а только заглянул в красные от бессонницы Полины глаза, помог раздеться, посадил возле нетопленной печки.

— Ну, здравствуй теперь. Зачем пришла, я сразу догадался по маскараду твоему, а вот как проскользнула сюда, не пойму... — неопределенно приступил он и сжал в ладонях ее сухие, потрескавшиеся руки, чтобы в трепетном их биенье различить контрольный пароль. — Хочешь есть?.. нет?.. Ну, тогда докладывай свои мытарства, странница.

— Может, поспать мне хоть часок? — заикнулась Поля, то и дело поникая от утомления. — А то просто голова у меня, Павел Арефьич, отымается.

— Потерпи, мы с тобой люди военные. Мне надо теперь же знать, что случилось с тобой в дороге. Видишь ли, этот Шиханов Ям стал могилою многих, твоих ближайших друзей в том числе.

Было что-то бесконечно лестное в настойчивости, с какой Павел Арефьич пренебрег ее жалобой: теперь она была настоящим, без всяких скидок, солдатом. Павел Арефьич слушал, покачивая головой, но почему-то, едва добралась до выстрела старосты, выпустил ее руки; по своему характеру он не склонен был верить чудесам.

— Жутко вы здесь живете, — растерянно сказала Поля после паузы. — Я это к тому, что седины-то сколько у вас... едва признала сзади!

— Да... и это совсем недавняя, Поленька. — Он отошел и шильцем поковырял изрезанную доску верстака. — На мушке каждую минуту, даже когда спишь, и не знаешь, откуда выстрелят, но, видно, ко всему привыкает человек, даже к смерти у себя под койкой... Так он, что же, раньше знал тебя, этот староста?

— Нет, я его не помню, верно, с мамой встречался... а что? — И по счастью, из-за утомления дальше ее мысли не пошли. — Кстати, откуда здесь эта женщина... жиличка новая? Колючая, недобрая какая!

— Да, поганцы... две комнаты забрали. У ней брат корректором в местной газетке служит. Вселились через комендатуру — ни дня без скандала не обходятся, — пожаловался он, искоса присматриваясь к гостье, верит ли... И, значит, все это время не переставал думать о Полином приключении в Шихановом Яму. — Да, повезло тебе... не всем такая удача!

Поля горько усмехнулась: она действительно была бы счастлива, если бы не тревожные думы о матери. И, как бы в разгадку их, Павел Арефьич рассказал самые последние, утешительные новости о ней. Нет, сам он не видал Елены Ивановны, но, по точным сведениям, она была жива и находилась в партизанском отряде, созданном на Енге вскоре после начала войны. Трудно было придумать более желанную награду Поле за ее лишенья, и прежде чем Павел Арефьич успел отдернуть руку, она коснулась ее губами.

— Не сердитесь... это только то, что предназначалось ей самой!

К ее удивлению, он до сих пор ни намеком, ни вопросом не обмолвился о дочери, и Поля решилась сама спросить о Варе. Тогда Павел Арефьич поднялся и пошел в угол за табаком.

— Теперь-то почти все стало о ней известно, даже в подробностях... правда, слишком тягостных для тех, кто ее любил, — после долгого молчанья начал он. — Кое-что я добыл прямо от свидетелей ее гибели, чтобы при возможности переслать на Большую землю: слава ее уже всем нам принадлежит. Да, именно то и случилось, от чего ты содрогнулась сейчас. Наша Варя умерла недели полторы назад, и как раз в Шихановом Яму... она в фашистской петле умерла. — Павел Арефьич произнес это с леденящим спокойствием, изредка паузами прерывая рассказ; Поля не запомнила, сколько времени молчал он в этом месте. — Я в том смысле и обмолвился, что очень... очень повезло тебе, Поленька: ты выбрала довольно опасный маршрут. По отзывам очевидцев, она, как и радист наш, очень достойно держалась. Они направлялись ко мне вдвоем с подружкой, но кто была вторая, нам неизвестно пока. Ты там не через площадь шла?

— Через площадь... — побелевшими губами прошептала Поля.

— А... ну, значит, уже убрали. Так что одна ты у меня теперь дочка осталась. За поздним временем придется тебе у меня ночевать. Пойдем, уложу тебя по старой памяти...

Он взял коптилку с верстака и повел ее, похрамывающую, на ночлег в Варину комнату. Поля сочла бы кощунством в ту минуту попросить йоду, чтобы смазать распухавшую коленку. Он долго еще не уходил в ту ночь, расспрашивая Полю о московских делах, не давая заснуть, и разок оговорился, назвав ее Варей.

Полкомнаты занимала составленная сюда хозяйственная утварь, но Варина кровать стояла на прежнем месте. Было страшно ложиться на те же простыни, под знакомое стеганое одеяло и потом остаться наедине с ландышами и птицами на обоях, столько раз слышавшими ее сокровенные беседы с Варей. Здесь, задолго до поступления в педагогический институт, она мечтательно пересказывала Поле содержание любимых страниц из знаменитой книги о путешествии дарвинского корабля. «Бигль, Бигль...» — вслух позвала Поля, и лишь одна душа на свете могла бы разгадать и откликнуться на ее пароль. Не было ни слез пока, ни полноты пониманья постигшего ее одиночества, а лишь ревнивое отчаянье, что другая разделила с Варей ее последний путь. Целый час Поля пролежала с открытыми глазами, пока немота, но не сон, не разлилась по всему телу. Постепенно стены стали исчезать, тьма пояснела, превращаясь в пасмурное, без ветринки, пространство, как бы на исходе дня и лета. Тонкоствольные, с плоскими кронами и под самое небо деревья высились, раскиданные на пологих холмах, похожие на поднимающиеся дымы, и будто Варя ждала ее там, такая невозмутимая, несомненная и живая, что Поля доверчиво двинулась к ней туда отдать ей долг любви и верности, чего мы никогда не успеваем сделать при жизни наших близких. Но как ни искала, нигде не могла ее найти, потому что все кругом была Варя. Это было ощущенье близости, более радостное, чем виденье. И не страх, не тоска по милой, а непривычное светлое тепло, почти озарение охватило Полю. Из этого, в свою очередь, рождалось спокойное сознание своих человеческих обязанностей на земле, то есть зрелость.

Среди ночи протяжный скрип двери ворвался в Полино забытье. Как в нежилых строеньях, здесь сильно пахло сухим деревом. Шепот за перегородкой заставил Полю окончательно проснуться и насторожиться. Судя по голосам, их было трое там; женский, как не сразу и с благодарным изумлением открыла Поля, принадлежал жиличке Павла Арефьича. Неожиданно тепло она принялась пересказывать третьему, вошедшему, эпизод Полиной поимки; изредка Павел Арефьич вносил поправки по ходу повествования. Только здесь, в расшифровке, Поля узнала смысл доставленных ею секретных инструкций, уже оплаченных Вариной гибелью; почтительность, с какой эти люди говорили о Полином походе, не вызвала у ней даже маленькой гордости за свою удачу... В свою очередь, тот, третий, поделился свежими новостями, — кажется, это и был корректор из скверной газетки. По его словам, на Енге, в устье Склани, спешно возводятся оборонительные укрепления, а в Дергачевке местные партизаны тщетно пытались сжечь полсотни тонн зерна, предназначенного к отправке в Германию. «Бензинчику бы плеснуть!..» — с сожалением вставила жиличка. «Откуда же у них, не обзавелись пока хозяйством», — отвечал корректор и минутку спустя сообщил, что утром при значительном стечении народа немцы повесили своего старосту в Шихановом Яму. При этом старик якобы сам надел петлю, покрестился и напоследок обложил оккупантов некоторыми словами, точное содержание которых пока не установлено... Так Поля узнала, чем кончилась схватка с лянгером в землянке после ее бегства.

— Верно, из тех был, в которых чувство родины сильнее накопленной злобы... — высказал предположение Павел Арефьич и сразу перешел к рассказу о какой-то Кате, тем же утром заезжавшей к нему с починкой на гаулейтерской машине. — Редкостное событие было... вся улица к окнам прилипла.

— Ну, как она? — шепотом спросил корректор. — На улице ее недавно встретил, похудела очень, бедняжка...

— Я бы не сказал, даже напротив... сколько я ее помню, никогда такой красивой не была, — возразил Павел Арефьич. — Только воспаленная вся, того гляди — взорвется. Обнять ее хотел, не далась: не поганься, говорит, об меня. Жаловалась, что изныла вся... ты же слышал, что Вася Гладких перед смертью плюнул в ее сторону? Уж на что, говорит, героиня стойкая была Юдифь, а и той, говорит, было позволено: уложила своего на пружинном матрасе да и оттяпала ему башку-то начисто. Так и сказала!.. но вот откуда она библейскую историю прослышала, ума не приложу.

— А ты бы объяснил ей, Павел, что рано, мол, девочка.

— Я уж и так... молчи, говорю, сердце мое, Юдифь моя, терпи, а то и я заодно с тобой заплачу. Два раза так сказал. «Ладно, — гордо так усмехнулась, — я уж все равно вся закоченела изнутри. Мне бы, говорит, теперь хоть издали звездочку советскую посмотреть, а там и еще год выдержу!»

— Родная ты моя, железная!.. — еле слышно вздохнула жиличка. — Племя-то какое незаметно подросло: прикажи, без крыльев полетит!

Временами разговор стихал, походил на шелест бумаги. Поле стыдно становилось подслушивать такого величия тайну; во всяком случае, понимала, что теперь не только внукам, а и матери родной посовестится рассказывать про избегнутые и такие ничтожные опасности своего похода в Лошкарев. Она с головой завернулась в одеяло и кое-как забылась до утра.

За скудным завтраком Павел Арефьич расспрашивал Полю, как выспалась и отдохнула, причем виноватое смущение сквозило в его тоне.

— Два раза заходил к тебе, крепко же ты спала... натерпелась от покойного Киттеля, бедняга!

— Нет, я слышала, половица скрипнула под вами... но мне почудилось, что я еще маленькая и меня будят, чтобы в школу идти. Ужасно не хотелось... Кстати, что там теперь, в школе?

— Там теперь немцы мороженые лежат... Тоже науку проходят, науку разочарования. Как, накопила мужества на обратную дорогу?

И опять, после всего, что узнала в Лошкареве, Поля не посмела жаловаться на опухшую коленку, просто решила до возвращенья не глядеть туда, чтобы не расстраиваться, но каждый шаг отзывался саднящей болью в бедре.

— О, хоть в два раза дальше! — как могла веселей сказала Поля.

— Так оно и получится: назад пойдешь кружным путем. Мы тебе за ночь отличное удостоверенье сготовили... даже с приложением курицы. — Он объяснил мимоходом, что так у них, в подполье, зовут германского имперского орла. — Отлично... итак, за урок, Поленька, и в дорогу!

... Лишь к концу дня, когда Поля затвердила сложное ответное послание Осьминову, сам Павел Арефьич проводил ее до заставы. Чуть поодаль она прошла с ним через весь городок. Если не считать развалин монастыря на песчаной крутизне да гораздо менее живописных головешек знаменитой лошкаревской каланчи, город почти не пострадал от войны, а, пожалуй, только попросторней стал за счет исчезнувших заборов и деревянных домишек, разобранных жителями на дрова. Смертная тень неволи лежала даже на каменных, вдоль набережной, всегда таких равнодушных к людскому горю особняках прежних енежских промышленников. На месте вырубленного парка Молодости бравыми шеренгами выстроились приземистые немецкие кресты под командой одного, повнушительнее, с железной каской на верхнем торце... В заметно потеплевшем воздухе плыли робкие снежинки, и такая же унылая скудость, рабская скованность томили глаз в пустоватых улицах с очередями за хлебом или на вновь объявленную регистрацию.

Только рынок еще шумел, не громче улья после заморозка. Поля мимоходом разглядывала продавцов и их товары, потому что по ним легче всего узнается уровень простонародной жизни. Древняя чиновница с опухшими ногами, вся обвешанная вдовьим имуществом, как универмаг, держала на ладони спички, продаваемые поштучно, да худенькая девочка-подросток, предлагавшая прохожим свои учебники для шестого класса, проводила Полю безнадежными глазами, да еще, видно, местный леший, прикинувшись деревенским старичком, весь зеленоватого колера, высматривал покупателя на свои банные веники укороченного, военного образца... Здесь, одними глазами, издали, Поля простилась с Вариным отцом.

Никто не остановил бедную замарашку и на заставе; только иззябший часовой заглянул было в Полину кошелку с огрызками подаяний и, брезгливо махнув рукой, заскулил песенку о фатерлянде... Дальше простиралась необъятная енежская пойма; острый встречный ветерок несколько подбодрил Полю, ненадолго заставил забыть про неотступную теперь боль в колене. Через час понеслась поземка, дорога стала путаться под ногами, и было бы совсем плохо, если бы на перекрестке не вышла из кустов такая же нищенка, что и Поля, только румяная и востроглазая, — связная. Засветло они успели миновать деревню, в наиболее опасные минуты выпрашивая милостыню у чужих, неласковых солдат.

— Как звать-то тебя? — спросила Поля.

— Варюшкой... а что тебе?

В иное время Поля непременно подивилась бы такому совпаденью.

— Тогда давай потише, Варя... а то как бы не свалиться мне.

— А мы уж и без того до места добрались, — и показала на темневший впереди, клином выдавшийся лес.

И правда, вскоре их окликнули из сугроба, и потом люди сторожевого охранения на розвальнях отвезли Полю в штаб отряда, где как раз, по сведеньям Варина отца, находилась теперь Елена Ивановна. Наверно, все это было гораздо сложней, Поля еле примечала подробности, время от времени как бы дымкой застилалось сознание. Почему-то именно в эту ночь продвижение вдоль железной дороги мимо Красновершья представлялось небезопасным, зато партизанские разведчики брались с утра прокинуть московскую посланницу по рокадным проселкам и деревням, свободным от немецкого постоя.

Неожиданно для себя Поля получила небольшую передышку в пути.

6.

Часа полтора она просидела в большой, до зноя натопленной землянке; с минуты на минуту ждали возвращения командира с очередной операции. Неопределенного возраста худенькая женщина в стеганой кацавейке выстукивала что-то пальцем на машинке да могучий дядька с набором всевозможного оружия по бокам усердно, во исполнение приказа, придвигал Поле угощенье, в особенности белый трофейный хлеб в пергаментной упаковке, и увещевал еще разок вдарить по творожку для подкрепленья девичьего организма; выразить иначе почтительную заботу о важной московской гостье ему никак не удавалось. То был великан с озорными, на кораблики похожими глазами в широком и рябоватом, как море, лице. Самой природой, казалось, был он приспособлен для преодоления самых что ни есть космических стихий, и Поля прикинулась задремавшей, чтоб избавить его от исполнения непривычных и мелкостных обязанностей.

Когда еще через часок она проснулась от махорочного дыма, землянка была полна народу; запоздавшие толпились у входа. Все, сколько их там набилось, терпеливо смотрели на спящую и, судя по всеобщему вздоху облегчения, порядком притомились от ожиданья. К Поле приблизился некрупного роста старик, без оружия и, пожалуй, самый невзрачный из собравшихся, если бы не этот немигающий взор из-под низких, насупленных бровей; облачко всеобщей тишины предшествовало ему. Какую-то бесконечно мирную должность занимал он до войны, в пределах от колхозного счетовода до простого конюха, пока среди ночи, минуя военкомат, совесть и родина не призвали его к ратному делу, и он пошел на зов, по обычаю русских отрекшись от дома и ближних, от самого тела своего. Говорил он негромко, но как бы на железный стержень были нанизаны звенья его гладкой, без запинки, певучей речи.

— Вот и славно, ладушка, а то заждалися мои хлопцы. Теперь знакомиться давай. Тут все наша гвардия лесная, советская. Вот тот — Караулов Петя, бродячей миной его зовем... к чему ни коснется, то и в воздух летит. И подаст же господь этакой талан человеку! А вот, что поближе, рымского сложения, на тяжелый бомбардировщик похож... — и показал на незадачливого Полина собеседника, — это есть Василий Парфентьевич из Дергачевки... ТБ-3 прозывается у нас за свои размеры; и верно, значительные опустошения и огорчения как неприятелю, так и повару нашему наносит, дай ему бог здоровья. К слову, покормил он тебя, ладушка? А подале, в уголок с забинтованной головой забился, — это и есть очень тоже интересный гражданин по кличке фашистская смерть, так-то... а ты думала поди, что она старушка с косой да впалыми очами? Не-ет, ладушка. Спеклося у него внутри... да и, правда же, крепко они его обидели, я бы на его месте тоже не простил. Ну, это комиссар мой, а сам я командир ихний являюсь... — Он протянул Поле маленькую костистую руку и назвал фамилию, часто служившую впоследствии для обозначения непримиримой народной расправы с оккупантами. — Чего-то вид у тебя подмоклый... не остудилась ли?

— Нет, мне хорошо, и я сыта, спасибо, — сказала Поля, правильно расценивая командирскую хитрость старика, стремившегося щедрой, на людях, похвалой удвоить доблесть своих бойцов.

Как ни искала Поля глазами среди собравшихся, так и не нашла, но старик угадал ее желание.

— Такая жалость, не знала Елена-то Ивановна, что ты здесь... на крылышках прилетела б! — шепнул он Поле на ухо и, вздохнув, в раздумье почмокал губами. — Хотя нет... не прилетела б, пожалуй. Много у ней сейчас деток скопилось на руках, хуже грудных, хоть и с бородищами. Не раньше утра прибудет, а пока... подымайся-ка, ладушка, обогрей человечьи-то души. Попристыли с дороги, им теперь в самый раз горяченького хлебнуть. Как, можно и приступать? — опросил он всех, приглашая к тишине, и, прежде чем Поля уяснила, чего хотят от нее, объявил затихшим партизанам, что среди них находится гостья, которой посчастливилось лично побывать на Октябрьском параде в Москве.

Он за руку вывел Полю на средину, чтоб всем было слышно, и отечески кивнул со стороны.

Бледная от волненья, Поля слушала дружные, не заслуженные ею партизанские рукоплесканья, пока сама не догадалась присоединиться к ним, потому что аплодировали бессчетному народному единству и будущему своему... Она действительно присутствовала на гордом и прекрасном празднике своего народа, слышала его голос и дыханье, и эта близость дала ей силу на вступительные слова. Все бывает важно в цепи обстоятельств, сопровождающих неповторимое событие; из боязни упустить бесценную подробность, Поля начала со своей встречи с Сапожковым, причем скупая запись памяти об этом эпизоде ширилась и проявлялась теперь за счет трагических с тех пор душевных накоплений Поли. Они придавали глубину и значительность образу безвестного комсомольского секретаря, размаху его замыслов, так и не претворенных в жизнь, даже теплоте его мнимой, мальчишеской небрежности... Наверно, то был не самый обстоятельный, но наиболее непосредственный отчет о беспримерном параде сорок первого года, без разъяснений и прикрас, умаляющих величие исторического акта: о том, как били часы, как поднимались полководцы на трибуну, и как выглядел Кремль в тот грозный час, и как похрустывал снежок под ногами проходившего советского войска. А чего не смогла разглядеть в рассветном сумраке седьмого ноября, про то рассказала так, как это отразилось в сердце русской комсомолки середины века.

И значит, ей удалось передать грозную торжественность Красной площади, сплавляющий зной единства и предчувствие победы, ветерком в то утро пронесшееся по стране.

— Вот спасибо тебе, ладушка, за твой щедрый дар: нам это всяких боеприпасов важней!.. То — дело отваги да рук человечьих, а твое — из глазу в глаз передается. Смотри, ведь плачут люди-то! — после долгой всеобщей паузы сказал командир и от лица всех поцеловал Полю. — Ой, никак, жар у тебя?.. как же назад-то пойдешь, ладушка?

Она не ответила. Правда, коленка теперь не болела совсем, только кружилась голова, зато порой хотелось лечь где придется и продолжить прерванную беседу с Варей. Сквозь строй расступившихся партизан женщина в кацавейке повела Полю спать; несколько рук одновременно протянулось распахнуть выходную дверь. И, едва закрыла глаза, тотчас над нею склонилась Варя — теплая, туманная и добрая, как весенний дождь.

К рассвету стало легче, — Поле дали водки и, закутанную, усадили в розвальни. Деревья стояли разряженные в иней. Командир согнутым перстом погрозил вознице и тронул вислые усы. Конные провожали до сворота на Красновершье; там, невдалеке, за посеревшими снежными отвалами зимы, проходил фронт. Расстались у спуска в лощинку с побитым, печальным леском, задичалым, как всё в несчастье. Если бы не болото впереди, хоть и подмерзшее, да количество вражеских частей, возраставшее по мере приближения к переднему краю, всего часа полтора ходьбы оставалось бы Поле до дома, где поджидал ее Осьминов. Объяснили дорогу и спросили на прощанье, дойдет ли; она отвечала сквозь стиснутые зубы, что теперь-то уж непременно дойдет:

— Я легкая, с кочки на кочку допрыгаю как-нибудь!..

Было голо и глухо кругом, ни следа птичьего на снегу, и небо пепельного цвета. Горстка золотистой шелухи от беличьей трапезы порадовала глаз и отдаленно напомнила цветы по бережку Склани, где совсем недавно, кажется — всего сто лет назад, взявшись за руки, бродила с Родионом. Она дословно помнила весь тот разговор, закончившийся очередной размолвкой.

Так, помнилось, Поля спросила его, во-первых, нравится ли ему, как пишет Кант, и еще — считает ли он ее достойной счастья; словно предчувствуя скорую военную разлуку, она торопила его с признанием. Дети, они в своем обиходе избегали произносить то слово, самое святое и бессмертное в человеческой речи, может быть целомудренно страшась его грешной и смертной изнанки. Им все казалось, что даже вздоха неосторожного достаточно, чтобы погасить их взаимные нежность и благоговенье. Полино чувство к Родиону еще не достигло той силы, какая заключена в желанье всегда владеть своим избранником, — из-за войны оно сразу началось с боязни утратить его навсегда.

Помнилось также, она выразила Родиону глубокомысленное удивление, какие громадные механизмы бывают пущены в ход для осуществления самых маленьких причуд природы. Она имела в виду, например, сколько могущественных физических законов, подобно хирургам столпясь над цветком купальницы, бережно раскрывают его венчик, чтоб не повредить лепестков, не причинить ранения. Она полагала, что Родиону придется по сердцу ее замечание, а тот лишь посмеялся в ответ. Он сказал тогда, что это и есть обыкновенное чудо жизни, как тень листвы на неторопливой лесной воде, или крик птицы в позлащенных закатом вершинах, или как она сама, Поля, наконец. И заключил неосторожно, что степень чуда мерится количеством гения, вложенного в явную, хотя бы в милую и бесполезную безделицу.

— Это я безделица, по-твоему?.. спасибо на добром слове!.. но еще посмотрим, кто окажется обыкновенней и бесполезней из нас двоих! — вспыхнула Поля, обозвала его жалкой фигурой нашего времени, и после той ссоры они не встречались до самого Родионова отъезда в Казань.

... Так она шла, стараясь думать о чем угодно, кроме смерти, которая караулила ее со всех сторон. Три последних часа оказались наиболее утомительными за все четверо суток лошкаревского похода. Похрамывая, малоезженой лесной дорогой она кое-как выбралась на юго-восточную опушку Пустошéй; ошибка показалась Поле незначительной. По расчетам, перед нею должен был простираться тот самый край енежской поймы с геодезической вышкой в полукилометре, на бугре, условленное место встречи с осьминовскими людьми... но ничего не виднелось там, в смутной белесой пелене; приходилось ждать темноты. К ночи зашумел лес, и опять, как ни напрягала воспаленных глаз, набухших от ветра, как ни прислушивалась к воздуху — нигде самолета не было.