Свет всю ночь

Вид материалаДокументы
Хозяина узнают по воротам…
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14

Хозяина узнают по воротам…


«Какие ворота – такой и хозяин», – говорят у нас на селе. А и в самом деле, кажется, ворота значат нечто большее, чем просто створы для проезда во двор. Недаром же с ними в народе связано столько песен, пословиц, присловий. «Катеринушка, душа, отворяй-ка ворота…», «Пришла беда – открывай ворота», «От ворот – поворот»… Да, пожалуй, ворота метят характер и нрав человека, а порой даже и саму его судьбу, потому что через них общается он с внешним миром. Словом, ворота – лицо хозяина, и о них он заботится с особой ревностью.

Отец мой был на редкость хозяйственным мужиком. Что во дворе, что в огороде, что в пригонах – везде он порядок держал отменный. И ворота с калиткой у него были исключительно добротные.

Створ больших ворот, широкий, сплошной, держался на кованых петлях, украшенных немудрёным точечным рисунком, – прошелся зубилом сельский кузнец. Калитка же с загнутой в бараний рог щеколдой служила как бы вторым, меньшим створом общих ворот.

На всех столбах было прибито по железному кольцу – коновязь. На среднем белела дощечка с намалеванным коричневой краской топором, что означало: случись где пожар, отец должен явиться на помощь, вооруженный топором. С каждого дома положен свой инструмент – ведро, лопата, кайло…

Калитка открывалась перед людьми, скотом и птицей, большие ворота – только перед лошадью в упряжи или перед машиной. Отпереть их можно было лишь изнутри, со двора, повернув вертушку и сняв крючок с длинным клювом. Ворота были высоки, так что за ними из окон совсем не проглядывалась улица, и мы не видели, кто подъезжал к дому, а слышали только гул мотора, если это была машина, или характерный стук, служивший сигналом, что подкатили на лошади. Телеги и сани всегда накатывало в ложбине перед воротами, потому оглобли неизменно ударялись в гулкие тесины.

С этим стуком для меня связано одно теперь уже далекое детское воспоминание.

…Замерло цоканье копыт по скованной земле. У нашего дома остановилась лошадь. Телега, накатив, ударила оглоблей в ворота. Но открылись не они, а распахнулась настежь калитка со скрипом, протяжным и звонким, как гусиный крик.

Мать с Марфушей, моей старшей сестрой, в одинаковых серых шалях и фуфайках, внесли мешок, бережно держа его за углы. Мешок мягко лег на каменную плиту у завалинки и разом осел, заметно опал, будто с устали выдохнул воздух. А телега с возом таких же мешков двинулась дальше по деревенской улице. За повозкой, точно за катафалком, тихо шли молчаливые женщины.

– Ну, вот и всё. Заработали хлебушка, – устало сказала мать и захлопнула

калитку.

Я подбежал к мешку и с восхищением стал ощупывать его впалые бока. Сквозь грубое рядно проглядывали красноватые зерна. «Ого, целый мешок пшеницы!», – дивился я, ибо прежде не видывал в нашем доме столько хлеба сразу.

Мешок зерна заработали сестра с матерью в колхозе.

За зимнюю до Рождества молотьбу на трескучем морозе, за рубку леса в

таежных снегах, за круглосуточную посевную страду, где сестра была трактористкой, а мать – сеяльщицей, за скошенные литовкой гектары трав и поставленные по логам сенные зароды под палящим солнцем, за срезанные серпами и грабками нетучные колосовые… целый мешок хлеба!

Я гордился тем, что была в нем и моя горсть зерна, потому что лето и я не сидел без работы – возил копны на старой хребтастой кобыле.

Война… Все для фронта. Настоящий хлеб на селе видели только раз в году, когда школьники приносили с новогодней ёлки кулек подарков – калачик, крендель, шаньгу с творогом.

Впрочем, был в деревне народ, которому везло больше…


Я лезу под ясельные ворота, повизгивая, как щенок. Мне уже удалось просунуть голову, я почти на свободе, но вдруг тяжелая подворотня падает мне на шею, и я застреваю, точно в ловушке. На мой рёв с высокого крыльца бежит на помощь воспитательница тётя Ариша, из полуподвальной кухни выныривает легкая на ногу повариха тётка Настасья. Они освобождают меня и уводят к ребятишкам.

Однако к вечеру я все же удираю из яслей, проделав брешь в старом тыне. Я становлюсь, наконец, свободным человеком. Но мать огорчена. Она с утра до ночи на молотьбе. Марфуша и вовсе не появляется дома, даже ночует на пашне. Другая сестра, Валюха, ходит в школу. Отец воюет на фронте. Так что водиться со мной совершенно некому.

– Совсем распрягся парень наш, – говорит, вздыхая за ужином,

раздосадованная мать.

А наутро меня отправляют к Кощеевым. У Кощеевых ребятишек много и

никто из них в ясли не ходит. Отец-инвалид, дядя Макар, и мать, тётя Саня, работают в колхозе, а ребятишки хозяйничают одни, домовничают, управляются со скотом, с огородом, бегают купаться на Тимину речку, к колодцу-кипуну. Такая жизнь меня вполне устраивает.

Однажды вечером, когда я возвращаюсь от Кощеевых домой, возле колхозных яслей меня встречает сухонькая тётка Настасья, вынимает из-под фартука большущий калач и прячет мне за пазуху.

– И завтра приходи, – шепчет мне на ухо, точно по секрету.

Дома мы едим только драники и травяники. Драники – это лепешки из

тертого картофеля, чуть сдобренные мукой. А травяники – такие же лепешки из картофеля и травы, рубленной в корыте. В травяники годится и щавель, и кислица, и лебеда, и даже обыкновенная жгучая крапива. Бывает в них тоже и горстка муки, добавленной не столько для вкуса, сколько хотя бы для связи. Травяники куда хуже драников. Они пустые, как солома, и никакой сытости от них не бывает, одна тяжесть в желудке.

Поэтому калач мне кажется удивительно вкусной штукой. Он пшеничный. Испечен на поду. Нижняя корочка поджарена, прокалена до орехового оттенка. В трещинах, напоминающих линии судьбы на ладони, припеклась зольная пыльца, тонко и тепло пахнущая русской печью. Кое-где вкрапились древесные угольки, наподобие изюминок. Верхняя корка на вид бледновата, она припорошена мучицей, но тоже пропечена хорошо, даже похрустывает при надкусывании. Когда калач раскатывали и потом загибали в круг, на нем появились винтообразные морщинки, заполненные мукой. И если корку аккуратно облизать, то они выступят особенно отчетливо, вроде полосок на карамельке.

Калач, хотя он и не мал, можно, конечно, съесть разом, еще по дороге домой, и это тоже будет вкусно. Можно – за ужином, с горячим картофельным супом. Можно сжевать в постели, закрывшись с головой одеялом, и если рано заснешь, то еще кусочек останется на утро. Но лучше всего съесть калач вечером за воротами. Накинуть материну фуфайку, надернуть валенки на босу ногу и выйти на улицу, когда солнце уже закатилось, но еще стоит в полнеба заря. Прислониться к гудящему, как самовар, телеграфному столбу и отщипнуть, не вынимая руку из кармана, первый кусочек с корочкой. Он отстанет от калача с легким треском, услышав который, предощутишь тонкий, ни с чем не сравнимый хлебный аромат.

Тяжело дышит сушилка за деревней. У сельмага галдят ребятишки – играют в «золотые ворота».

Золотые ворота,

Пропустите меня,

Я и сам пройду,

И друзей проведу…

Из бригадного проулка вываливает табун лошадей, направляясь в ночное. От пыли, что стелется по дороге, лошади фыркают, мотают головами, и колокольчики захлебываются, сбиваясь с ритма. Конюх нащелкивает с присвистом бичом.

Вот на небе в южной стороне зажглась первая робкая звезда. Вернее, она еще только зажигается: то вспыхнет, то погаснет, как свеча, задуваемая ветром. А столб все гудит далеким загадочным гудом, принесенным в нашу деревню за тысячи верст, и тревожно вздрагивают провисшие за лето провода.

Отныне на исходе каждого дня я осторожно подхожу к ясельному дому, склоняюсь над низким окном полуподвальной кухни и козырьком прикладываю руку. Длинная тень сбоку меня тоже делает взмах. Палец мой потихоньку клюет по стеклу. Открывается створка – и тётка Настасья снова подает мне калач. Точно такой же, как в первый день и как во вчерашний, - теплый, шершавый калач, чуточку присыпанный мукой. И я снова прячу его под рубаху. Я умею хранить секреты. Мне еще неизвестно, что моя фамилия черным по белому значится в длинном списке колхозных ребятишек, зачисленных на ясельное довольствие, ребятишек, чьи отцы ушли на фронт. А под списком имеется строгая подпись самого председателя колхоза.

Теперь я доподлинно знаю об этом. И понимаю, сколько бы ни старался отплатить добром за добро, буду в вечном долгу перед теми, кто, живя впроголодь и работая до упаду, приберегал лучший кусок для нас, детей военного поколения.