Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой
Вид материала | Документы |
Анна павлова Рождение музыки |
- Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег, 1420.23kb.
- -, 357.88kb.
- I долгожданная встреча, 3556.55kb.
- Н. Брагинской (1972-2002)*, 959.39kb.
- Растения при желудочно-кишечных заболеваниях здоровая пища и целебность растений, 388.04kb.
- Тропой приключений (рафтинг, кони), 73.41kb.
- Сценарий утренника проводы зимы, 54.32kb.
- Утоли моя печали, 11631.87kb.
- Как красиво, когда снег блестит при свете луны. Певучая метель проносится мимо снежных, 20.97kb.
- Вторая ифигения, 1376kb.
АННА ПАВЛОВА
Анна Павлова!
Какие определения найти, говоря о ней? Балерина? Танцовщица? Тех и других существует, как и существовало, множество, а Анна Павлова была во всем мире единственной.
Она дебютировала в 1899 году на сцене Петербургского императорского балета. В ту пору среди балетоманов был известен некий Дандре, выходец из старой аристократической французской семьи. Этот прекрасно воспитанный, владеющий многими языками человек увлекся Павловой на всю жизнь, которую он ей, впрочем, и пожертвовал. Он устроил ей квартиру с «залом для танцевального класса», роскошь, мало кому доступная. Он же познакомил ее и с Дягилевым1, намечавшим уже свою труппу для заграницы. Все это требовало от Дандре непосильных расходов и толкнуло его на разные коммерческие дела, к которым он не был приспособлен. В конце концов он угодил в тюрьму.
Анна Павлова реагировала на эту историю как будто довольно равнодушно и уехала за границу с Дягилевым.
Она и партнер ее Нижинский2 завоевали в Париже небывалый успех. Всю судьбу своей труппы Дягилев на них и построил. И вот, покуда он вел переговоры и совершал сделки по поездкам не только в Европе, но и в Америке и в Австралии, Павлова, ни с чем не считаясь, подписала другой контракт, чем очень подвела Дягилева. Контракт этот был блестящим, но жестоким: в течение целого года она обязывалась танцевать ежедневно по два раза в день в Лондоне, по всей Англии, Шотландии и Ирландии. Спектакли ее имели место не в театрах первого ранга, а в мюзик-холлах, на которые артисты смотрели в ту пору с презрением. Великая Павлова выступала вперемежку с акробатами и клоунами. Зато она получала небывалый оклад. Все думали, что при своем взбалмошном, капризном характере она никогда не сможет довести контракт до
конца и вернется к Дягилеву. Однако Павлова проработала весь год бесперебойно и возвращаться к Дягилеву и не помышляла.
Надо отметить, что театральные контракты за границей чем выгодней, тем жестче. В них существует обязательный параграф о неустойке за нарушение, а неустойка в несколько раз превышает сумму заработка.
Все подумали, что из-за неустойки Павлова и довела тяжелый ангажемент до конца. Но подоплека была совсем другая. Дело в том, что Павлова обожала Дандре. Именно обожала. Она никогда не любила его обыкновенной человеческой любовью, а обожала, и это было мукой для них обоих.
Она сознавала, что всем в жизни обязана Дандре, что без него она не была бы той «мировой» Павловой, какую все знали. Она помнила жертвы, которые он принес ей, и считала долгом не только их заслужить, а и с лихвой за них отплатить.
Не сказав никому ни слова, без чьего-либо совета, она по собственной инициативе подписала свой кабальный контракт, получила аванс и тотчас внесла залог, требовавшийся для вызволения Дандре из тюрьмы, и выписала его к себе.
Петербургский позор его окончился, и эти два существа навсегда покинули родину. Дандре сделался менеджером Павловой до самой ее смерти.
(452 слова) (Из воспоминаний Н. Трухановой. Огни рампы)
№ 56,0
Большая часть моего общения с Горьким протекла в обстановке почти деревенской, когда природный характер человека не заслонен обстоятельствами городской жизни.
День его начинался рано: он вставал часов в восемь утра и, выпив кофе и проглотив два сырых яйца, работал без перерыва до часу дня. В час полагался обед, который с послеобеденными разговорами растягивался часа на полтора. После этого Горького начинали вытаскивать на прогулку, от которой он всячески уклонялся. После прогулки он снова кидался к письменному столу — часов до семи вечера. Стол всегда был большой, просторный, и на нем в идеальном порядке были разложены письменные принадлежности. Алексей Максимович был любитель хорошей бумаги, разноцветных карандашей, новых перьев и ручек — стило никогда не употреблял. Тут же находился запас папирос и пестрый набор мундштуков — красных, желтых, зеленых. Курил он много.
Часы от прогулки до ужина уходили по большей части на корреспонденцию и на чтение рукописей, которые присылались ему в несметном количестве. На все письма, кроме самых нелепых, он отвечал немедленно. Все присылаемые рукописи и книги, порой многотомные, он прочитывал с поразительным вниманием и свои мнения излагал в подробнейших письмах к авторам. На рукописях он не только делал пометки, но и тщательно исправлял красным карандашом описки и расставлял пропущенные знаки препинания. Так же поступал он и с книгами: с напрасным упорством усерднейшего корректора исправлял в них все опечатки. Случалось — он то же самое делал с газетами, после чего их тотчас выбрасывал.
Часов в семь бывал ужин, а затем — чай и общий разговор.
Около полуночи он уходил к себе и либо писал, об-лачась в свой красный халат, либо читал в постели, которая всегда у него была проста и опрятна как-то по-больничному. Спал он мало и за работою проводил в сутки часов десять, а то и больше. Ленивых он не любил и имел на то право.
На своем веку он прочел колоссальное количество книг и запомнил все, что в них было написано. Память у него была изумительная.
От нижегородского цехового Алексея Пешкова, учившегося на медные деньги, до Максима Горького, писателя с мировой известностью, — огромное расстояние, которое говорит само за себя, как бы ни расценивать талант Горького. Казалось бы, сознание достигнутого да еще в соединении с постоянной памятью о «биографии» должны были дурно повлиять на него. Этого не случилось. В отличие от очень многих он не гонялся за славой и не томился заботой о ее поддержании; он не пугался критики, так же, как не испытывал радости от похвалы любого глупца или невежды; он не искал поводов удостовериться в своей известности, может быть, потому, что она была настоящая, а не дутая; он не страдал чванством и не разыгрывал, как многие знаменитости, избалованного ребенка. Я не видал человека, который носил бы свою славу с большим умением и благородством, чем Горький. (440 слов) (В. Ф. Ходасевич)
№ 57,57
МАТЬ
Мать родилась в сибирской деревне. Долгая тоскливая зима в переполненной народом, телятами и поросятами душной избе с детства заронила у нее любовь к весне. Породила жажду первой заметить, почувствовать хотя бы отдаленные ее признаки, изощряла ее слух и глаз слышать и видеть то, что не видят, не слышат другие. С детства большой радостью стали для нее родные леса, поля и все живое в них.
Как-то ранней весной отец взял ее и меня на пашню, где он собирался засеять уже вспаханную десятину пшеницей. На меже он распряг лошадь и пустил ее на выпас. Из блеклой прошлогодней травы, из-под самых ног отца, взлетел жаворонок и, трепеща крылышками, точно по незримым ступеням поднялся в голубую высь. Отец, кажется, и не заметил жаворонка. Но
мать!
— Смотри! Смотри, Алеша! Чуть покрупней воробья, а большекрылый. Потому и трепетун неустанный.
После ее слов я тоже отметил, что действительно у жаворонка крылья в сравнении с туловищем и длинны, и широки. И тогда же подивился ее зоркости.
Много времени прошло с тех пор, но и сейчас я вижу поднятое ее лицо, ее глаза, всю ее восторженно-напряженную фигуру, когда она слушала переливчато-хрустальное урчание, несшееся из поднебесья.
Солнце заливало голые, дымившиеся парком поля, а мать все стояла и слушала. Возможно, она уже и не видела самого певца, а только слышала радостный его голосок, чувствовала ту же радость в своем сердце.
А сколько нужды и горя выпало на долю матери, потерявшей семерых взрослых детей!
И все же глаза ее оставались незамутненными до глубокой старости, свидетельствующими о душевной ясности, лицо свежим, свободным от морщин. Спо-
собность радоваться, чутко улавливать красоту родной земли дарована далеко не всем людям. «Дурак и радость обратит в горе, разумный — ив горе утешится», — говорила она.
Лицо матери, как подсолнечник к солнцу, всегда было обращено к радости, к деянию добра. Я был убежден, что мать обладала особым талантом доброты и обостренным ощущением природы, которые она все время бессознательно пыталась привить нам, детям. И сам я также жадно начинал смотреть на дерущихся воробьев, слушать писк синиц, с волнением ждать первой капели с крыш. Каждый «воробьиный шажок» весны торжествовался как победа. Слова матери глубоко западали в память, трогали какие-то незримые струны души, оберегали нас от тысячи тысяч пагубных соблазнов, бились в наших сердцах неиссякаемым подспудным родником.
— Немало людей, дети, живут злобой, корыстью, завистью. Не радуются ни весне, ни птичьему звону, и оттого глаза у них мутные, тусклые. Слепцы они, а со слепого какой же спрос?
А как сделать, чтобы всем жить было радостно, она не знала. И видела источник радости в окружающей ее природе. Любовь к природе, радостное любование ею было заложено в ней от рождения, как в певчей птице. Мать не представляла иной силы, способной так чудодейственно окрылять человеческую душу, и поражалась, как другие не понимают этого. (446 слов) (По Е. Н. Пермитину)
№ 58,0
Любила Русь колокольный звон. Уже в первой половине четырнадцатого века (а возможно, много раньше, но сведений нет) колокола делали в Москве и Новгороде. Новгородская летопись в 1342 году отметила: «...архиепископ Василий велел слить колокол великий к святой Софии и привел мастера из Москвы, человека почтенного, по имени Борис». Этот же Борис, по словам летописца, отливал колокола для Москвы и других городов. Высказываются предположения, что именно Борис, освоив новое мастерство, положил начало литью колоколов в России. Церковные колокола, звучавшие на десятки верст, были своеобразным эпическим оркестром, музыкой для всех, грандиозным музыкальным инструментом. Колокола звучали «во дни торжеств и бед народных». Многие века колокольный звон сопутствовал народной жизни: оповещал о приближении врага, созывал ратников на битву, был криком о помощи во время бедствия, приветствовал победоносные полки, вносил в праздники веселье и торжественность.
Радостным мелодичным звоном встретила Москва воинов, возвратившихся с Куликова поля. Под колокольный звон проходили по Москве ополчения Минина и Пожарского, изгнавшие интервентов из столицы. Колокол созывал вольнолюбивых новгородцев на вече, на котором решались судьбы Отечества.
Колокола обычно изготовлялись в пушечных мастерских. Пушечных дел мастера лили преимущественно крупные колокола, а колокольники (была и такая специальность) — отливали мелкие звоны и била. Литье колоколов и бил считалось почетным делом. Когда отливался большой колокол, то летописец зано сил это событие в свою хронику, не забывая упомянуть и имя мастера литейного дела. В колокольный сплав,
состоявший из меди и олова, добавляли серебро — для благозвучности. Отсюда и выражение «серебряный звон».
С колоколами были связаны самые различные поверья. Когда, например, приступали к литью крупного колокола, то нарочито распускали ложный слух. Надо было выдумать что-нибудь совершенно маловероятное, чтобы молва расходилась от села к селу, от города к городу. Считалось, что, чем дальше распространится слух, тем сильнее будет гудеть колокол.
Было дурной приметой, если колокол ночью позвонит сам по себе. Тот, кто услышит ночью звон, должен ждать для себя величайшего несчастья. Так, в Москве, в самом центре, висел набатный колокол, который в разговорной речи именовался всполошным. Все знали, что за колоколом числилась крамола: до 1478 года он был вечевым колоколом Великого Новгорода, затем его отобрали у новгородцев, перевезли в Москву и перелили. Но бывшему новгородцу мало пришлось послужить москвичам. В 1681 году глухой ночью царь Федор Алексеевич вскочил в испуге: ему показалось, что всполошный колокол сам по себе позвонил. Разгневанный царь утром созвал ближайших бояр и держал совет. Колокол отправили в ссылку за тридевять земель, в глухую и лесистую Карелию. Так новгородский «бунтовщик» и не прижился в Москве.
О колоколах и колокольном звоне складывалось в народе множество остроумных притч, пословиц, поговорок, загадок и шуток. Колокол был, например, для деревенских жителей своего рода часами, возвещавшими'о начале дня. Поэтому в ходу была поговорка: первый звон — пропадай мой сон, другой звон — земной поклон, третий звон — из дому вон.
О колокольных звонах повествовали метафорично: сидит петух на воротах, косы до полу, голос до небу. Трудное дело — отливка колоколов. Колокол — это гигантский музыкальный инструмент. У каждого колокола — свои переливы, у каждого звона — свое назначение. (446 слов) (Е. Осетров)
№59,59
УЧИТЕЛЬ
Замечательный человек, встретившийся мне в начале жизненного пути, был Игнатий Дмитриевич Рождественский, сибирский поэт. Он преподавал в нашей школе русский язык и литературу, и поразил нас учитель с первого взгляда чрезмерной близорукостью. Читая, учитель приближал бумагу к лицу, водил по ней носом и, ровно бы сам с собою разговаривая, тыкал в пространство указательным пальцем: «Чудо! Дивно! Только русской поэзии этакое дано!»
«Ну, такого малохольненького мы быстро сшама ем!» — решил мой разбойный пятый «Б» класс.
ан не тут-то было! На уроке литературы учитель заставил всех нас подряд читать вслух по две минуты из «Дубровского» и «Бородина». Послушав, без церемоний бросал, сердито сверкая толстыми линзами очков: «Орясина! Недоросль! Под потолок вымахал, а читаешь по слогам!»
На уроке русского языка учитель наш так разошелся, что проговорил о слове «яр» целый час и, когда на-
ступила перемена, изумленно поглядев на часы, махнул рукой: «Ладно, диктант напишем завтра».
Я хорошо запомнил, что на том уроке в классе никто не только не баловался, но и не шевелился. Меня поразило тогда, что за одним коротеньким словом может скрываться так много смысла и значений, что все-то можно постичь с помощью слова и человек, знающий его, владеющий им, есть человек большой и богатый.
Впервые за все время существования пятого «Б» даже у отпетых озорников и лентяев в графе «поведение» замаячили отличные оценки. Когда у нас пробудился интерес к литературе, Игнатий Дмитриевич стал приносить на уроки свежие журналы, книжки, открытки и обязательно читал нам вслух минут десять — пятнадцать, и мы все чаще и чаще просиживали даже перемены, слушая его.
Очень полюбили мы самостоятельную работу — не изложения писать, не зубрить наизусть длинные стихи и прозу, а сочинять, творить самим.
Однажды Игнатий Дмитриевич стремительно влетел в класс, велел достать тетради, ручки и писать о том, кто и как провел летние каникулы. Класс заскрипел ручками.
Не далее месяца назад я заблудился в заполярной тайге, пробыл в ней четверо суток, смертельно испугался поначалу, потом опомнился, держался по-таежному умело, стойко, остался жив и даже простуды большой не добыл. Я и назвал свое школьное сочинение «Жив».
Никогда еще я так не старался в школе, никогда не захватывала меня с такой силой писчебумажная работа. С тайным волнением ждал я раздачи тетрадей с сочинениями. Многие из них учитель ругательски ругал за примитивность изложения, главным образом за отсутствие собственных слов и мыслей. Кипа тетрадей на классном столе становилась все меньше и меньше, и скоро там сиротливо заголубела тоненькая тетрадка. «Моя!» Учитель взял ее, бережно развернул — у меня сердце замерло в груди, жаром пробрало. Прочитав вслух мое сочинение, Игнатий Дмитриевич поднял меня с места, долго пристально вглядывался и наконец 1 тихо молвил редкую и оттого особенно дорогую похвалу: «Молодец!»
Когда в 1953 году в Перми вышла первая книжка моих рассказов, я поставил первый в жизни автограф человеку, который привил мне уважительность к слову, пробудил жажду творчества. (454 слова) (В. П. Астафьев), I
№ 60,60
РОЖДЕНИЕ МУЗЫКИ
Жизнь была уже полна звуков. Над горными склонами Фракии гулко разносилось ржание коней, еще не знавших узды. Из зарослей выбегал черный ощетинившийся вепрь и, суетливо хрюкая, звал за собой ка-баниху и дюжину полосатых поросят. Медведь под дуплом дуба ревел, отбиваясь лапой от гудящего роя пчел. Густо населенные зверьем, птицами и насекомыми леса клокотали от нестройного хора голосов. Человек жил тут же рядом, внушая к себе уважение и вы-
зывая страх. Однако его голос почти не выделялся из разноголосицы природы, частью которой он себя считал.
Но однажды — как рассказывает предание — на поляну вступил юноша. В руках его не было ни камня, ни палки, без которых тогда не осмеливался покинуть пещеру или землянку ни один человек. Кажется, юноша никого не боялся. Он расположился на камне и снял с плеча предмет, не знакомый обитателям леса. Его можно было принять за лук, со свистом выпускающий жалящие и пронизывающие насквозь стрелы. Но на луке была одна тетива, а здесь семь, и укреплены они так, что для стрелы нет упора. Юноша ударил пальцами по натянутым нитям своего странного лука и исторг звуки, каких никогда не слышал ни один зверь и ни один человек. Они напоминали что-то давно забытое или потерянное, что-то разлитое в самой природе, но еще никем не извлеченное. Словно бы пчелы вместо того, чтобы собирать сладость цветов, решили нанизывать все лучшее, что содержал мир звуков, и юноша услышал это и воспроизвел. И хотя это не напоминало знакомые голоса или шумы природы, но будило какой-то странный отзвук и властно тянуло к себе, заставляя презреть выработанные веками осторожность, страх и вражду.
Уйдя с головой в божественные звуки, юноша не замечал ничего вокруг. Он выливал из себя все, что его переполнило, не заботясь о слушателях. А их с каждым мгновением прибывало все больше и больше. Царственно прошагал лев и лег, склонив огромную голову на скрещенные лапы. Рядом с ним замер пугливый олень, закинув ветвистые рога. Тут же пристроился заяц. Деревья привстали и, казалось, вот-вот шагнут навстречу певцу.
Музыканта звали Орфей. Он не мог похвастаться знатностью своего рода. Другие герои считали своими отцами Зевса или Аполлона, матерью — Афродиту. Отцом Орфея был затерявшийся во фракийских дебрях горный поток Загр, а матерью — муза Каллиопа (Пре-красноголосая). Не совершал он подвигов, подобных тем, которые прославили Персея или Геракла. Но деяния его беспримерны, так же как беспримерна его слава.
(375 слов) (А. И. Немировский. Мифы
Древней Эллады)
№ 61,0
...Почти в каждом нашем захолустном городке, да и в иных безвестных деревнях можно встретить хороших художников-самоучек. Этих художников никто не знает. О них никогда не писали.
Их земляки хотя и считают таких художников чудаками, но относятся к ним с уважением. Очевидно, потому, что простой русский человек из всех видов искусства любит, пожалуй, больше всего живопись, особенно когда она открывает ему прелесть хорошо знакомых обжитых мест. «Вот они какие, наши места! — говорят в таких случаях с гордостью земляки такого художника. — А мы-то думали, что у нас, почитай, ничего интересного нету — одни поля да овраги, мосточки да реки».
Жаль, конечно, что у нас пока еще нет самоотверженных людей, которые занялись бы такими художниками-самоучками, находили бы их, отбирали бы лучшие их вещи и показали бы их народу. Тогда не-
пременно обнаружились бы живописные богатства, в течение столетий никому не известные и бывшие в пренебрежении, — богатства подлинно народные по своей непосредственности, картины хотя бы и неумелые на взгляд утонченных ценителей, но полные примитивной прелести.
Сколько раз случалось и мне находить в глуши, в стареньких избах среди выцветших фотографий и бумажных трескучих цветов такие картины без рам. Иной раз к ним нельзя было прикоснуться без того, чтобы "из-под них не побежали крупной рысью во все стороны рыжие тараканы.
Спросишь какую-нибудь бабку, чьи это картины, и почти всегда услышишь в ответ, что это, мол, сынок ее баловался, большой был охотник до этого дела и что, конечно, кабы учение, то вышел бы из него прелестный живописец.
...Различная сила воздействия пейзажа зависит от степени его родственности нашим ощущениям.
Мы никогда не променяем на самые торжественные красоты тропиков и Запада наши скромные дали. Мы родились и жили «под сереньким ситцем этих северных тихих небес», их красота слилась со всей нашей жизнью, они были ее свидетелями, и потому только мы можем с полной силой ее ощутить и понять. Исключения бывают редко.
Во время путешествий мы часто бываем восхищены блеском чужеземной природы, но она никогда не сможет затмить природу русскую. Наоборот, чем ярче чужое, тем ближе свое. Ничто — ни лиловый пожар Эгейского моря, ни розовеющий мрамор и алые олеандры Эллады, ни синий сказочный воздух Сицилии, ни золотая тусклая дымка над бессмертным Парижем, — ничто не только не может приглушить нашу память о своей стране, но, наоборот, доводит ее до почти болезненной остроты. Я испытал это на себе, когда в туманных предосенних садах Версаля с их почернелой, как старая позолота, листвой, с их геометрической пышностью я — совсем не знаю почему — вспомнил крошечный городок Спас-Клепики, и у меня заныло сердце. (416 слов) (К. Г. Паустовский)
№ 62,0
«Художник обязан скрыть от публики те усилия, которых ему стоит произведение, — писал однажды Крамской. — Свобода и легкость — непременное наслаждение зрителя...»
Но легкость легкости рознь. Размышляя об этом, думая о сложной взаимосвязи между художником и зрителем, я вспоминаю еще одну сцену из далеких дней моего детства.
Как-то в школе нам объявили, что приехал и выступит перед нами столичный художник-виртуоз. Что означали эти слова, никто как следует не понимал. Но тем сильнее разъедало нас любопытство.
После уроков все собрались в зале. Школьный сторож Кузьма вынес на сцену столик, два мольберта с поставленными на них чертежными досками, толстую стопку александрийской бумаги.
Затем появился сам «виртуоз». Это был полный румяный мужчина в чесучовой блузе-толстовке, с кудрями до плеч и выпуклыми глазами, сизыми, как слива «венгерка». Он вышел, неся в руке лакированный плоский ящик, живо раскланялся, поставил ящик на стол, щелкнул медными застежками и раскрыл его жестом циркового фокусника. В ящике рядами лежали цветные пал очки-мелки.
«Виртуоз» накренил кнопками к доскам два листа «александрийки», затем — опять-таки жестом фокусника — набрал полную горсть мелков, и тут начались чудеса.
Листы бумаги стали на наших глазах с необыкновенной быстротой превращаться в картины-пейзажи. Цветные мелки будто сами бегали по шершавой «алек-сандрийке», вырисовывая деревья, траву, тропинки, пышные сливочные облака в небесах и синюю воду.
Мы сидели с раскрытыми ртами и взрывались аплодисментами, когда «виртуоз», закончив очередной лист, раскланивался с чарующей улыбкой.
Казалось, чудесам не будет конца. Раскланявшись, он сменял готовые пейзажи чистыми листами бумаги, и вновь на глазах у нас возникали как бы сами собой невиданной яркости малиновые закаты, избушки в снежных шапках среди сахарно-голубых сугробов, бирюзовые озера с лебедями и апельсиново-лимонные осенние рощи.
Наконец «виртуоз» приступил к своему коронному номеру. Сдвинув мольберты вплотную, он прикрепил к доскам два свежих листа и стал орудовать обеими руками, правой и левой, малюя одновременно два пейзажа — летний и зимний.
И тут вдруг из первого ряда поднялся сидевший там наш учитель рисования Александр Григорьевич.
Долговязый и тощий, в своей вытертой на локтях бархатной блузе и шнурованных сапогах, он направился, горбясь, к выходу через весь зал. Его седоватая бородка вздрагивала, губы кривились. Выражение нестерпимой обиды, написанное на его худом, обычно едко-насмешливом лице, я запомнил надолго и вспоминал не раз впоследствии.
Вспоминал, когда бился над первыми своими этюдами, над каким-нибудь простеньким на взгляд мотивом. Вспоминал, размышляя о непримиримой вражде между ремеслом и искусством. Вспоминал, думая о поверхностной легкости, о заученных приемах, за которыми не кроется ничего действительно важного или хотя бы искреннего и которые тем не менее подкупают порою зрителя так же неотразимо, как подкупила ког- J да-то нас, несмышленышей из трудшколы, ловкость рук заезжего мастака.
Умение отличить в искусстве настоящее от поддельного, понять разницу между действительной красотой и «красивостью» — не простое дело.
Многие полагают, что понимание живописи дается само по себе, не требуя никаких усилий. Но это так же неверно, как и то, что ребенок, едва научившийся складывать слоги в слова, может наслаждаться поэзией Пушкина или прозой Тургенева.
Есть дистанция между первой детской песенкой и симфонией Чайковского — только пройдя эту дистанцию, начинаешь понимать, какие сокровища человеческих чувств кроются в музыке.
В каждом из нас природой заложена способность воспринимать прекрасное. Но эта способность, как и все другие природные способности человека, нуждается в развитии. (450 слов) (Л. Волынский. Лицо времени)
№