Й и творчеством поэта, «олонецкий Лонгфелло» встал в полный рост перед читателем, интересующимся русской поэзией и историей русской литературой эпохи модернизма

Вид материалаДокументы

Содержание


То Китеж новый и незримый
Подобный материал:

Майкл Мейкин

Николай Клюев и Мельников-Печерский:
Загадки и предположения


За последние двадцать лет, благодаря не только многочисленным публикациям клюевских текстов, писем и комментариев к ним, но также обширной исследовательской работе над биографией и творчеством поэта, «олонецкий Лонгфелло» встал в полный рост перед читателем, интересующимся русской поэзией и историей русской литературой эпохи модернизма. 1 Иногда даже кажется, что сегодня речь идет о совсем другой фигуре и о другом поэтическом корпусе, чем обсуждалось в начале 80-х годов. Но при всех открытиях последнего времени осталось все же удивительно много загадок, много «темных мест», чрезвычайно много невыясненных вопросов, которые заинтригуют да и, возможно, введут читателя в заблуждения. Об этом (и не только об этом) свидетельствует все продолжающаяся полемика вокруг культурного и биографического профиля поэта. 2

Среди многочисленных загадок одна из самых интригующих – это о круге чтения поэта. Книги и их авторы часто встречаются в творчестве Клюева, и разнообразие названий и имен создает впечатление очень широко читающего поэта.3 Однако, кроме этих многочисленных упоминаний, Клюев оставил очень мало ясных следов своего чтения и редко дает читателю возможность видеть, как он читал. Вряд ли можно его считать подлинным «интертекстуальным» поэтом -- по его стихам трудно составить даже его приблизительный профиль как читателя.. Литературной критикой он фактически не занимался, и его мимоходные замечания о литературе и писателях, встречающиеся в воспоминаниях других, не дают основы для серьезного анализа. Даже его реакции на творчество современников относительно ограничены – не так уж много цитат и мало замечаний в письмах и в прозе. Из его переписки только поздние сибирские письма позволяют исследователю строить некоторые гипотезы о библиотеке поэта, Как точно замечает К.М. Азадовский, «В письмах Клюева последних лет – обилие цитат из Гомера, Феогонида, сектантских гимнов, не говоря уже о Евангелии». 4. Однако эти письма написаны в последний период его жизни, когда его круг чтения определялся спецификой его ситуации –ссылкой, отдаленностью от культурных центров, плохим здоровием, и отчаянием.

К тому же, даже когда его тексты свидетельствуют о его чтении, Клюев-читатель ставит перед исследователем много сложных вопросов. Например, он часто упоминает известные «Поморские ответы» Андрея Денисова и, как указывает Л.А. Киселева, этот текст служит важной этической и духовной моделью для поэта. 5 Однако, поскольку можно судить, даже если совершенно очевидно, что факт существования текста для него очень важен, Клюев никогда прямо не цитирует Денисова, и поэтому нелегко сказать с уверенностью, чтó он особенно ценил внутри этого текста (хотя предположения Л. .А. Киселевой в случае «Песни» убедительны). Если «Поморские ответы» представляют один полюс литературных реминисценций у Клюева, то другим, наверное, является его довольно частое обращение к иностранной литературе – от Тагора до Верлена и Верхарена --, и с этим полюсом связан целый ряд других вопросов. Из них самыми интригующими можно считать, наверное, следующие – читал ли поэт на самом-то деле по-немецки, как утверждает не один автор воспоминаний о нем, и, если читал, тогда что, кого, как, и с какими последствиями. 6

Другие вопросы о круге чтения тоже возникают нередко, и привлекают за собой много существенных вопросов о его статусе и облике как писателя и как читателя. Документы, составленные во время и после его московского ареста 1934-го года, мимоходом свидетельствуют о его личной библиотеке, но они, естественно, не могут нам объяснить, как и почему он читал определенные книги, – или даже читал ли он вообще все упомянутые книги. 7 Его письма из Сибири к Христофоровой-Садомовой тоже кое-что говорят о его чтении в последние годы жизни, но и эти письма не без своих проблем. В них, частично с помощью цитат из священных книг, рисуется образ кающегося православного поэта. Однако, последний редактор его переписки отмечает, что некоторые из «цитат» на самом деле являются клюевским вариантом библейского текста, а в одном случае – его собственной выдумкой. 8 Вообще, в его переписке следы того, чтó он, якобы, читал в Сибири, ставят перед читателем крайне интересные вопросы. Пока нигде не подтверждено вне письма Христофоровой даже само существование той интригующей книги «Перстень Иафета», якобы написанной на «распаренной бересте китайскими чернилами» и представляющей «Русь XII-го века», которой поэт так дорожил в своей ссылке.9 Таким образом, один из самых яркимх примеров его эзотерических читательских привычек и интересов мог бы быть остроумной, очень хорошо скрытой мистификацией.

Эти вопросы, конечно, имеют в свою очередь прямое отношение к целому ряду других вопросов, возникающих в полемике вокруг профиля поэта. Поэтому возможны только общие, и осторожные комментарии. Однако, несмотря на все, в полемике вокруг поэта осторожность частo забывается, и у читателя требуется выбор между вдумя крайними позициями. Забывается, например, что поэт из народа, но много читающий, основывающий свои знания и на личном знании народного мира, и на книгах, поэт интересующийся и Гейне и Денисовым, читающий обоих в подлиннике – это парадоксальная, но далеко не невозможная фигура.

Характерные парадоксы появляются, когда исследователь старается выяснить отношения поэта к автору, которого он упоминает всего лишь в двух стихотворениях и не больше в своих письмах, но с которым его сближает очень много мотивов и взаимных интересов. Этот автор – Мельников-Печерский (П. И. Мельников, 1818-83, печатающий свои художественные тексты под псевдонимом Андрей Печерский).

Стихотворения Клюева, упоминающие Мельникова-Печерского и его творчество, – это «По керженской игуменье Манефе…» (1916-18) и «Наша собачка у ворот отлаяла» (1926). Первое стихотворение начинается прямо с Мельникова-Печерского:

По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского,
Всплакнулось душеньке, как дрофе
В зоологическом, близ моржа пустозерского.

Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканых
Знают звезды и травы цитварные!

Повесть дней моих ведают заводи,
Бугорок на погосте родительский;
Я родился не в башне, не в пагоде,
А в лугу, где овчарник обительский.

Помню Боженьку, небо первачное,
Облака из ковриг, солнце щаное,
В пеклеванных селениях брачное
Пенье ангелов: «Чадо желанное».

На загнетке соборы святителей,
В кашных ризах, в подрясниках маковых,
И в творожных венцах небожителей
По укладам келарника Якова.

Помню столб с проволокой гнусавою,
Бритолицых табачников нехристей;
С «Днесь весна» и с «Всемирною славою»
Распростился я, сгнувши без вести.

Столб кудесник, тропа проволочная
Низвели меня в ад электрический…
Я поэт – одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.

Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери. 10

Стихотворение начинается с одной из главных героинь романиста: Матери Манефы, из романа «В лесах» (первой части дилогии, состоящей из романов «В лесах» и «На горах»), сестры героя «тысячника» Патапа Чапурина. В стихотворении она представляет тот мир, по которому плачет лирическое «я» стихотворения (но, видимо, в сугубо неестественной ситуации, как «дрофа … близ моржа» в зоопарке), и который очень подробно описан в дилогии. Это мир «лестовок, часословов заплаканных», то есть, тот же мир, откуда родом лирический герой («Я родился … в лугу, где овчарник обительский), но с которым он «распростился». Все же стихотворение кончается желанием «Пусть же керженский ветер баюкает /Голубец над могилою матери», семантично рифмуясь с первой строкой («По кержеской игуменье [матери] Манефе»). Керженский район верхнего Заволжья (вокруг реки Керженца) – сердце старообрядческой монастырской жизни, описанной в дилогии Мельникова-Печерского. В стихотворении героиня Мельникова и керженский обительский мир противопоставлены ужасам современной городской жизни и представлены как такие же подлинные примеры народной русской культуры, как сам поэт.

Слово «Керженец» появляется еще два раза в стихах Клюева (первая строка стихотворения «Республика» (1918), «Керженец в городском обноске…» и в «Песне Гамаюна» (то есть, следовательно, не только в стихотворении из цикла «Разруха», но также в «Песне о Великой Матери», где эта песня полностью цитируется). В «Песне Гамаюна» строки «И жгут по Керженцу злодеи / Зеленохвойные кремли» находятся среди «горьких вестей», которые описывают современное состояние страны. 11 К тому же, Л.Г. Яцквевич указывает, что слово «керженский» повторяется в стихах Клюева шесть раз. 12 Самое известное употребление этого прилагательного, наверноу, в первой строке первого стихотворения цикла «Ленин», «Есть в Ленине керженский дух» (1918) 13 Можно предполагать, что главный источник керженского мотива у Клюева – это безусловно описание у Мельникова-Печерского керженских старообрядческих монастырей. Следовательно, далеко неудивительно, что мотив ассоциируется с понятиями «народность», «старая вера», «природа» и противопоставляется всему современному и городскому – «Керженец в городском обноске», «И жгут по Керженцу злодеи / Зеленохвойные кремли».

Не только стихи подтверждают интерес поэта к географии дилогии Мельникова-Печерского. Николай Минх, в своих воспоминаниях о встрече с Клюевым в Саратове в 1929 году, цитирует следующие слова Клюева: «Стыдно не побывать на Волге. В Хвалыне слез, побывал в Иргизах, что Мельников в своих «На горах» описал. Книга-то какая прекрасная! С большим сердцем написана. Только оклеветана. А за что? За красоту и правду? .. Походил по местам, где скиты были. Ничего уж нет. Все порушено и пожжено злой и поганой рукой». 14 Нет других свидетельств, подтверждающих личное знакомство Клюева с этими местами, но слова, цитированные Мнихом, подчеркивают культурную близость, которую Клюев чувствовал к произведениям Мельникова-Печерского, да и, кажется, к самому автору.

К тому времени, описанному Минхом, уже было написано второе клюевское стихотворение, где упоминается творчество Мельникова-Печерского– «Наша собачка у ворот отлаяла». Здесь Настенька, дочка-красавица тысячника Чапурина, умершая в романе «В лесах» от трагической любви, перечисляется среди погибших представителей бывшей русской роскоши:

Наша собачка у ворот отлаяла,
Замело пургою башмачок Светланы,
А давно ли нянюшка ворожила-баяла
Поваренкой вычерпать поморья-океаны,

А давно ли Россия избою куталась, --
В подголовнике бисеры, шелка багдадские,
Кичкою кичилась, тулупом тулупилась,
Слушая акафисты да бунучки казацкие?

Жировалось, бытилось братанам Елисеевым,
Налимьей ухой текла Молога синяя,
Не было помехи игришам затейливым,
Саянам-сарафанам, тройкам в лунном инее.

Хороша была Настенька у купца Чапурина,
За ресницей рыбица глотала глубь глубокую
Аль опоена, аль окурена,
Только сгибла краса волоокая.

Налетела на хоромы приукрашены
Птица мерзкая – поганый вран,
Оттого от Пинеги до Кашина
Вьюгой разоткался Настин сарафан.

У матерой матери Мамелфы Тимофеевны
Сказка-печень вспорота и сосцы откушены,
Люди обезлюдены, звери обеззверены…
Глядь, березка ранняя мерит серьги Лушины!

Глядь, за красной азбукой, мглицей потуплена,
Словно ива в озеро, празелень резниц,
Струнным тесом крытая и из песен рублена
Видится хоромина в глубине страниц.

За оконцем Настенька в пяльцы душу впялила --
Вышить небывалое кровью да огнем…
Наша корноухая у ворот отлаяла
На гаданье нянино с вещим башмачком. 15

Стихотворение описывает современную катастрофу, при которой «Замело пургою башмачок Светланы» и «У матерой матери Мамелфы Тимофеевны / Сказка-печень вспорота и сосцы откушены». Настенька Чапурина стоит в середине между поэтической Светланой Жуковского и былинной матерью Василия Буслаева, Мамелфой. Однако, в отличие от них, она не только погибла уже в своем первичном литературном контексте, но и, в некотором смысле, по своей собственной вине (в отличие от Светланы и Мамелфы, которые представлены в стихотворении как жертвы современной катастрофы), так что строка «Только сгибла краса волоокая» может относиться не только к той современной катастрофе, описанной на протяжении всего стихотворения, но и к действиям самого романа. Однако, в конце стихотворения это Настенька села «вышить небывалое кровью да огнем», видимо под лай «нашей корноухой» -- то есть, мельниковская героиня представлена как ближе всех к лирическому герою,

Судя по этим двум стихотворениям, можно утверждать, что мельниковская эпопея обозначает у Клюева исчезающий мир аутентичной народной культуры, которой постоянно угрожает современность. Две героини романа «В лесах» -- старая игуменья Манефа и молодая красавица Настенька -- представлены как две стороны этой культуры, по которым скучает и о которой беспокоится лирический герой стихотворений.

Близость в некоторых отношениях Клюева к Мельникову-Печерскому подтверждается еще одним очень важным мотивом из автобиографических текстов поэта. Долго казалось загадочным клюевское утверждение в двух автобиографических записях, что его жизнь «тропа Батыева».

Жизнь моя – тропа Батыева: от студеного Коневца (головы коня) до порфирного быка Сивы пролегла она. Много на ней слез и тайн.

Жизнь моя – тропа Батыева. От Соловков до голубых китайских гор пролегла она: много слез и тайн запечатленных. 16

В 1993Людмила Киселева указала на возможный источник этого мотива в рассказе Мельникова-Печерского «Гриша», где, в мире старообрядческого благочестия, лже-пророк Ардалион объясняет наивному отроку Грише, что тропа Батыева ведет к Китежу:

Туда ходу нет маловерам... К ним может пройти только истинный раб Христов, воли своей не имеющий, в душе помыслов нечистых не питающий, волю пославшаго творящий без рассуждения... И не только в Жигулях и на горе Кирилловой процветают крины райские, во иных во многих пустынях невидимых просияли светом невечерним светила богоизбранныя... Путь же их прав, вера истинна; имена их в книге животной написаны... И сияют те светила от древних лет... Там, за Керженцем - пролегает дорога, давным-давно запущенная. Нет по ней езду коннаго, нет пути пешеходнаго, а не зарастает она ни лесом ни кустарником... То - "Батыева тропа"... Проходили тут татары поганые от стольного града Володимира в чудный Китеж-град. И тот чудный град доселе невидимо стоит на озере Светлом Яре...17

Рассказ «Гриша» служил главным источником для драматической поэмеы «Странник» (1867) Аполлона Майкова, и там же упоминается эта тропа к Китежу:

… И слышен
Оттуда гул колоколов… И тамо
Жизнь беспечальная, подобно райской!
А виден град всем жителям побрежным
Круг озера по утренней заре
Иль в тихие вечерние часы, --
Но внити в оный может токмо тот,
Кто путь прейдет, ни на минуту Бога
Из мысли не теряя; бо сей путь
«Батыева тропа» рекомый, страхи
И чудищи различными стрегом! 18


Но на самом деле, у Мельникова-Печерского «тропа Батыева» упоминается не только в рассказе «Гриша» (1860 г.), но и в самом начале самого известного произведения Мельникова-Печерского, «В Лесах»:

Верховое Заволжье - край привольный. Там народ досужий, бойкий, смышленый и ловкий. Таково Заволжье сверху от Рыбинска вниз до устья Керженца. Ниже не то: пойдет лесная глушь, луговая черемиса, чуваши, татары. А еще ниже, за Камой, степи раскинулись, народ там другой: хоть русский, но не таков, как в Верховье. Там новое заселение, а в заволжском Верховье Русь исстари уселась по лесам и болотам. Судя по людскому наречному говору - новгородцы в давние Рюриковы времена там поселились. Преданья о Батыевом разгроме там свежи. Укажут и "тропу Батыеву" и место невидимого града Китежа на озере Светлом Яре. Цел тот город до сих пор - с белокаменными стенами, златоверхими церквами, с честными монастырями, с княженецкими узорчатыми теремами, с боярскими каменными палатами, с рубленными из кондового, негниющего леса домами. Цел град, но невидим. Не видать грешным людям славного Китежа. Скрылся он чудесно, божьим повеленьем, когда безбожный царь Батый, разорив Русь Суздальскую, пошел воевать Русь Китежскую. Подошел татарский царь ко граду Великому Китежу, восхотел дома огнем спалить, мужей избить либо в полон угнать, жен и девиц в наложницы взять. Не допустил господь басурманского поруганья над святыней христианскою. Десять дней, десять ночей Батыевы полчища искали града Китежа и не могли сыскать, ослепленные. И досель тот град невидим стоит,- откроется перед страшным Христовым судилищем. А на озере Светлом Яре, тихим летним вечером, виднеются отраженные в воде стены, церкви, монастыри, терема княженецкие, хоромы боярские, дворы посадских людей. И слышится по ночам глухой, заунывный звон колоколов китежских. 19

Как можно видеть по этому самому первому абзацу романа Мельников-Печерский также мог бы играть роль в усвоении Клюевым другого важного для него мотива --«Китеж». Как замечает С.В. Шешунова, Китеж появляется неоднократно у Мельникова-Печерского – позже в романе «В лесах» герои даже идут по «Батыевой тропе» к озеру Китеж, имеющему, конечно, в культуре старообрядцев Заволжья огромное значение; Китеж также упоминается в «Очерках поповщины» Мельникова-Печерского. 20Вообще на Мельниковом-Печерском висит немалая доля ответственности за распространение в последние десятилетия XIX-го века китежской легенды и истории Китежского летописца, как можно судить и по началу очерка Короленко «В пустынных местах»:

Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро,- я был разочарован.

Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о "невидимом граде", куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шопотами "пустыни". 21

Китежский «летописец» и китежская легенда имели, конечно, очень большое значение в старообрядческой среде вообще. Китеж упоминается неоднократно у Клюева, и часто подразумевается старообрядческий контекст. 22 Напомним, что в стихотворении Клюева «Псалтырь царя Алексия» этот контекст подчеркивается в первых двух строфах, начинающихся с псалтыря и кончающихся Китежем:

Псалтырь царя Алексия,
В страницах убрусы, кутья,
Неприкаянная Россия
По уставам бродит кряхтя.

Изодрана душегрейка,
Опальный треплется плат…
Теперь бы в сенцах скамейка,
Рассказы про Китеж-град. 23

Безусловно, нельзя объяснить появление мотива «Китеж» в творчестве Клюева одним Мельниковым-Печерским и его изображением заволжских старообрядцев. Как замечает Шешунова, от Мельникова-Печерского и Короленко до русского модернизма и потом до Клюева – далеко: то, что было предметом этнографии, бытописания и даже иронии у первых, стало духовным символом у вторых, и, наконец-то, ключевым мотивом скрытой России, доступной только посвященным у Клюева. Но безусловно клюевский путь к озеру -- то есть, «тропу Батыеву»_-- прокладывал Мельников-Печерский, и клюевское усвоение и преображение этой тропы в двух автобиографических текстах – важное утверждение его собственной литературной программы. Стоит заметить, что его собственная тропа к тайному озеру идет «от студеного Коневца (головы коня) до порфирного быка Сивы», «От Соловков до голубых китайских гор») – то есть, она идет через универсалии духовной культуры, даже если она восходит к сугубо русскому «расколу», таким образом подчеркивая не только сходства с источником клюевского мировоззрения, но и значительные различия… И очень характерно, что Клюев, упоминая «тропу Батыеву» в этих двух текстах, не только не указывает на источник, но и не умоминает куда, по традициям, ведет эта тропа – зто знание, вроде, только для посвященных.

Кроме Мельникова-Печерского и Короленко, для клюевского подхода к Китежу надо еще вспомнить, например, с одной стороны посещение в 1915 г поэта оперы Римского-Корсакова «Китеж», очерк Пришвина о Светлояре (1908) и другие произведения периода русского модернизма, а с другой -- народные источники, которые могли бы способствовать усвоению Клюевым этого мотива, и которые он вполне мог бы знать по личному опыту. 24 Но стоит напомнить, что для нескольких из самих модернистов, совершающих «паломничество» на Светлояр важными источниками были не только сам Мельников-Печерский, но и его сын, историк Андрей Мельников, у которого гостили и консультировались Мережковский, Гиппиус и Белый. Таким образом, связь между Светлояром и семьей Мельниковых продолжала быть тесной и активной даже после смерти автора дилогии, и впрямь до времен зрелого Клюева.

Если «тропа Батыева» кажется важным и программным мотивом в автобиографических текстах 20-х годов, то можно также предположить, что этот мотив вывернут наизнанку в одном из последних стихотворений Клюева 1930-х годов. Первое стихотворение цикла «Разруха», «От Лаче-озера до Выга», описывает зловещий пешеходный маршрут лирического героя от озера Лаче до озера Выга (то есть, от места не без значения в древней русской культуре к месту, где до середины XIX-го века, находился один из центров старообрядческой культуры). 25 Этот маршрут частично следует направлению Беломорканала, и по нему лирический герой наблюдает целый ряд катастроф. Стихотворение начинается «От Лаче-озера до Выга / Бродяжил я тропой опасной»; в середине его «…красный саван мажет смальцем / Тропу к истерзанным озерам…», а дальше объясняется, что одна из святынь старой веры спаслась от ужасов современных событий:

Данилово – котел жемчужин,
Дамасских перлов, слезных смазней,
От поругания и казни
Укрылося под зыбкой схимой, --
То Китеж новый и незримый,
То беломорский смерть-канал…

Последние две строки стихотворение, семантично рифмуясь с началом, одновременно расширяют его тематический и географический диапазон: «Я брел проклятою тропой / От Дона мертвого до Лаче». То есть, в страшное время для поэта и его страны, мотив «Батыевой тропы» как пути к спасению через тайные знания стал, наоборот, образом страшных (буквально опасных) знаний о катаклизме. Ни знания ни сама тропа уже не могут привести к спасению.

Кроме аллюзий к произведениям, героям и мотивам из творчества Мельникова-Печерского в стихах и автобиографических текстах Клюева, автор романа «В лесах» еще встречается в записях и письмах поэта. В записях Клюева, исполненных рукой Николая Архипова, мимоходом упоминаются многие авторы и рисуются литературные вкусы Клюева, хотя бы в самых общих чертах – иногда, кажется, по критериям личных приязней и неприязней: Клюев любит Аввакума, Фета, Флоренского, Кузмина; не любит Некрасова, Вересаева, Тихонова, Пильняка, Садофьева, Вагинова, Князева, Рождественского. 26 В этих записях Мельников-Печерский упомянут всего лишь в контексте восторженной реакции поэта на роман Сергея Клычкова «Чертухинский балакирь» (запись 1926 г.):

В книге «Балакирь» вся чарь и сладость Лескова, и чего Лесков недоскзал и не высказал, что только в совестливые минуты чуялось Мельникову-Печерскому… 27

Это – относительное трезвое – упоминание – единственное литературно-критическое замечание Клюева о романисте-этнографе. А через десять лет, в письме из Сибири жене Клычкова, Клюев сравнивает свою судьбу (а собственно, «предательство» им любимого Анатолия Яр-Кравченко) с судьбой самого известного литературного героя Мельникова-Печерского:

Поневоле вспомнишь Патапа Максимыча Чапурина и Алешку Лохматого. И сивушек ему Максимыч подарил, и одел в бархат, и бородой щеки ему, как кровному да родимому, ластил, ан вот что получилось! Свирепая душа поромоновского токаря сказалась. Ежовую щетину и бархатом не укроешь! 28

Видимо, как бы Клюев судил о литературных достижениях автора известной дилогии, ее герои продолжали быть ему близкими, как и разные важные мотивы в ней.

Однако, может быть важнее отдельных мотивов и перекличек, даже важнее ключевого символа Китежа в сопоставлении Клюева и Мельникова-Печерского указать на общие характеристики и интересы, которые сближают прозаика XIX-го века и поэта XX-го. Та Россия, которую изображает Мельников-Печерский в дилогии – «тайная», даже «поддонная» (что частично объясняет успех его романов); она народная (тысячник Чапурин, хотя, как Клюев пишет, фактически «купец», на самом деле по официальному определению крестьянин, как большинство других персонажей, а описываемая в дилогии жизнь в основном деревенская). Однако эта тайная Россия, как точно указывает немецкая ученая Андреа Зинк, очень четко отличается от привычного портрета крестьянской России в русской литературе XIX-го века тем, что в дилогии часто подчеркиваются ее богатство и зажиточность – часто описываются роскошные пиры, изобилие разных продуктов, относительный комфорт жизни преуспевающих семей в заволжских лесах. 29 К тому же, это мир далеко не без высокой культуры и, по-своему, не без широких знаний. А C.В. Шешунова еще подчеркивает «уставность» жизни описанной Мельниковым в дилогии – в ней мир заволжских старообрядцев чаще всего «чинный», придающий большое значение ритуальности. 30 Уже сто лет назад Орест Миллер, в своем подробном описании творчества Мельникова-Печерского, указывал, что романист описывает этот конфессиональный мир не по его догмам, а по его ритуалам (персонажи в дилогии даже не понимают вопросов иностранцев о догматических расходах с официальной церковью). 31 Все эти элементы художественного мира дилогии безусловно сближают его с поэтическим миром Клюева, который часто изображает народную культуру теми же контурами. Стоит еще напомнить, что в романе «На горах» Мельников-Печерский довольно немало пишет о русском сектантстве и «радениях» сектантов – темах далеко не без значения и для самого Клюева.

Еще очень существенно, что в дилогии повествование неоднократно подчеркивает, что действия происходят накануне катастрофы (то есть, перед закрытием многих заволжских скитов и разорением других в 1853 году, когда государство приняло очень жестокие меры против старой веры). А в советское время уже можно было смотреть на эпопею Мельникова-Печерского в двойной перспективе катастрофических перемен – что и делает Клюев в комментарии, цитирующемся Минхом («Походил по местам, где скиты были. Ничего уж нет. Все порушено и пожжено злой и поганой рукой»). То, что Мельников-Печерский сознательно описывает мир, которого уже не было во время создания дилогии, не может не иметь значения для поэта, который то же самое делает в своем изображении старообрядческой культуры и крестьянского мира вообще. Еще интересно то, что по Минху Клюев в конце 20-х годов считал роман «На горах» несправедливо оклеветанным: «Книга-то какая прекрасная! С большим сердцем написана. Только оклеветана. А за что? За красоту и правду?». Такое определение он мог бы к этому времени (вполне справедливо) дать и своему творчеству. Уже начиналась «клевета» на Клюева, и через несколько лет он сможет о себе читать следующее «Мироощущение вымирающего кулачества, цепляющегося за прошлое и отталкивающееся от революции … выражено в творчестве Клюева как одного из наиболее ярких представителей кулацкого стиля», а в том же источнике о Мельникове «Литературная деятельность Мельникова как публициста и как беллетриста теснейшим образом связана с той обрусительской политикой, которая проводилась русской бюрократией и диктовалась интересами дворянского абсолютизма. Отсюда специфическая тяга Мельникова к консервативным формам быта, отсюда та реакционность, которая резко отличает его чиновничий и благонамеренный этнографизм от этнографических очерков разночинцев 60-х гг.» Враждебность к обоим, классически выраженная в этих статьях из «Литературной энциклопедии» (о Клюеве, 1931 г.; о Мельникове 1932 г.) красноречиво говорит о том, что могло бы привлекать позднего Клюева к романисту.

И хотя очень много отличает прозаика XIX-го века от поэта XX-го, стоит еще прибавить, что их кое-что сближает и в художественном методе: ни тот, ни другой не принадлежат к линиям, по которым шло развитие классических, стандартных форм русской прозы и поэзии. Межжанровый характер творчества обоих бросается в глаза. Недаром все еще ищут точное определение жанра дилогии; и поэтому недаром лирическое «я» Клюева плачет по героине романов Мельникова-Печерского, но называет произведения рассказами: «По керженской игуменье Манефе, /По рассказам Мельникова-Печерского, /Всплакнулось душеньке…». На самом деле часто отмечалась эпизодичность романов, относительная независимость отдельных в них рассказов. Вообще у романиста и поэта обоих цельность и однородность литературного произведения – далеко не главное. Так же заметен у обоих интерес к народной речи и даже к этнографическому описанию в художественном контексте.

Определение творчества Мельникова-Печерского в статье фольклориста Г. Виноградова могло бы без каких-либо изменений применяться и к Клюеву: «Опоэтизирование угасающего народного быта, разрушающихся старых устоев, затихающего устного художественного слова». Замечание Виноградова о расширении художественного мира Мельникова-Печерского можно также отнести к Клюеву (заменив слово «заволжской» словом «севернорусской» и, может быть, слово «общерусской» словом «всемирной»): «Он имеет намерение свою картину народной заволжской жизни поместить в обширную раму общерусской жизни и потому раздвигает границы и географические, и хронологические.» 32

Виноградов, в той же статье, описывает Мельникова как «славянофила» -- описание отвергнутое самим Мельниковым в одной из его незаконченных автобиографий. 33 Однако, избегая историко-идеологических сложностей, которыми окружен этот термин, читатель может все-же вспомнить, что историк Анджей Валицки назвал славянофильство «консервативным утопизмом: утопизмом, потому что это был всеобъемлющий и подробный образ социального идеала, в резком контрасте с существующей реальностью; и консервативным … потому что этот идеал находился в прошлом». 34 Описание жизни заволжских староверов у Мельникова-Печерского имеет многие черты этого «консерватиного утопизма»; при всех различиях, о творчестве, жизненном пути, и даже поведении Клюева, одевающегося «по старомодному», как славянофилы XIX-го века, можно то же самое сказать.

Однако при всей симпатии Мельникова-Печерского к старообрядческому миру, изображенному в дилогии и иногда в других рассказах, нельзя не считаться с двумя большими оговорками, тоже очень интересными при сравнении с Клюевым. Первая оговорка – это то, что на первый взгляд выглядит чуть ли не народной идиллией, очень часто оказывается совсем другим. В рассказе «Гриша» Ардалион, открывший Грише тайну «батыевой тропы» окажется фанатиком (в отличие от доброго старца Досифея, конфессиональная терпимость которого расстраивает и раздражает наивного, неистового, но и грешного Гришу) и грабителем – вместе с Гришей, он крадет сундук с деньгами у благочестивой хозяйки дома, где он гостит как уважаемый паломник, и с момента грабежа начинается падение ее дома. Такой же сомнительной фигурой окажется паломник Стуколов в романе «В лесах». Его повествование о странствиях прямо до «Опонского царства» имеет не мало общего с некоторыми клюевскими повествованиями, но Стуколов, который носит ответственность за пострижение в монашки матери Манефы (в молодости родившей ребенка от него), окажется главным заговорщиком в деле фальшивомонетчиков, центром производства которых является Красноярский скит в керженском лесу. А это именно тот скит, который произвел такое сильное впечатление на Патапа Чапурина из-за своего благочестия, роскошного убранства, и гостеприимного приема.

По этим и многим другим моментам в прозе Мельникова-Печерского видно, что подробное этнографическое описание быта старообрядческого Заволжья, чаще всего поставленное в очень положительный свет, иногда сопровождается (или вернее чередуется с) совсем другим изображением народной жизни.

И эта амбивалентность вполне соответствует профилю самого автора. Вторая оговорка, с которой надо считаться, еще более очевидна. Автор Андрей Печерский – он же все-таки и чиновник Павел Иванович Мельников, который, в годы государственной службы, стал не только крупным специалистом по «расколу», но и большим гонителем старообрядцев, принимающим очень активное участие в закрытии их скитов и в разрушении их общин за Волгой. В старообрядческих кругах Павел Мельников пользовался репутацией не лучше Петра Великого (о чем, конечно, не мог бы не знать Клюев). То есть, он сам способствовал краху того мира, который он впоследствии так тщательно и в основном положительно изображал в дилогии.

Первое его упоминание об озере Светлояре и о Китеж-граде – не рассказе «Гриша» а в его известном «Отчете о современном состоянии раскола в нижегородской губернии» (представленном министерству внутренних дел в 1854, но опубликованном в Нижнем Новгороде в 1910 г и поэтому возможно доступном Клюеву в 10-ые годы):

По ночам суеверным слышится звон коло­колов китежских. Если кто благочестиво проводил жизнь и захотел бы вступить в число блаженной братии монастырей китежских, такой, говорят раскольники, должен оставить отца, мать, жену, детей, дом и, забыв все мирское, идти лесом по пустынной, так называемой «Батыевой тропе», не оглядываясь назад, не смотря по сторонам, не вспоминая ни дома, ни родных и не взирая ни на какие бесовские искушения, которые непременно встретятся по дороге. Идя с таким самоотвержением, можно попасть в Китеж, этот земной рай раскольников, населенный блаженными людьми, не знающими ни холода, ни голода и слушающими пение райских птиц с человечьими головами. 35

Оставляя в сторону большие и сложные вопросы о характере и деятельности Мельникова-Печерского, невозможно не цитировать слова мемуариста Никитенко, которые приводит не один автор, пишущий о чиновнике-прозаике: «плутоватый, рассказывает интересно»; «Его … надобно слушать осторожно, потому что он не затрудняется прилгать и прихвастнуть…». 36 Реакции Никитенко и интерес к его словам ученых, пишущих о Мельникове-Печерском, не только свидетельствуют о сложном облике писателя, но и очень напоминают то, что писалось и все еще пишется о Клюеве.

На самом деле, амбивалентное изображение у Мельникова-Печерского некоторых аспектов народной жизни и крайняя амбивалентность характера и поведения самого автора дают много поводов для размышления исследователю, интересующемуся возможными связями между Клюевым и Мельниковым-Печерским и читательскими привычками поэта. Однако, как часто оказывается в изучении Клюева, невозможно судить с уверенностью о степени сознательности клюевского усвоения амбивалентности прозаика. Но в любом случае, обращение Клюева к Мельникову-Печерскому, кажущееся на первый взгляд относительно простым (прозаик как представитель народной идиллии, этнограф уже исчезнувшего мира и исследователь важных для поэта мотивов из народной культуры) становится гораздо сложнее, если вспомним сугубую двоякость изображения старообрядческого мира у прозаика и такую же двоякость его собственной личности. Вопросы об этой двоякости напрашиваются у Клюева именно теми мотивами, которые он, как кажется, берет у Мельникова-Печерского: новокрестьянский поэт, претендующий на старообрядческие корни, ссылается на свою «батыву тропу», сознательно цитируя автора, у которого самого подход к старообрядческому миру нельзя не назвать сложным. Настя Чапурина поставлена в ряд с другими героинями-жертвами, но отличается от них тем, что сама она отвечает за свою собственную трагедию. Даже мать Манефу можно считать парадоксальной фигурой, и скучать по ней – далеко не однозначно.

Мельников-Печерский сам писал, что он научился народной речи «на барках, в скитах, да на мужицких полатях» -- что вполне возможно. 37 Но Г. Виноградов очень убедительно доказывает, что для дилогии произведения Афанасьева такие же важные источники, как любые слова любого заволжского мужика. Читая Мельникова-Печерского, читатель постоянно встречает элементы той же народной (часто старообрядческой) лексики, как у Клюева – лестовка, синель, авсень, и т. п. Встречая их, он вправе задумываться над возможно противоположными источниками этих слов и этого этнографического материала у каждого автора – личным, практическим опытом и кабинетными занятиями. Несмотря на любовь комментаторов к бинарным оппозициям, нельзя исключить возможность двойных источников, как и другие формы амбивалентности.

Место Мельникова-Печерского в творчестве и биографии Клюева может служить примером способов культурного усвоения – чтения – последнего. Еще раз (как и в случае братьев Денисовых) можно предположить, что клюевский подход к автору и его миру совсем не интертекстуален (несмотря на мотив «батыевой тропы», взятый из его текстов), но, вернее, концептуален, увлекая за собой далеко не простой, хотя возможно частично игривый диалог и предполагая, что можно узнать не только определенные модели, но и антитезы в соотношениях между новокрестьянским поэтом и дворянским этнографическим романистом.



1 Ранний вариант этой статьи, в форме доклада, был прочитан на двадцать первых Клюевских чтениях, Вытегра, 21-го октября 2005-го года. Автор выражает глубокую признательность организаторам чтений – директору Вытегорского краеведческого музея Тамаре Павловне Макаровой и ведущему научному сотруднику Института мировой литературы Сергею Ивановичу Субботину – за предоставленную возможность выступать на чтениях и за их помощь и поддержку в исследованиях о Н. Клюеве. Автор также сердечно благодарит Директора интенсивной программы русского языка Мичиганского университета (США) Алину Владимировну Мейкин за ее бесценную помощь с редактурой текста, генерального директора петербургской сети кафе «Штолле» Василия Владимировича Морозова за такую же бесценную помощь в практической стороне участия в чтениях и Кафедру славистики Мичиганского Университета за финансовую поддержку.

2 Яркими примерами этой полемики служат, из последних публикаций, реакции К.М. Азадовского и С.И. Субботина на академическое издание клюевской прозы: К.М. Азадовский «По белому автографу», «Вопросы литературы» 5 (2004), 344-57; С.И. Субботин, «О беловых автографах, о «брендах» и не только», «Наш современник», 6 (2005), 270-76.

3 Для одного комментатора именно «употребление в клюевских стихах различных имен» доказывает широкий диапазон знаний поэта -- Николай Переяслов, «Нерасшированные послания» (Москва, 2001), 127.

4 К.М. Азадовский, «Жизнь Николая Клюева: документальное повествование» (Санкт-Петербург, 2002), 308.

5 Л.А, Киселёва. «Мифология и «реалии» старообрядчества в «Песни о Великой Матери» Николая Клюева», «Православие и культура» (Киев, 2000), № 1, 3-20; «Миф и реальность старообрядчества в «Песни о Великой Матери» Николая Клюева», «Вытегра: Краеведческий. альманах» (Вологда, 2000 (факт. 2001)), Вып. 2, 210-224.

6 О том, что он читал Гейне в подлиннике см,, например, в книге «Николай Клюев глазами современников» , составление, подготовка текстов и примечания В. П. Гарнина (Санкт-Петербург, 2005) воспоминания Бориса Филиппова и Семена Липкина. 146, 211. Самое известное (и провокационное воспоминание о Клюеве-германисте – это, конечно, в «Петербургских зимах» Георгия Иванова («Из литературного наследства: Стихотворения; Третий Рим, роман, Петербургские зимы: мемуары; Китайские тени, литературные портреты», ред, Н. Богомолов (Москва, 1989), 333-4.

7 Опись имущества арестованного поэта включает 24 книги церковные и 200 книг и разных журналов; его доверенность от 2-го июня 1934-го года, составленная в Сибири, дает кое-какие подробности об этих «церковных книгах» (Николай Клюев, «Словесное древо», вступительная статья А.И. Михайлова; , составление, подготовка текстов и примечания В. П. Гарнина (Санкт-Петербург, 2003) 415, 411. Среди «церковных книг» перечисляются рускописные «Поморские ответы», «Стоглав», Евангелие, Потребник, и Месяцеслов, свидетельствующие не только о Клюеве-читателе, но и о Клюеве-коллекционере. В протоколе обыска московского ареста, рядом с арестованными рукописями перечисляется одна книга – «Люди лунного цвета» Розанова (Станислав Кунюев, Сергей Куняев «Растерзанные тени» (Москва, 1995), 205.

8 «Словесное древо», 616, 619, 620, 627, 629.

9 «Словесное Древо», 381, 627.

10 Николай Клюев, «Сердце Единорога», вступительная статья А. И Михайлова, составление, подготовка текста и примечания В. П. Гарнина (Санкт-Петербург, 1999), 325.

11 «Сердце единорога», 384, 764,

12 «Поэтическая система топонимов и этнонимов Н. А. Клюева», «Клюевский сборник», Выпуск второй (Вологда, 2000), 54

13 «Сердце единорога», 377.

14 «Николай Клюев глазами современников», 195.

15 «Сердце еинорога», 537.

16 «Из записей 1919 года», «Автобиография», в сборнике «Словесное древо», 30, 43.


17 Л.Г. Киселева, «Христианство русской деревни в поэзии Николая Клюева», «Православие: слово, язык, литература», 1(1993), 68-9; П. И. Мельников (Андрей Печерский) «Собрание сочинений в восьми томах, (Москва, 1976), том 1, 318.

18 А. Н. Майков, «Избранные произведения», вступительная статья Ф.Я. Приймы, составление, подготовка текста и примечания Л. С. Гейро (Ленинград, 1977), 483-4. См. об этой поэме С. В, Шешунову, «Град Китеж в русской литературе: парадоксы и тенденции», «Известия РАН. Серия литературы и языка, 4 (2005), 15.

19 Мельников «Собрание сочинений в восьми томах», том 2, 7.

20 Шешунова, «Град Китеж», 13-14. См. Мельников, «Собрание сочинений в восьми томах», 7, 217.

21 Цитируется по ссылка скрыта, где текст Короленко был доступен 27-го марта 2006 г.

22 Кроме статьи Шешуновой, стоит особенно упомянуть статью на тему Клюев и Китеж С.Н. Смольникова, «Мифологема-топоним “Китеж” в поэтической системе Н.А.Клюева», «Клюевский сборник», Вологодский педагогический университет, Отв. ред. Л. Г. Яцкевич (Вологда, 1999), Выпуск 1, 88-108; также на сайте «Клюевослов» ссылка скрыта.

23 «Сердце единорога», 475.

24 О клюевском посещении оперы Римского (премьера – 1907) см. Лев Карохин, «Сергей Есенин и Николай Клюев» (Рязань, 2002), 57-8.

25 «Сердце единорога», 624-7.

26 «Словесное древо», 61, 67, 68, 76, 63, 71, 68. Об Ахматовой, Есенине и Блоке читатель здесь найдет больше – но без особых открытий о Клюеве-читателе.,

27 «Словесное древо», 73.

28 «Слочесное древо», 374-5.

29 Андреа Зинк «Bindung durch Pfannkuchne? Das Volkskonzept in Mel’nikov Pecerskijs “V lesach”», Zeitshchrift fűr Slawistik, 47 (2002), 2, 181-92.

30 С.В. Шешунова «Бытовое поведение в изображении П. И. Мельникова-Печерского», «Вестник Московского университета», серия 9, Филология (1997), 2, 71-74.

31 Орест Миллер, «Русские писатели после Гоголя», том III (Москва, 1908), 68-132.

32 Г. Виноградов  «Опыт выяснения фольклорных источников романа Мельникова-Печерского «В лесах»», «Советский фольклор», 2—3 (1935), 367.

33 «Автобиография П. И. Мельникова», «Действия Нижегородской Губернской Ученой Архивной Комиссии», Сборник, том 9, в память П. И. Мельникова (Андрея Печерского), (Нижний-Новгород, 1910), 84.

34 Andrzej Walicki, A History of Russian Thought: From the Enlightenment to Marxism (Stanford, 1979), 107.

35 «Отчет» вошел в Сборник «Действия Нижегородской Губернской Ученой Архивной Комиссии», том 9. Описание в нем «Батыевой тропы» цитируется здесь по ссылка скрыта, где текст был доступен 15-го октября 2005 г. (28-го марта 2006-го года его уже не было в Интернете).

36 Эти слова из дневника современника писателя приводятся двумя авторами недавних работ о Мельникове-Печерском: Н.К. Прокофьева, «Мельников-Печерский: 1818-1883», «Литература в школе» 7 (1999), 21; Л.А. Анниский «Три еретика» (Москва, 1988) 176,

37 «Автобиография П.И. Мельникова», 80.