В целости или хотя бы привести к лучшему виду то общение между умом и вещами, которому едва ли уподобится что-либо на земле или по крайней мере что-либо земное

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6
добра и зла, с по­мощью которого он хотел изгнать бога и сам установить себе законы. И уж конечно, наука не обладает такой си­лой (как бы велика ни была сила ее), которая могла бы наполнить дух человеческий высокомерием, ибо ничто, кроме самого бога и созерцания бога, не может наполнить дух и расширить его. Поэтому Соломон, говоря о двух главных чувствах, воспринимающих мир (зрении и слу­хе), заявляет: «Глаз не насыщается виденным, ухо   слышанным» 18, ибо, если нет наполнения, содержащее больше содержимого. Так же определяет он и само зна­ние, и человеческий разум (для которого чувства служат как бы разведчиками) в тех словах, которыми он заклю­чает свой календарь и ежедневные наставления (epheme­rides), указывая время для каждой вещи: «Бог создал все так, что каждая вещь является прекрасной в свое время, и этот самый мир он вложил также в сердце людей, од­нако человек не может раскрыть от начала и до конца содеянное богом» 19Этими словами он довольно ясно дает понять, что бог создал человеческий ум подобным зерка­лу, способным отразить всю Вселенную, столь же жажду­щим охватить этот мир, как глаз жаждет света, и не только желающим воспринять все разнообразие и чередо­вание времен, но и стремящимся к всестороннему рас­смотрению и исследованию неизменных и нерушимых за­конов и установлений природы. И хотя, по-видимому, он дает понять, что этот высший порядок природы (который он называет «деяние, творимое богом от начала и до кон­ца») не может быть познан человеком, это отнюдь не умаляет способностей человеческого познания, но скорее должно быть отнесено за счет тех препятствий, которые встречаются на пути науки, таких, как краткость чело­веческой жизни, противоречия и споры научных школ, неверный и ненадежный способ обучения и множество других трудностей, вытекающих из свойств человеческой природы и подстерегающих человеческий род. Ведь в дру­гом месте он достаточно ясно доказывает, что ни одна часть Вселенной не является недоступной для человече­ского познания, говоря, что «дух человека подобен боже­ственному светочу», с помощью которого он исследует сокровенные тайны природы. Поэтому если столь велики человеческие возможности (captus), то совершенно оче­видно, что количественная сторона знания, как бы велика она ни была, не грозит нам никакой опасностью занос­чивости или высокомерия. Такая опасность подстерегает нас только со стороны качественной, ибо как бы мало и незначительно ни было само знание, но если оно суще­ствует без своего противоядия, то содержит в себе нечто опасное и зловредное, в изобилии несущее в себе при­знаки высокомерия. Таким противоядием или «благово­нием», примесь которого сдерживает неумеренные пре­тензии знания и делает его в высшей степени полезным, является благочестие (charitas), на что указывает и апо­стол, продолжая уже приведенные выше слова: «Знание делает надменным, благочестие же созидает». Созвучны с этим и другие его слова: «Если бы я говорил на всех языках, ангельских и людских, а благочестием не обла­дал, то я был бы подобен звонкой меди или звенящему кимвалу»20. Дело не в том, что говорить на языках ангелов и людей — вещь сама по себе незначительная, а в том, что если такое знание лишено благочестия и не направ­лено на достижение общего всему человечеству блага, то оно скорее породит пустое тщеславие, чем принесет серь­езный, полезный плод. Что же касается мнения Соломона относительно вреда сочинения и чтения книг и тех ду­шевных мучений, которые приносит знание, а также пре­достережения апостола Павла «не дать себя обольстить пустой философией», то, если правильно истолковать эти места, они великолепно смогут показать истинные пре­делы, поставленные человеческому знанию, которые, од­нако, дают ему полную возможность без всякого ограни­чения охватить целиком всю природу. Таких пределов су­ществует три. Во-первых, мы не должны видеть счастье только в науке и забывать о том, что мы смертны. Во-вто­рых, мы должны использовать наше знание так, чтобы оно рождало не беспокойство, а спокойствие души. В-тре­тьих, не нужно считать, что мы можем с помощью созер­цания и размышления над природой проникнуть в боже­ственные тайны. Относительно первого ограничения пре­красно сказано у Соломона в другом месте той же книги. Он говорит: «Я достаточно хорошо понимаю, что муд­рость настолько же отлична от глупости, насколько свет отличен от тьмы. У мудрого есть глаза, глупец же блуж­дает во тьме, но я знаю и то, что смерть неизбежна и для того, и для другого» 21. Что касается второго ограничения, то хорошо известно, что никакое душевное беспокойство или волнение не возникает из самого знания, а является лишь результатом привходящих обстоятельств. Ведь вся­кое знание и удивление (которое является зерном зна­ния) сами по себе доставляют удовольствие. Когда же из них делаются выводы, которые, если их неправильно при­менить к нашей практике, рождают либо бессильный страх, либо безудержную страсть, тогда и возникает то страдание и смятение духа, о котором мы здесь говорим, и тогда знание уже не является больше «сухим светом» (по выражению знаменитого Гераклита Темного, который говорит: «Сухой свет—лучшая душа») 22, но становится «влажным светом», истощенным «влагой аффектов». Тре­тье ограничение требует несколько более тщательного рассмотрения, и его не следует касаться наспех. Ведь если кто-нибудь надеется получить в результате созер­цания чувственных, материальных вещей достаточно света для того, чтобы с его помощью проникнуть в боже­ственную природу и волю, то, конечно же, такой человек «окажется в плену у пустой философии». Дело в том, что созерцание творений дает знание, поскольку оно касается самих этих творений, но по отношению к богу оно может порождать лишь восхищение, которое подобно незакон­ченному знанию. По этому поводу прекрасно сказал один платоник: «Человеческие чувства подобны солнцу, кото­рое хотя и освещает земной шар, однако скрывает от нас небесный свод и звезды» 23, т. е. чувства раскрывают нам природные явления, божественные же скрывают. Отсюда порой случается так, что некоторые из ученых впадают в ересь, пытаясь на крыльях, скрепленных воском чувст­венных восприятий, взлететь к божественной мудрости. Тем же, кто заявляет, что излишнее знание склоняет ра­зум к атеизму, незнание же вторичных причин способ­ствует рождению благоговения перед первопричиной, я бы с удовольствием задал знаменитый вопрос Иова: «Следует ли лгать во. имя бога и подобает ли обманывать ради него, чтобы угодить ему?» 24 Ведь совершенно ясно, что бог всегда все совершает в природе только через вторич­ные причины, а если бы кто-нибудь был склонен думать иначе, то это было бы чистейшей клеветой на милость божью и означало бы приносить источнику истины оскверненную ложью жертву. Более того, совершенно определенно доказано и подтверждено опытом, что легкие глóтки философии толкают порой к атеизму, более же глубокие возвращают к религии. Ибо на пороге филосо­фии, когда человеческому разуму являются лишь вторич­ные причины как наиболее доступные чувственному вос­приятию, а сам разум погружается в их изучение и оста­навливается на них, может незаметно подкрасться забве­ние первопричины, если же кто-нибудь пойдет дальше и будет наблюдать зависимость причин, их последователь­ность и связь между собой, а также деяния Провидения, тот легко поймет, что, говоря словами поэтов — творцов мифов, самое первое кольцо в цепи природы приковано к трону самого Юпитера 25. Короче говоря, пусть никто, стремясь к славе неверно понятых здравомыслия и уме­ренности, не считает, что можно весьма преуспеть в кни­гах как божественного, так и светского содержания с помощью теологии либо философии; напротив, пусть люди дерзают и смело стремятся в бесконечную даль и достигают успеха в той и другой областях, лишь бы это знание порождало благочестие, а не высокомерие, слу­жило для пользы, а не для хвастовства; и еще: пусть неразумно не смешивают и не путают они два раз­личных учения — теологию и философию и их источники (latices).

Обратимся теперь к тем возражениям, которые выдви­гают против науки политические деятели. Они сводятся к следующему: «Искусства изнеживают людей, делают их неспособными к военному делу и безразличными к воинской славе», они также оказывают вредное влияние и в области политики: одни в результате чтения различ­ных книг становятся слишком любопытными, другие, пы­таясь следовать строгим правилам, — слишком упрямыми, третьи, стремясь подражать великим примерам, — слиш­ком надменными, четвертые — слишком экстравагант­ными в силу необычности или недостижимости избирае­мых примеров. И вообще науки вредны уже по одному тому, что отвлекают людей от политических и обществен­ных дел, вселяя в них жажду покоя и уединения; кроме того, в делах государственных науки и искусства приво­дят к ослаблению порядка, гражданской дисциплины; ведь каждый скорее склонен к спорам и рассуждениям, чем к повиновению. Поэтому Катон Цензор 26, один из мудрейших людей, когда римская молодежь отовсюду стекалась к приехавшему в Рим в качестве посла фило­софу Карнеаду, увлеченная сладостью и величием его красноречия, предложил на заседании сената сразу же выслать Карнеада из города, как только тот выполнит свое поручение, дабы он не испортил, не совратил граж­дан и не побудил их изменить обычаям и нравам отцов. Это же самое заставило Вергилия (всегда ставившего славу родины выше своих симпатий) отделить политиче­ские искусства от художественных, предоставив первые римлянам и оставив вторые грекам, о чем он говорит в своих знаменитых стихах:

Ты же народами править властительно, римлянин, помни
Се — твои будут искусства 27.

Мы знаем также, что Анит, обвинитель Сократа, поставил ему в вину то, что он силою своих рассуждений в бесе­дах на разные темы подрывал у молодежи авторитет пред­ков, законов и обычаев и уважение к ним и распростра­нял гибельное и опасное искусство, с помощью которого любой худшее делал лучшим и силой красноречия разру­шал саму истину.

Однако все эти, да и другие такого же сорта обвинения скорее основываются на мнимой убедительности, чем отражают истину. Ведь опыт свидетельствует о том, что одни и те же люди, равно как и одни и те же эпохи, могли прославиться как в военном деле, так и в науках и искусствах. Что касается людей, то здесь примером мо­гут служить два знаменитых полководца, Александр Вели­кий и диктатор Юлий Цезарь, первый — ученик Аристо­теля в философии, второй — соперник Цицерона в крас­норечии. Ну а если кто-нибудь предпочитает увидеть лю­дей образованных, ставших знаменитыми полководцами, а не полководцев, отличавшихся своей замечательной уче­ностью, то мы можем назвать фиванца Эпаминонда или афинянина Ксенофонта, из которых один первым сокру­шил могущество спартанцев, другой же первым проложил путь к низвержению персидской монархии. Но это, если можно так сказать, супружество оружия и наук стано­вится более очевидным, если речь идет о целых эпохах, поскольку век всегда значительнее отдельного человека. Ведь у египтян, ассирийцев, персов, греков и римлян те самые эпохи, которые прославились военными деяниями, не в меньшей степени были знамениты и благодаря нау­кам; так что в одно и то же время жили и величайшие писатели и философы, и знаменитые вожди и полководцы. Да иначе ведь и быть не может, ибо как в самом человеке телесные и духовные силы зреют почти одновременно (если не считать того, что иногда физическое развитие несколько опережает духовное), так и в государствах во­енная и научная слава (из которых первая зависит от тела, а вторая от духа) или существуют одновременно, или близко следуют одна за другой.

И конечно, нет ничего менее убедительного, чем ут­верждение, будто образование скорее мешает политикам, чем помогает. Мы все признаем весьма неосмотрительным вверять заботу о здоровье своего тела знахарям, которые обычно расхваливают небольшое число средств, представ­ляющихся им пригодными на все случаи жизни, хотя они не знают ни причин болезней, ни особенностей больного, ни опасных симптомов, ни правильного способа лечения. В равной мере мы считаем, что неверно поступают те, кто для ведения судебных дел и тяжб приглашает стряп­чих, имеющих известные практические навыки, но не­опытных в теории юриспруденции. Ведь их легко заста­вить умолкнуть, как только речь зайдет о чем-то новом, что выходит за пределы их привычной практики. И точно так же в высшей степени опасно, да иначе и быть не мо­жет, доверять руководство государственными делами не­образованным людям. И наоборот, вряд ли можно приве­сти пример неудачного управления государством, во главе которого стояли люди образованные. И хотя политики любят унижать образованных людей, именуя их педан­тами, однако история, «наставница истины», неоднократно доказывала, что несовершеннолетние правители, несмотря на свой возраст, далеко превосходят взрослых как раз по той самой причине, на которую особенно нападают поли­тики, а именно потому, что государство в это время управляется воспитателями монарха. Кто не знает, что в течение знаменитого Неронова пятилетия бремя правле­ния лежало на воспитателе Сенеке. Да и Гордиан Млад­ший 28 обязан славой десятилетнего правления воспита­телю Миситею. Не менее счастливым было правление и Александра Севера 29, пока тот оставался несовершенно­летним и когда всем управляли женщины, но по совету воспитателей. Обратимся теперь к правлению пап, и в ча­стности Пия V и Сикста V, живших уже в наше время и происходивших из монашеских орденов, известных сво­ей неискушенностью в делах практических, и мы обна­ружим, что деяния таких пап обычно намного замеча­тельнее, чем деяния тех, кто достиг папского престола, занимаясь гражданскими делами и проводя жизнь при дворах правителей. Ведь хотя те, кто посвятил всю свою жизнь занятиям наукой, менее ловки и искусны в прак­тической деятельности и не умеют воспользоваться удоб­ным случаем и приспособиться к обстоятельствам, т. е. быть теми, кого итальянцы называют ragioni di stato 30 (само имя которых ненавидел Пий V, говоря, что оно по­истине придумано дурными людьми в противовес религии и нравственным добродетелям). Однако эти недостатки с избытком компенсируются тем, что эти люди легко и свободно идут по спокойному, ясному пути религии, спра­ведливости, честности и нравственной добродетели, а тот, кто твердо идет по этому пути, не нуждается ни в каких других средствах, точно так же как здоровое тело не нуждается в лечении. Кроме того, ведь жизнеописание одного человека не может дать достаточного числа при­меров того, как правильно жить даже одному человеку. И как иногда случается, что внук и правнук больше по­ходят на деда или прадеда, чем на отца, точно так же нередко современное положение дел бывает более похоже на то, что было в древности, чем на то, что случилось в недавнем прошлом. Наконец, талант одного человека настолько же уступает всей совокупности знаний, на­сколько богатства одного человека — государственной казне.

Но если даже признать, что все эти вредные послед­ствия и трудности, которые политики вменяют в вину образованию, соответствуют в чем-то действительности, все же сразу следует напомнить, что образование в каж­дом из этих случаев приносит больше пользы, чем вреда. Допустим, что образование каким-то образом делает че­ловека нерешительным, создает для него сложности, но оно по крайней мере совершенно ясно указывает, как разрешить эти сомнения, до каких пор следует рассуж­дать и когда, наконец, решать. Более того, оно указывает, каким образом можно благополучно отложить решение трудных вопросов. Допустим также, что науки делают людей более упрямыми и несговорчивыми, но ведь в то же время они показывают, какие положения строятся на доказательствах, а какие на догадках, и в равной мере учат делать различения и исключения, как и твердо при­держиваться канонов и принципов. Допустим, далее, что они вводят в заблуждение и сбивают с толку необычно­стью пли недостижимостью своих примеров, не знаю, но мне достаточно хорошо известно, что науки раскрывают значение обстоятельств, помогают понять ошибки в срав­нениях и учат осторожности в применении последних, так что в целом они скорее исправляют людей, чем портят. И всего этого науки достигают благодаря великой силе и разнообразию примеров. Пусть кто-нибудь заду­мается над заблуждениями Клемента VII, столь подробно описанными Гвиччардини 31, который был по существу его домочадцем, или над колебаниями Цицерона, о кото­рых совершенно ясно свидетельствуют его собственные письма к Аттику, и он будет стараться вообще избегать непоследовательности и частых изменений принятых ре­шений. Пусть взглянет на ошибки Фокиона, и он станет бояться упрямства; пусть прочтет миф об Иксионе 32, и он откажется от чрезмерных надежд и всяких несбыточных и призрачных мечтаний. Пусть всмотрится в пример Ка­тона Младшего 33, и он никогда не переселится к антипо­дам и не будет идти наперекор своему веку.

Те же, кто считает, что науки сродни безделью и пе­реполняют душу сладостью покоя и уединения, совер­шат чудо, если сумеют доказать, что сила, заставляю­щая разум беспрерывно действовать, покровительствует безделью; напротив, можно с полным основанием утверж­дать, что из всех людей только ученые любят труд ради него самого. Ведь те, кто любит дела и труды ради при­носимой ими выгоды, подобны наемным рабочим, любя­щим работу ради той оплаты, которую они получают за нее. Другие же обращаются к практической деятельности ради почестей, ибо, занимаясь какими-то делами, нахо­дятся на виду у людей и таким образом могут ублажать свое самолюбие, которое в ином случае осталось бы не­удовлетворенным. Иные делают это ради преимуществ богатства и власти, дающих им возможность вознаградить друзей и отомстить своим врагам. Иные — для того, чтобы иметь известную возможность заниматься тем, что им особенно нравится, и таким образом чаще доставлять себе удовольствие. Наконец, иные — для того, чтобы достичь каких-то других своих целей. Так что, подобно честолюб­цам, о которых обычно говорят, что их храбрость — в гла­зах смотрящих, вся деятельность и энергия этих людей, по-видимому, направлены только на то, чтобы снискать похвалу других или доставить наслаждение самим себе. Одни только ученые получают удовольствие от трудов и научных занятий, как от действий, согласных с приро­дой и не менее полезных для ума, чем физические уп­ражнения для тела, думая о самом деле, а не о той вы­годе, которую оно может принести, так что из всех людей они самые неутомимые, если только дело таково, что за­хватывает и увлекает их ум. Ну а то, что иной раз нахо­дятся некоторые весьма начитанные, но неспособные к практической деятельности люди, то ведь дело здесь вовсе не в самих науках, а в каком-то бессилии и сла­бости тела и души. На таких указывает Сенека, говоря: «Некоторые до такой степени привыкли к тени, что бо­ятся всего, что находится на свету  34. Может, конечно, случиться, что такого рода люди, сознавая себя талантли­выми, посвятят себя науке, но само по себе образование отнюдь не формирует и не создает такие характеры. Если же кто-то тем не менее упорно придерживается мне­ния, что науки отнимают слишком много времени, кото­рое можно было бы в ином случае употребить более раз­умно, то я утверждаю, что нет ни одного столь занятого человека — если это только не совершенно бездарный в деловом отношении или неприлично жадный, без разбору хватающийся за любое дело человек, — который не имел бы определенных промежутков отдыха от своих дел, что­бы восстановить силы для работы. Остается, следова­тельно, спросить, для чего и каким образом следует ис­пользовать эти оставшиеся часы — для занятий науками или для наслаждений, чему подчинить это время — духов­ным или чувственным устремлениям? Правильно ответил Демосфен Эсхину, человеку, всегда предававшемуся чув­ственным наслаждениям, на упрек в том, что «его речи пахнут масляной лампой»: «Но, — сказал он, — есть боль­шая разница между тем, что делаю я и что делаешь ты при свете лампы» 35. Поэтому ни в коем случае не следует опасаться, что занятия наукой мешают практической дея­тельности; наоборот, они удерживают ум от безделья и стремления к удовольствиям, которые в противном слу­чае незаметно охватывают его к ущербу и делам, и науке. Далее, утверждение, будто наука подрывает уважение к законам и власти, есть чистейшая клевета, выдуманная для того, чтобы безосновательно обвинить науку. Ибо тот, кто предпочитает слепое повиновение сознательному вы­полнению долга, подобен тому, кто станет утверждать, что слепой, идущий наощупь, ходит увереннее, чем зря­чий при ясном свете. Более того, не может быть сомне­ния, что искусства смягчают нравы, делают людей более деликатными, уступчивыми, как бы подобными воску, и способными повиноваться приказам властей; напротив, невежество делает их упрямыми, неуступчивыми, мятежными, о чем весьма ясно свидетельствует история, ибо эпохи, особенно необразованные, некультурные, варвар­ские, изобилуют мятежами, восстаниями, переворотами.

Относительно же мнения Катона Цензора достаточно сказать, что он полностью искупил свою вину за поноше­ния, которым он подвергал образование, тем, что на вось­мом десятке лет с увлечением, как мальчик, стал изучать греческий язык; отсюда ясно, что его первоначальное суждение о греческой литературе вытекало скорее из его напускной суровости, чем из глубокого внутреннего убеж­дения. Что же касается стихов Вергилия, то, хотя ему было угодно оскорбить весь мир, приписывая римлянам искусство повелевать, а прочие искусства, как более про­стые, оставляя другим народам, все же и здесь совершен­но очевидно, что римляне никогда не достигали вершины власти, не достигая одновременно и вершин искусств. Ведь современниками двух первых Цезарей, мужей, обла­давших огромным опытом управления государством, были самый выдающийся поэт, тот самый знаменитый Верги­лий Марон, самый выдающийся историк Тит Ливий, са­мый выдающийся знаток древностей Марк Варрон, самый выдающийся, или близко к тому, оратор Марк Цицерон — и каждый из них, как всем известно, был первым в своем роде занятий. И наконец, по поводу обвинения Сократа я скажу только следующее: вспомним о том времени, когда оно было выдвинуто, — ведь это было в эпоху Три­дцати тиранов, самых жестоких, самых преступных, самых недостойных власти людей; когда же прошло это время и обстоятельства изменились, тот же Сократ (яв­лявшийся в их глазах преступником) был причислен к героям, и потомки осыпают его всеми божескими и че­ловеческими почестями, а его рассуждения, ранее счи­тавшиеся развращающими нравы, у всех последующих поколений снискали славу лучшего лекарства против раз­вращения ума и нравов. И этого, пожалуй, достаточно для того, чтобы ответить политикам, которые с высоко­мерной жестокостью и фальшивой суровостью осмели­ваются клеветать на науку. Впрочем, для нашего вре­мени (не знаю, дойдут ли труды мои до потомства) это опровержение представляется не таким уж необходимым, ибо попечение и благоволение двух образованнейших пра­вителей, королевы Елизаветы и Вашего Величества, по­добных Кастору и Поллуксу, двум сверкающим звездам