Новые архивные документы советской эпохи: источниковедческая критика

Вид материалаДокументы

Содержание


1. Руководство страной
А. Чем мы располагаем
Б. Лакуны
Подобный материал:
  1   2   3

Новые архивные документы советской эпохи: источниковедческая критика




В начале 1990-х годов в российском архивоведении произошел прорыв: были рассекречены ранее закрытые фонды политических архивов СССР, на основе которых, казалось бы, можно «переписать заново» значительную часть советской истории. Однако в силу особенностей советской бюрократической системы историки столкнулись с невозможностью реконструировать «прошлое, каким оно было в действительности». «Полит.ру» публикует статью Андреа Грациози, где автор рассказывает о своей работе в российских архивах, а также рассуждает о том, как историк на основе отрывочных и не всегда надежных материалов может составить полную и достоверную картину событий. Статья опубликована в новом номере журнала "Отечественные записки" (2008. № 4).

Введение

В 1991 году более всего потрясло меня как историка известие о том, что российские архивы были на самом деле открыты, хотя казалось, что громкие обещания, щедро раздаваемые на этот счет в конце 1980-х, так ничем и не увенчаются. В то время я заканчивал многолетнюю работу над биографией Г. Л. Пятакова, одного из большевистских вождей. Новость об открытии архивов пришла в решающий момент. Встал вопрос: что делать с моей почти уже законченной рукописью — печатать или не печатать.

Выбор по понятным причинам представлялся мне довольно мучительным. В конце концов я решил отказаться от публикации научной биографии, заменив ее подробным очерком, обобщающим результаты моих исследований[1]. Тогда мне казалось: непредвиденные обстоятельства вынуждают меня чем-то пожертвовать. Теперь, оглядываясь на прошлое, я могу сказать, что эти обстоятельства дали начало весьма необычному и в профессиональном отношении плодотворному периоду. Снова подтвердился знаменитый афоризм Вико: sembrano traversie, sono opportunit[2]. И это не только мои личные впечатления: для нас, историков, это было удивительное время — несмотря на очевидное понижение общественного статуса исторической профессии как таковой. Я прекрасно помню, что прежде советскую историю можно было с комфортом изучать в Париже, Лондоне, Нью-Йорке или Кембридже (Массачусетс), притом гранты следовали один за другим и семьи ученых благоденствовали. Теперь наши дети недовольны, ибо нам приходится работать в Москве, Свердловске, Ростове-на-Дону и Харькове, а наши открытия, похоже, мало кого волнуют[3]. И все же я думаю, что лишь очень немногие из моих коллег хотели бы вернуться в те времена, по видимости столь благодатные. Пусть изрядно обедневшие и до некоторой степени маргинализованные, историки обрели наконец свою землю обетованную. Нам открылись архивы чрезвычайной значимости — не только для истории России и Украины[4]. Мы получили возможность заново переписать историю ХХ столетия. Можно сказать, что советская история (я намеренно не говорю «русская», чтобы не исключать из рассмотрения остальные народы бывшего СССР) сегодня является нам в том блаженном «изначальном» виде, в каком истории других стран предстали перед исследователями лет сто тому назад.

Три вещи удивили меня больше всего, когда я начал работать в этих архивах — сначала в их читальных залах, потом, благодаря любезности персонала, в хранилищах. Прежде всего, их необычайные размеры. На то были, конечно, свои причины, в первую очередь идеологические. Уже в 1918 году ленинским декретом был создан «Единый государственный архивный фонд», куда должна была поступать вся архивная документация, относящаяся к экономике, культуре и социальной сфере. Как отметила Патриция Гримстед, «в некоммунистических странах эти документы не могли бы рассматриваться как объект государственного хранения»[5]. Государственнический подход, вызвавший к жизни этот декрет, имел и другие важные последствия, в частности колоссальную численность и соответствующие потребности государственной бюрократии, которая владела и управляла (либо делала вид, что управляет) огромной долей общественного достояния: всей промышленностью, недвижимостью, системой распределения, культурой и т. д. Годы и годы бюрократического бумаготворчества породили целые монбланы продукции, которую во Франции называют paperasserie[6]: отчеты, протоколы, докладные записки, черновики поступали сюда из тысяч и тысяч государственных учреждений. Только экстраординарные обстоятельства могли нарушить этот порядок: так, во время Второй мировой войны погибли многие важнейшие документы Народного комиссариата тяжелой промышленности (НКТП), государственного органа, ответственного за индустриализацию страны.

К этому следует добавить, что советские чиновники имели обыкновение сохранять все тексты, вышедшие из-под пера руководителей страны, вплоть до небрежно нацарапанных записок, зачастую недатированных, которыми те обменивались во время сколько-нибудь важных заседаний или набрасывали их в ходе телефонных разговоров (в архиве тысячи этих записок)[7]. Очевидно, это делалось для того, чтобы впоследствии иметь возможность оправдать то или иное решение. Так же поступали многие чиновники, занятые в управлении экономикой в других странах[8], однако в СССР в период нескончаемых политических чисток 1930–40-х годов эта практика приобрела непомерные масштабы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, по недавним оценкам, «в конце 1992 года в 17 федеральных архивах, находящихся непосредственно в ведении Роскомархива, имелось около 65,3 млн дел — много миллиардов страниц различной документации. Во всех остальных госархивах России республиканского, областного и районного уровня хранилось еще 138,7 млн дел, т. е. еще млрд страниц»[9].

Кстати говоря, эти доказательства сверхинтенсивной бюрократической работы вскоре убедили меня в своеобразной справедливости парадокса, сразу привлекшего мое внимание: архивные фонды свидетельствуют не столько о системе, рухнувшей под тяжестью гигантской и неэффективной бюрократии, сколько о грандиозной бюрократической машине, которой удавалось, пусть со скрипом, поддерживать жизнь в системе, изначально обреченной в силу бездарности положенных в ее основу принципов, — причем поддерживать гораздо дольше, чем, казалось бы, позволяли сами эти принципы.

Затем, эти архивы произвели на меня сильное впечатление культурой хранения. Порядок, в каком там содержатся документы, не уступает тому, что царит в других известных мне европейских архивах, а порой и превосходит его. Описи фондов весьма подробны. Что касается дел, поступивших из так называемого кремлевского или президентского архива, то каждое из них снабжено скрупулезной внутренней описью. И опять-таки, задумываясь о причинах подобной педантичности, приходишь к заключению, что перед нами рабочий архив функционировавших бюрократических структур, своеобразный «банк прецедентов», к которому обращались, когда возникали неожиданные проблемы или в ходе нескончаемых бюрократически-крючкотворных войн. Разумеется, не последнюю роль играли здесь страх и предусмотрительность: чиновники обеспечивали себе возможность максимально быстро добыть и предоставить доказательства своей невиновности.

И наконец, в советских политических архивах меня поразила многоуровневая система секретности, которую довольно детально реконструировал Джонатан Боун. Как мы увидим, она сама по себе является чудовищным источником искажений. Мне запомнился один эпизод. Когда я работал в РЦХИДНИ (бывшем Центральном партийном архиве) с незадолго до того открытым фондом Орджоникидзе, одна сотрудница, очень милая и профессиональная, посоветовала мне посмотреть его засекреченную часть. Я немедленно бросился испрашивать необходимый для этого допуск. На лице дамы, к которой я обратился за этим, появилось странное выражение. Я уже решил, что сейчас меня попросту вышвырнут из архива, но тут она вдруг расхохоталась: как мог иностранец докопаться до вещей, о самом существовании которых люди, проработавшие в этом архиве два десятилетия, могли лишь догадываться? Весьма любопытная история, приключившаяся со мной позднее и связанная с такими понятиями, как «конспирация» и «особая папка» (я еще к ней вернусь), наглядно продемонстрировала мне, что «секретность» была одним из ключевых элементов этой системы и одновременно медленным ядом, ее отравлявшим. Хотя масштабы этого явления до конца не оценены, нетрудно представить себе, как парализовали систему заторы в информационных потоках и во что эти задержки ей обходились[10].

Итак, в бывших советских архивах скопились несметные богатства, и благотворные следствия этого изобилия ощутимы уже сейчас. Одним из результатов стало неожиданное, во всяком случае, для меня, возрождение исторической науки — как в России, так и на Западе. Памятуя о многочисленных препонах, не позволявших советским историкам нормально работать, о практике «отрицательного отбора», с помощью которого систематически вытеснялись на периферию и подвергались репрессиям независимо настроенные исследователи, я полагал, что придется ждать годы, пока новые условия позволят сформироваться чему-то дельному. В действительности же очень скоро стали один за другим появляться основательные и нередко весьма интересные исторические труды. Если десять лет назад ученый еще мог держаться на плаву, не штудируя советскую историческую периодику, то теперь игнорировать такие издания, как «Отечественная история» или «Исторический архив», абсолютно недопустимо. Широкий поток новых публикаций архивных документов, буквально хлынувший из России после 1991 года (он частично систематизирован Питером Блитштейном в его ценной библиографии[11] ), — залог того, что в скором времени историческое знание, основанное на архивных источниках, выйдет на новый уровень.

Что касается ситуации на Западе, то лично мне кажется, что тут изучение истории советского периода зашло в тупик еще десять лет назад. Нередко в монографиях больше отражалась озабоченность политической и культурной конъюнктурой, чем собственно исторической проблематикой — ведь идеология и научная мода сказываются здесь сильнее, чем в других областях исторической науки. Подготавливая вместе со своими молодыми коллегами источниковедческий семинар в Йельском университете (материалы см. в настоящем выпуске «Cahiers»), я имел повод лишний раз убедиться в этом[12].

Между тем открытие архивов — не только благословенный дар небес. Оно ставит перед нами массу вопросов. Поясню это на примере. Изучив изрядное количество протоколов различных заседаний советского времени, я решил провести небольшой эксперимент. Я зашел в архив своего факультета и заказал протоколы наших факультетских заседаний за последние несколько лет. И что же? Если кому-то захочется по этим документам написать историю нашего университета, получится ложь, и я не сомневаюсь, что всякий, у кого есть хотя бы минимальный академический опыт, легко поймет причину. Ведь мы так любим друг друга, что во всем соглашаемся — если не считать редких незначительных разногласий, на которые вежливо обращают внимание коллег хорошо воспитанные дамы и господа. То же самое относится к протоколам заседаний научных комиссий и всех прочих комитетов.

Постепенно главной для меня стала работа в недавно открытых российских архивах — тем более, что я оказался прямо или косвенно вовлечен в разные программы публикаций архивных источников, такие как серия «Документы советской истории»[13].

Приведенные в систему, мои размышления на эту тему были изложены мной в форме рабочих гипотез на упомянутом выше семинаре в Йеле. Эти гипотезы и легли в основу настоящего очерка — значительно обогащенные и скорректированные в ходе дискуссий на семинаре и, в еще большей степени, благодаря докладам коллег, как опубликованным в данном сборнике, так и тем, что по разным причинам не были в него включены.

Тем не менее, в моей работе, конечно же, осталось немало ошибочных и банальных утверждений. Что касается первых, то у меня нет иных оправданий, кроме незнания, а вот для повторения вторых у меня было много причин, которые, думается мне, имеет смысл вновь перечислить. Во-первых, это то, что можно назвать издержками нашей профессии: Майкл Конфино описал их в серии очерков, увы, не привлекших к себе достаточного внимания[14]. Вспомним постоянно звучащие призывы использовать вводимые в оборот документы для «поисков прагматически применимого прошлого» — словно именно это составляет суть ремесла историка. Я вижу перед собой недостижимую, но манящую и достойную всяческих усилий цель — восстановить прошлое в том виде, «как оно было в действительности». Это прошлое порой весьма трудно «прагматически применить» к современной ситуации, но, должен признаться, как раз такие случаи меня привлекают более всего, поскольку именно они вскрывают самые интересные проблемы. Однако некоторые из моих коллег, похоже, вовсе не считают влияние политических веяний на историографию неизбежным и непобедимым злом, которому мы обречены вечно сопротивляться, — напротив, они скорее видят в нем некий положительный фактор, призванный в конце концов направить научные исследования в «правильное» русло[15]. Во-вторых, мы наблюдаем явную склонность едва ли не к обожествлению новых архивных источников[16]. В них ищут ответы на вопросы, которые они в принципе не могут дать, а из их «молчания» делают неверные выводы — как будто отсутствия документов, устанавливающих некий факт, достаточно для того, чтобы отрицать его. Или как если бы зафиксированное на бумаге свидетельство, что некто внес какое-то новое предложение, само по себе исключало возможность ночного телефонного разговора, в котором все было решено заранее[17]. Но к этой теме мы еще вернемся.

И наконец, нередки примеры небрежного истолкования известных и недавно открытых документов — вспомним интерпретацию бухаринских тайных переговоров 1928–29 годов[18].

Источниковедческие проблемы, которые я хотел бы обсудить далее, можно разделить на три группы: 1) лакуны («белые пятна») и их происхождение; 2) искаженное толкование источников и его причины; 3) диапазон возможных ошибок, в зависимости от вида данных.

Все эти проблемы будут проанализированы применительно к двум группам источников. Первая — это документы, созданные руководством страны или предназначенные для него. С учетом централистского характера советской системы с ее гипертрофированным аппаратом управления (что нашло концентрированное выражение в порожденных ею бумагах), а также степени изученности вопроса, представляется естественным уделить этому виду источников преимущественное внимание. Документы второго рода отражают жизнь рядовых граждан. Основная их категория — это так называемые «массы», т. е. крестьяне, рабочие, солдаты и т. п. Как мы увидим, изучение бытия этих групп населения при советской власти наталкивается на серьезные проблемы. Гольфо Алексопулос в своей статье останавливается на трудностях, которые возникают при работе с массовыми источниками[19], а Мэтью Леноу, подвергнув критике такой источник, как «письма читателей» в советские газеты, показывает, что некритический подход к этим по видимости самым непосредственным человеческим документам может привести к ошибочным выводам[20]. Ну и, учитывая саму природу большинства дошедших до нас документов — таких как милицейские рапорты и донесения, — трудно ожидать, что мы когда-либо сможем на их основе удовлетворительно воссоздать «историю снизу»: ведь в данном случае мы имеем дело с подозрительным и враждебным взглядом, всматривающимся в этот социальный «низ».

Вторая категория — это та часть советского общества, которую можно назвать промежуточным социальным слоем. К сожалению, он пока слишком слабо изучен, поэтому о нем я скажу всего несколько слов — лишь для того, чтобы обозначить связанные с ним вопросы.

В обоих случаях, говоря и о властях предержащих, и о подвластном населении, я попытаюсь показать, что не столько обилие и богатство документов, отложившихся при советском режиме, сколько проблемы, которые они ставят перед исследователем, могут пролить свет на саму природу этого режима и на то, как он функционировал. В конце очерка мы поразмышляем о возможных способах решения этих проблем.

Мое исследование, за редкими исключениями, не выходит за рамки периода 1917–41 годов[21]. Материалы для изучения почерпнуты главным образом в центральных архивах Москвы: РЦХИДНИ (партийные документы до 1953 года), ГАРФ (официальные государственные документы), РГАЭ (экономика), РГВА (вооруженные силы до Второй мировой войны). Как видно, мое исследование само страдает от некоторых перекосов и ограничений, что убедительно показали Гольфо Алексопулос и Д’Анн Пеннер в статьях для данного сборника[22]. Тем не менее я полагаю, что крайняя степень централизации советской системы частично компенсирует второй из двух указанных недостатков моей работы.

Я с удовольствием включил бы в свой список еще несколько центральных архивов[23], но, к сожалению, они все еще не вполне доступны для нормальной работы. Назовем их:

1. Так называемый «президентский архив» в Кремле, который, по всей вероятности, нельзя считать архивом в подлинном смысле слова. Здесь для надобностей Политбюро были сосредоточены документы о работе многих правительств и множество личных дел. Мне говорили, что по крайней мере часть этих документов тематически систематизирована для информационного обеспечения руководящих структур страны. За последние несколько лет некоторые чрезвычайно ценные архивные материалы были перемещены из Кремля в РЦХИДНИ. Среди них — так называемая «особая папка» (вместилище самых важных секретов Политбюро) и секретные описи личных дел многих партийных и государственных деятелей — Ворошилова, Каменева, Ежова, Кагановича, Енукидзе и других. Не так давно несколько ученых получили ограниченный доступ к довоенным делам, судя по всему, чрезвычайно интересным[24]. Однако, по наблюдению Дж. Хэслема, в силу того что архивные находки в этой глубоко засекреченной сфере достаточно случайны, мы, возможно, парадоксальным образом знаем о брежневском времени больше, чем об основополагающей эре сталинизма. Так, вскоре после крушения советской системы бывший диссидент Владимир Буковский получил доступ к большей части документов «особой папки» (с середины 1970-х годов до 1982-го) и отсканировал их в свой компьютер[25].

2. Архивы ФСБ (бывшего КГБ) и МВД. Они содержат материалы двух видов. Во-первых, это персональные дела тех миллионов несчастных, которым довелось так или иначе соприкоснуться с этими органами, долгие годы представлявшими собой единое целое. По официальным сведениям, центральная картотека архивов МВД содержит данные о 25 миллионах лиц, прошедших через систему тюрем и трудовых лагерей[26]. Начиная с 1988 года от населения поступили миллионы запросов на выдачу документов, необходимых для реабилитации их родственников. Доступ к соответствующим делам был открыт только членам семей репрессированных, а мотивировалось это «личным» характером документов, для ознакомления с которыми в 1994 году был выделен особый читальный зал.

Во-вторых, в архивах ФСБ хранятся донесения, которые регулярно готовились секретными службами для руководства страны: о настроениях и поведении разных слоев населения, о зарубежных делах и тайных спецоперациях, об экономической ситуации в стране и т. п. Некоторые из этих донесений, или сводок (к рассмотрению которых мы еще вернемся), мало-помалу выходят на свет. В уже упомянутой серии «Советская деревня глазами ВЧК – ОГПУ — НКВД» публикуются документы, относящиеся к сельскому населению. Копии других важных донесений обнаруживаются в фондах крупных советских деятелей или государственных учреждений. Далее, нам по указанным выше причинам стали доступны многие чрезвычайно значимые документы этого типа, относящиеся к позднесоветской эпохе: например, шесть годовых отчетов КГБ высшему руководству страны (два за 1960 и 1967 годы и четыре отчета горбачевского времени)[27]. И, наконец, и отдельные авторы, и общество «Мемориал» продолжают публиковать обнаруженные в госархивах и в архивах КГБ важные материалы о репрессированных ученых и о ГУЛАГе[28].

3. Архивы министерства иностранных дел. Анна Ченчьала[29] и Сильвио Понс[30] отметили, что, хотя эти архивы формально открыты, порядки в них все еще «советские». Ученым не дают работать с описями, и они вынуждены довольствоваться теми документами, что подбирают для них хранители — в результате эти архивы во многом остаются недоступными и практически непригодными для использования, хотя мы, разумеется, будем продолжать ими пользоваться — и расплачиваться за это качеством своих научных работ[31].

Прежде чем перейти к предметному обсуждению нашей темы, я хотел бы сделать еще одну оговорку. Очень часто, когда я пытался обсудить со своими друзьями или коллегами то, что чрезвычайно важно для меня, быть может даже важнее всего, я бывал озадачен их необъяснимой реакцией: «А-а-а, так ты отрицаешь саму возможность писать историю на основе этих новых документов! — говорили они. — Ты скептик и «неопирронист»». Это наименование в устах моих друзей звучит самым ужасным оскорблением: выходит, ты, Андреа, последователь новомодного течения, которое сводит историю к литературе и риторике… На самом же деле я отнюдь не являюсь адептом этих культов, напротив, я свято верую в ремесло историка и практикую его. Я считаю, что нужно ясно отдавать себе отчет в том, на какой зыбкой почве мы строим свое здание (т. е. как ненадежны сведения источников), — ибо я по-прежнему разделяю идеал Ранке (должным образом модернизированный, иначе говоря, с необходимой поправкой на релятивизм), который утверждал, что каждый, кто желает называться историком, должен стремиться реконструировать «прошлое, каким оно было в действительности». Между прочим, преследовать эту ускользающую цель куда интереснее и увлекательнее (именно из-за трудности задачи), чем отдаться на волю тотальному и незамысловатому релятивизму, для которого все кошки, то бишь истории и историки, одинаково серы.