…Все тени умирают в Городе. Иначе от них останется нежить, которая уходит в Лес

Вид материалаДокументы
Глава 21. СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ Ч.2
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   24




Глава 21. СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ Ч.2

После этого мы еще минут пять спускались по расширявшемуся коридору, пока не вошли в огромную пещеру. Запах воздуха вдруг изменился — как и звук шагов. Я хлопнул в ладоши — и тысячекратное эхо задрожало под невидимыми сводами.
Пока она проверяла по карте маршрут, я осмотрелся. Пещера была овальной. Идеальный овал, какой могут создать только человеческие руки. На скользких блестящих стенах — ни выступов, ни углублений. В самом же центре пещеры была вырыта неглубокая яма с метр шириной, в которой плескалось что то скользкое и безобразное. Мало сказать, что от этой дряни дурно пахло, — атмосфера вокруг дышала такой ненавистью, что делалось кисло во рту.

— Кажется, это и есть вход в Святилище, — сказала она. — Мы спасены. Дальше жаббервоги уже не полезут.
— Они не полезут. А мы то вылезем?
— В этом положись на деда. Он обязательно что нибудь придумает. Тем более, у нас будет сразу два излучателя, и мы сможем использовать их попеременно: один работает, другой заряжается. Не надо будет так спешить.
— И то радость, — вздохнул я.
— Тебе полегчало?
— Немного.
Слева и справа от входа в Святилище были высечены барельефы: две гигантские рыбы, кусающие друг друга за хвост. Очень странные рыбы. Голова вздута, точно кабина бомбардировщика, глаз нет вообще, а вместо них — то ли короткие рачьи усики, то ли вытянутые рожки улитки. Непомерно огромный рот растянут до самих жабр, из под которых выглядывают нелепые органы, похожие на обрубки звериных лап. Сначала я принял их за присоски, но, приглядевшись, заметил на каждой по три острых когтя. Когтистую рыбу я видел впервые. Ее спина изгибалась кольцом, а чешуя на брюхе стояла дыбом.
— Это мифическая рыба? — спросил я. — Или такие бывают на самом деле?
— Кто знает... — ответила она и, нагнувшись, подобрала с земли несколько скрепок. — Главное, что мы добрались сюда и не заблудились. Пойдем скорее внутрь!
Обернувшись еще раз на изображение Рыбы, я лишний раз поразился тому, что увидел, и поспешил за толстушкой. Как жаббервогам удалось создать такие изящные барельефы в такой страшной мгле? Даже вспомнив, что упыри прекрасно видят в темноте, я продолжал удивляться. Пока не представил, как прямо сейчас они разглядывают нас в упор.
После входа дорога пошла в гору. Потолок становился все выше, и вскоре луч фонарика уже просто проваливался в черный вакуум над головой.
— Сейчас начнется Гора, — сообщила она. — Ты умеешь лазать по скалам?
— Когда то ходил в кружок альпинистов. Раз в неделю. Но в такой темноте еще никогда никуда не лазил.
— Точнее, даже не гора. — Она спрятала карту в карман. — Так, невысокий холм. Но для них это — Гора. Единственная и Священная.
— Значит, мы оскверняем чужую святыню?
— Нет, как раз наоборот. Гора — средоточие мировой скверны. Вся грязь внешнего мира в конце концов собирается здесь. Подземелье — что то вроде ящика Пандоры, прицепленного снизу к земной коре. И мы сейчас проходим его насквозь.
— Прямо Преисподняя какая то...
— Да. Наверное, очень похоже. Воздух отсюда по разным трубам и шахтам канализации попадает на земную поверхность. Жаббервоги сами не любят вылезать наружу, но засылают на землю свой воздух. И он оседает в человеческих легких.
— А мы собрались туда внутрь? Как же мы уцелеем?
— Главное — верить. Помнишь, что я говорила? Если верить, то ничего не страшно. Во что угодно: в смешные воспоминания, в людей, которых когда то любил, в слезы, которыми когда то плакал. В детство. В то, что хотел бы сделать. В любимую музыку. Если думать только об этом, без остановки, — любые страхи исчезнут.
— Можно, я буду думать про Бена Джонсона ? — спросил я.
— Кто это?
— Актер, который здорово скакал на лошадях. В старых фильмах Джона Форда. На очень красивых лошадях...
В темноте я услышал, как она рассмеялась.
— Ты такой милый... И ужасно мне нравишься.
— Я слишком старый, — сказал я. — И к тому же, не играю ни на одном инструменте.
— Когда мы отсюда вылезем, я научу тебя ездить на лошадях, — пообещала она.
— Спасибо, — отозвался я. — Ты, кстати, о чем сейчас думаешь?
— О поцелуях, — сказала она. — Я ведь тогда не зря тебя в ухо поцеловала... А ты не ожидал?
— Нет.
— А знаешь, о чем здесь думает дед?
— О чем?
— Он не думает. Вообще ни о чем. Умеет опорожнить голову от мыслей. Такое вот гениальное свойство. Очень удобно: в голову без мыслей Зло не заберется!
— И не говори, — сказал я.
Подъем, как было обещано, становился все круче, и вскоре мы уже карабкались на скалу, цепляясь за камни руками. Я без остановки думал про Бена Джонсона. В голове крутились кадры из разных фильмов. «Форт “Апач”», «Она носила желтую ленту», «Фургонщик», «Рио Гранде» . Залитые солнцем прерии, в небе — жизнерадостные, будто прилизанные облака. У горизонта пасется стадо бизонов, а женщины стоят на крылечках и вытирают руки о белые передники. Мимо течет река, ветер играет бликами на воде, люди на берегу поют песни. Внезапно в этот пейзаж вихрем влетает на лошади Бен Джонсон. И камера скользит вдоль железной дороги, едва поспевая за его мужественным силуэтом...
Цепляясь за выступы в скале, я думал о Бене Джонсоне и его лошадях. Может, именно благодаря этому — кто знает? — рана моя постепенно унялась, и я даже забыл о ней на какое то время. Что, в принципе, лишь подтверждало толстушкину теорию обезболивания с помощью позитивных мыслеимпульсов.
С точки зрения альпинизма, эта Гора, наверное, даже не попала бы в категорию «объект скалолазания». Без лишних выступов, есть куда ногу поставить и за что зацепиться. В общем, маршрут для новичка, если не для воскресного похода первоклашек.
Однако здесь, в кромешной мгле Подземелья, все выворачивалось наизнанку. Во первых, понятное дело, вообще ничего не видно: что у тебя перед носом, сколько осталось пути, на каком месте скалы ты находишься, какой глубины проклятая пропасть у тебя под ногами, туда ли вообще ты ползешь — ни черта не разобрать. До этого дня я никогда так не боялся ослепнуть. Настоящий Страх — до полной утраты личных ориентиров, уважения к себе и какой бы то ни было силы воли. Когда люди хотят чего то достичь, они, как правило, ставят перед собой три вопроса: 1) Сколько я прошел до сих пор? 2) Где я сейчас? 3) Сколько еще осталось? Отними у человека возможность отвечать на эти вопросы — и в нем не остается ничего, кроме страха, неуверенности в себе и бесконечной усталости. И это, пожалуй, самое точное описание того, куда я вляпался в этом мире. И дело тут не в физических лишениях или технических трудностях. Дело лишь в том, сколько еще я смогу себя контролировать.
Мы карабкались выше. Фонарик мешал, и я сунул его в карман брюк. Она перекинула свой на ремешке за спину. Мы ползли сквозь густые чернила. Тусклый фонарик на ее заднице мерцал надо мной, как путеводная звезда над Колумбом.
Время от времени она проверяла, не отстал ли я, крича мне «Ты здесь?», «Все в порядке?», «Совсем немного осталось!» и что нибудь еще в том же духе.
— Может, песню споешь? — спросила она в очередной раз.
— Какую песню?
— Да любую. Лишь бы мелодия была. Спой, а?
— Я на людях не пою.
— Ну спой. Жалко тебе, что ли?
И я спел ей «Печку» .
— Гре ет пе ечка мой до ом... Собира ает всех в до оме мое ом... И со мно ой говори ит... Своим ласковым, нежным огнем...
Дальше слов я не помнил, а потому сочинял на ходу свои. Довольно быстро у меня вокруг печки собралась довольно большая куча народу. Кто то в дверь вдруг стучит, храбрый папа к двери бежит, а за дверью — раненый лось, и ему нелегко пришлось, и он жалобно просит отца: «Я так голоден, дайте овса!»... В конце песни все садятся у печки, кормят лося консервированными персиками и хором поют припев.
— Здорово! — похвалила она. — Извини, что не хлопаю. Но мне очень понравилось, правда.
— Спасибо, — искренне сказал я.
— Спой еще что нибудь, — заказала она.
И я спел ей «Белое Рождество» :


Я вижу сны в Рождество,
И дарю тебе все,
Что расскажут мне
Старые сны

Я вижу сны в Рождество,
И колокольчик звенит
И снег будет белым
До самой весны...

— Высший класс! — восхитилась толстушка. — Слова твои?
— На ходу сочинял, — скромно сказал я.
— А почему у тебя во всех песнях зима и снег?
— Не знаю... — ответил я, переползая с валуна на валун. — Наверное, потому что темно и холодно. Из за этого других песен не вспоминается. Но теперь твоя очередь петь.
— А можно «Велосипедный блюз»?
— Сделай милость, — попросил я.
— Как то утром я в апреле... мчала на велосипеде... И по незнакомой трассе... Покатила в темный лес... А он у меня был новый... и весь розовый, как роза... И покрышки, и педали... и седло, и даже руль!
— Какая автобиографичная песня! — заметил я.
— Ну, еще бы! — отозвалась она. — Слова то мои. Понравилось?
— Очень.
— Хочешь дальше?
— А как же.
— Почему то я в апреле... очень сильно розовею... Никакой другой на свете... цвет мне больше не идет... Что бы я ни надевала... Розовеет, словно роза... Шляпа, туфельки на шпильках... и пикантное белье!
— Что ты жить без розового не можешь, я уже понял, — вставил я. — А дальше то что?
— А это как раз в песне самое важное! — засмеялась она. — Как ты думаешь, розовые очки от солнца бывают?
— Кажется, Элтон Джон когда то носил...
— Эх! — сокрушенно вздохнула она. — Ну ладно. Дальше спою. Но внезапно на дороге... Повстречался странный дядя... С голубым велосипедом... И в ботинках голубых... Он давным давно не брился... Или просто нажил флюс... И наверно потому то... Пел велосипедный блюз...
— Ого! — удивился я. — Это я, что ли?
— Нет, не ты. Ты в этой песне не появляешься... Он сказал мне, что напрасно... в темный лес я собираюсь... Что живут там только звери... и что там я пропаду... Но мне в розовом не страшно... Я весь лес насквозь проеду... Если вдруг с велосипеда... в том лесу не упаду...
Она допела «Велосипедный блюз», и мы выкарабкались на ровное место. Перевели дух, Отдышались, оглядели окрестности. Плоское и гладкое, как стол, плато тянулось перед нами, докуда хватало глаз: ни противоположного края, ни свода над головой мы не увидели. С полминуты она ползала на корточках у того места, где мы взобрались, и в итоге собрала еще несколько скрепок.
— Ну и куда же ушел твой дед?
— Скоро дойдем. Уже совсем немного осталось. Дед про это плато часто рассказывал, так что я, в общем, неплохо ориентируюсь.
— Ты хочешь сказать, он часто сюда приходил?
— Да, конечно. Чтобы составить карту Подземелья, дед изучил здесь все до последнего уголка. От общей схемы лабиринта до тайных, неизвестных жаббервогам путей.
— И все это — в одиночку?
— Ну да. А как же еще, — ответила она. — Дед всегда все делает один. Не потому, что людей не любит или, скажем, не доверяет им. Просто ни с кем не может ужиться.
— Понимаю... — согласился я. — Так что это за плато?
— Когда то эту гору населяли предки нынешних жаббервогов. Рыли норы по склонам и жили там. А здесь, на плато, справляли религиозные надобности. Здесь обитало их божество. И всякие жрецы с заклинателями приходили сюда, вызывали Бога Тьмы и приносили Ему жертвы.
— То есть кому? Той рыбине с когтями?
— Ага. Они верили, что Рыба управляет Тьмой Подземелья и ведает тайнами всего, что здесь происходит: жизни и смерти, добра и зла, ну и так далее. У них была Легенда о том, что их прадедов привела в это место Большая Рыба. — Она посветила фонариком под ноги и показала на неглубокую траншею в метр шириной, убегавшую к центру плато по прямой. — Это — дорога к алтарю. Я думаю, дед сейчас в самом центре Святыни, а значит, в самом безопасном месте Подземелья.
Мы зашагали по траншее вперед. Очень скоро дорога пошла под гору, а стены траншеи стали расти. Так и чудилось, будто вот вот сомкнутся и расплющат нас обоих в лепешку. Но все оставалось недвижным. Тишина, глубокая, как на дне колодца, затапливала все вокруг. Только эхо наших шагов выбивало странные ритмы по стенам траншеи. В дороге я несколько раз поймал себя на том, что непроизвольно задираю голову, желая взглянуть на небо. Видно, так уж устроен человек. Оказавшись в темноте, сразу ищет луну и звезды.
Но, разумеется, ни звезд, ни луны надо мной не было. Только слой за слоем — вязкая темнота. Ветра не было, воздух густел, как желе. И я почувствовал, что вся моя жизнь стала слишком тяжелой. Настолько, что даже дыхание, звук шагов и движения рук прибивает к земле этим весом. Как будто я не в норе глубоко под землей, а на неизвестной планете где то на задворках Вселенной. Там, где понятия о гравитации и плотности воздуха, ощущение Времени и все, что я мог бы вспомнить, совершенно отличаются от моего.
Я поднес к глазам левую руку и включил подсветку на электронных часах. Два одиннадцать ночи. Мы провели в этой мгле два часа с небольшим, но я чувствовал, что прожил здесь четверть жизни. От ниточек электронных цифр начинало нестерпимо резать глаза. Может, они так ослабли во мраке, что болят даже от тусклого света фонарика? Чем дольше находишься в таком мраке, тем сильнее чувствуешь: темнота — это действительно природная данность, которая существует всегда, а свет — нечто инородное и неестественное.
Не говоря ни слова, мы спускались все ниже по узкому коридору. Дорога шла ровно, удариться о потолок опасности не было. Я выключил фонарик и шел за ее шагами. На ходу я то открывал, то закрывал глаза, но так и не заметил никакой разницы. Поморгав еще немного, я совсем перестал понимать, что есть что. Чертовщина какая то. Между действием одного человека и прямо противоположным действием другого непременно должна быть какая то принципиальная разница. Ибо когда это различие исчезает, автоматически рушится и стена, отделяющая один поступок от другого.
Все, что осталось в мире, — это ее шаги. Но то ли из за окружающих скал, то ли от вязкого воздуха шорох ее кроссовок отдавался вокруг искаженным эхом. Я попробовал облачить этот звук в человеческий голос, но никакой из голосов к нему не подходил. Словно то был язык чужой земли, навеки скрытый от меня в какой нибудь Африке или на Ближнем Востоке. Как ни старался, я не мог вычленить из этого звука никакой бормоталки на родном языке. Может, удастся что то услышать по немецки или по английски? Для начала я прислушался на английском. И услышал примерно следующее:
— Even — through — be — shopped — degreed — well ...
Я попробовал это произнести — и расслышал уже нечто другое. А именно:
— Efgvе́n — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl…
Похоже на финский, но в финском я, увы, ни в зуб ногой. В какой то момент мне послышалось: «У — дороги — в поле — дряхлый — Дьявол — сел» ,но совсем ненадолго. И больше ничего вразумительного.
Я двигался по дороге, подбирая слова и строки к ее шагам. А в голове крутилась картинка с ее розовыми кроссовками. Правая пятка касается земли, левая отрывается, левая касается — правая отрывается, и так без конца. Время замедлилось. Как будто в часах лопнула пружина, и минутная стрелка не может сдвинуться ни на минуту. По моей остановившейся голове то вперед, то назад неторопливо расхаживают ее розовые кроссовки.
— Efgvén — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl… Efgvén — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl… Efgvén — gthôuv — bge…...... — пытались сообщить мне ее шаги.
У дороги в финскую деревушку на камне сидит престарелый Дьявол. На вид ему лет тысяч двадцать, он устал и измучен, его одежда и обувь в пыли. Борода и усы свисают рваными клочьями. «Куда спешишь?» — спрашивает Дьявол у проходящего мимо крестьянина. «Да вот, мотыга сломалась, иду починять», — отвечает крестьянин. «А зачем торопиться? — говорит ему Дьявол. — Солнце еще только встало, не суетись. Присядь ка лучше, послушай, что расскажу». Смотрит крестьянин на Дьявола и думает: «Эге! Известное дело, с Дьяволом свяжешься — добра не жди». Но тот сидит перед ним такой старый и жалкий, что крестьянин...
Что то больно хлещет меня по щеке. Что то мягкое и плоское. Мягкое, плоское, не очень большое, но очень знакомое. Что же это? Пока я думаю, оно хлещет меня еще раз. Я поднимаю руку и пытаюсь стряхнуть с себя эту штуку, но тщетно. Я опять получаю по морде. В голову вдруг вползает что то яркое и неприятное. Я открываю глаза. И только тогда понимаю, что до сих пор они были закрыты. Я шел за ней с закрытыми глазами. А теперь она сует мне в глаза свой огромный фонарь и бьет меня по физиономии.
— Перестань! — заорал я. — Больно же!
— Не валяй дурака! Нашел, где заснуть... Сейчас же вставай!
— Куда? — не понял я.
Я включил фонарик и огляделся: сижу на земле, вытянув ноги, опершись спиной о стену. Видимо, уснул, сам того не заметив. И стена, и скала подо мной — такие мокрые, словно их только что окатили водой.
Я подтянул ноги и медленно встал.
— Странно... Сам не пойму. Шел шел, и вдруг заснул... Даже не помню, как на землю садился.
— Они специально так делают, — пояснила она. — Чтобы мы здесь заснули навечно.
— Они?
— Ну, которые здесь живут. Божества или как их там... В общем, Духи Горы. Они пытаются нам помешать.
Я потряс головой, разгоняя осевший там мутный осадок.
— В голове все поплыло. Перестал понимать, закрыты у меня глаза или нет. А тут еще твои кроссовки...
— Мои кроссовки?
Я рассказал про Дьявола, который явился из звука ее кроссовок.
— Это просто дурман, — сказала она. — Из разряда гипноза. Если б я опоздала, ты бы здесь навеки заснул!
— Опоздала? К чему? — не понял я.
— Просто опоздала... — Она не стала объяснять, что это значит. — Ты веревку в рюкзак положил?
— Да, метров пять.
— Доставай.
Я стянул с плеч рюкзак, откопал между консервами и бутылкой виски нейлоновую веревку и передал ей. Она привязала один конец к моему ремню, а другим обвязалась вокруг пояса. Затем отошла, натянула веревку и подергала, проверяя узлы.
— Вот так, — сказала она. — Теперь мы не потеряемся.
— Если, конечно, оба не заснем, — заметил я. — Ты ведь тоже почти не спала?
— Главное — не попадаться на эту удочку. Решишь, что не выспался, начнешь себя жалеть, — вот тут то вся их Злоба на тебя и запрыгнет! Соображаешь?
— Соображаю, — ответил я.
— Тогда идем. Времени совсем мало.
Мы пошли дальше, привязанные друг к другу. Я старался думать о чем угодно — только не о звуке ее шагов. И для этого тупо сверлил глазами куртку американских ВВС, мелькавшую в луче моего фонаря. Эту куртку я купил, как сейчас помню, в семьдесят первом. Еще тянулась война во Вьетнаме, а Белым Домом заведовал президент Никсон с крайне унылой миной. Все вокруг носили патлы до плеч и стоптанные башмаки, слушали психоделический рок, цепляли значки с эмблемой «Peace!» на куртки американских ВВС и как один строили из себя Питера Фонду . История такая древняя, что вот вот на сцену вылезет динозавр.
Я пробую вспомнить из тех времен что нибудь конкретное. Не выходит. Тогда я начинаю прокручивать в голове кадры с Питером Фондой, летящем на мотоцикле под бешеный ритм «Степпенвулфа». Начинается «Рожденный для бунта», но аккорды вступления внезапно переходят в «Я услыхал это в вине» Марвина Гея. Наверно, из за того, что у этих песен очень похожие вступления.
— О чем ты думаешь? — окликнула толстушка.
— Ни о чем...
— Может, песню споем?
— Да хватит уже.
— Тогда придумай что нибудь!
— Ну, давай говорить.
— О чем?
— Хочешь, поговорим о дожде?
— Можно.
— Ты какой дождь помнишь лучше всего?
— Который шел, когда погибла моя семья.
— Извини, — сказал я. — Давай о чем нибудь повеселее.
— Да нет, напротив, — возразила она. — Мне, кроме тебя, и рассказать то больше некому. Но если тебе тяжело это слушать, я не буду.
— Ну, если хочешь, расскажи...
— Это такой дождь, когда непонятно, идет он вообще или нет. В тот день такой дождь начался с утра. Облака висели серые и неподвижные, как из камня. Я лежала на больничной койке и смотрела в это небо. Только начался ноябрь. За окном росла камфара. Большое дерево. Половину листьев растеряло. И сквозь ветки небо проглядывало... Ты любишь смотреть на деревья?
— Да как сказать... — растерялся я. — Не то чтобы не люблю. Просто не обращал никогда внимания.
Если честно, я и дуба то от камфары не отличил бы.
— А я ужасно люблю. Еще в детстве, бывало, когда делать нечего, сяду под каким нибудь огромным деревом, спиной о ствол обопрусь — и разглядываю все эти листья, ветки... Там, во дворе больницы, тоже большая камфара росла. Я ложилась на бок и разглядывала часами эти ветки и небо. Наверно, запомнила каждую веточку наизусть. Ну, знаешь, как железнодорожные фанатики помнят все станции метро... И еще на эту камфару слетались птицы. Разные разные. Воробьи, сороки, скворцы. И еще какие то — не помню, как называются, очень красивые. А иногда и голуби. Все они прилетали, садились на ветки, отдыхали немного — и снова улетали куда нибудь. Ты знаешь, что птицы боятся дождя?
— Не знаю, — ответил я.
— Когда вот вот пойдет дождь, птицы с дерева исчезают. А как дождь прекратится, сразу же возвращаются, все до одной, и громко о чем то кричат. Наверно, радуются. Но чему? Может, тому, что после дождя на землю выползают вкусные червячки. А может, птицы просто любят, когда дождь кончается... Так я научилась предсказывать погоду. Если птицы исчезли — значит, сейчас пойдет дождь. Если вдруг загалдели — дождь кончился.
— Ты долго в больнице лежала?
— Долго, целый месяц. У меня в детстве были проблемы с сердцем, понадобилась операция. Очень сложная. Вся семья уже и не надеялась... Так странно, да? В итоге я одна выздоровела и живу дальше, а они все погибли.
С минуту она прошагала молча. Я шел следом, прокручивая в голове ее историю с птицами, сердцем и камфарным деревом.
— В день, когда все умерли, птицам пришлось нелегко. С самого утра невозможно было понять: то ли дождь кончился, то ли вот вот пойдет снова. Птицы летали, как оголтелые, то с веток в укрытие, то обратно. За окном стоял жуткий холод. В этот день я почувствовала, что скоро зима. От батарей под окнами стекла запотевали, и я вылезала из кровати, чтобы протереть их полотенцем. Вставать было нельзя, но мне так хотелось смотреть из постели на это дерево, птиц, небо и дождь. Когда очень долго живешь в больнице, начинаешь чувствовать такие вещи, как саму жизнь... Ты когда нибудь лежал в больнице?
— Нет, — ответил я, здоровый с детства, как медведь по весне.
— И были еще птицы с черной головой и красными крыльями. Эти всегда летали парами. Рядом с ними даже скворцы смотрелись скучными банковскими служаками. Возвращались после дождя на ветки и тоже кричали. Я тогда подумала: какой все таки странный этот мир. В нем летают миллионы птиц, и в своей жизни они садятся на миллиарды деревьев, пускай и не все из них — камфары; а вокруг то идет дождь, то светит солнце, отчего сотни миллионов птиц то слетаются на деревья, то прячутся с глаз долой. Когда я это представила, мне стало как то очень... одиноко.
— Почему?
— Наверно, потому, что в мире слишком много деревьев, слишком много птиц и слишком часто идут дожди. А я не могу найти смысла даже в одном единственном дереве и одном единственном дожде. И никогда не смогу. И состарюсь, а потом умру, так ничего и не поняв ни в этом дереве, ни в этом дожде. От таких мыслей у меня просто сердце разрывалось, и я плакала, одна в палате, часами напролет. Хотела, чтобы кто нибудь крепко обнял меня. Но никто не приходил. А я все плакала и плакала, свернувшись под одеялом... К вечеру за окном стемнело, и птицы куда то исчезли. И я перестала понимать, когда начинается, а когда кончается дождь. В тот вечер погибла моя семья. Хотя я об этом узнала гораздо позже.
— А что ты почувствовала, когда узнала?
— Не помню. Словно я в тот момент вообще ничего не чувствовала. Помню только, что стою под вечерним осенним небом — и никто не обнимает меня. Для меня это было как... конец света. Вот ты представляешь, как это — очнуться в темноте, в тоске, в одиночестве, когда тебя некому обнять, и вдруг увидеть, что все на свете — такие же?
— Кажется, представляю...
— А ты когда нибудь терял любимых людей?
— Несколько раз.
— И теперь совсем один?
— Ну что ты, — ответил я. — В этом мире не получается остаться совсем одному. Здесь всегда что то связывает человека с другими. Когда идет дождь, когда поют птицы. Когда человеку режут живот, или когда он целует девушек в темноте.
— Но тогда выходит, что ничего не существует без любви, — сказала она. — Мир без любви — все равно что ветер за окном. Ни потрогать его, ни вдохнуть. И сколько ни спи с кем попало или за деньги — это все ненастоящее. По настоящему тебя все равно никто не обнимет.
— Не так то и часто я сплю с кем попало или за деньги, — обиделся я.
— Да какая разница, — отмахнулась она.
И действительно, разницы никакой, подумал я. Все равно меня никто по настоящему крепко не обнимает. И я никого не обнимаю — только старею все больше. Одинокий, как трепанг на дне океана.
Задумавшись обо всем этом, я не заметил, как она остановилась, и врезался ей в спину.
— Извини, — сказал я.
— Тс с! — прошипела она и схватила меня за руку. — Какой то звук... Послушай!
Мы замерли и прислушались. И действительно: темноту впереди пронизывал странный гул. Совсем слабый — не скажи она, я бы и внимания не обратил. То ли птица как то низко поет, то ли трутся друг о друга чугунные плиты. Этот гул не прерывался — лишь становился сильнее. Он забирался под одежду и полз по спине огромным холодным червяком. Убийственный инфразвук на пределе человеческого восприятия.
Воздух вокруг заколыхался. Тяжелый, неповоротливый ветер плеснул в нас грязной волной. Ветер этот сочился влагой и холодом. А еще — абсолютной уверенностью в том, что сейчас что то произойдет.
— Что это? Землетрясение? — спросил я.
— Это не землетрясение, — ответила она. — Это гораздо хуже.