П. А. Кропоткин записки революционера предисловие автора к первому русскому изданию Многое из того, что рассказ

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   24

VII.

Восстание ссыльных поляков на Кругобайкальской дороге. — Усмирение. — Выход в отставку

Я был тогда далеко в Витимских горах, когда ссыльные поляки, работавшие на Кругобайкальской дороге, сделали отчаянную попытку сбросить оковы и пробраться в Китай через Монголию. Против них послали войска, и один русский офицер был убит повстанцами. Я узнал подробности этого восстания, когда возвратился в Иркутск, где около пятидесяти поляков должны были судиться военным судом; а так как заседания военных судов в России бывают открытыми, то я присутствовал все время и записывал речи. Я составил подробный отчет, который и был, к великому неудовольствию генерал-губернатора, помещен целиком в «Биржевых ведомостях» за 1866 год (другой отчет, составленный Вагиным, был помещен в «Петербургских ведомостях»).

После восстания 1863 года в одну Восточную Сибирь прислали одиннадцать тысяч мужчин и женщин, главным образом студентов, художников, бывших офицеров, помещиков и в особенности искусных ремесленников — лучших представителей варшавского пролетариата. Большую часть их послали в каторжные работы, остальных же поселили в деревнях, где они не находили работы и почти умирали с голода. Каторжники-поляки работали или в Чите, где они строили баржи (то были наиболее счастливые), или на казенных чугунолитейных заводах, или на соляных варницах. Я видел последних в Усть-Куте на Лене. Полуголые, они стояли в балагане вокруг громадного котла и мешали кипевший густой рассол длинными веслами. В балагане жара была адская; но через широкие раскрытые двери дул леденящий сквозняк, чтобы помогать испарению рассола. В два года работы при подобных условиях мученики умирали от чахотки.

Впоследствии значительное число ссыльных поляков поставили на постройку Кругобайкальской дороги. Байкал, как известно, длинное и узкое альпийское озеро, окруженное живописными горами от трех до пяти тысяч футов высоты, которое отделяет Иркутскую губернию от Забайкалья и Амурской области. Зимой переправляются по льду, а летом — на пароходах. Но весной и осенью добраться до Читы и до Кяхты можно было только окружной горной тропой, по старой Кругобайкальской дороге, пересекая хребты в семь-восемь тысяч футов высоты. Я раз проехал этой дорогой и, конечно, глубоко наслаждался великолепною панорамою гор, покрытых в мае толстым слоем снега. Но в общем дорога была ужасна. Тракт идет у подножья высоких гор, круто спускающихся к озеру и покрытых снизу доверху первобытным лесом. Ущелья и потоки на каждом шагу пересекают дорогу. Двенадцать верст перевала через хребет Хамар-Дабан заняли у меня семнадцать часов, от трех утра до восьми вечера Лошади наши постоянно проваливались в рыхлый снег и погружались вместе с всадниками в ледяные потоки, текущие под снежный покров. В конце концов решено было проложить постоянную тележную дорогу вдоль самого берега озера, взрывая порохом отвесные скалы и перекидывая мосты через бесчисленные горные потоки. Эту трудную работу выполняли польские ссыльные.

За последние сто лет в Сибирь было послано немало русских политических ссыльных, но по характерной русской черте они подчинялись своей участи и никогда не восставали. Они давали убивать себя медленной смертью и не пытались даже освободиться. Поляки же, к чести их будь сказано, никогда не несли своего жребия с такой покорностью. На этот раз они устроили настоящее восстание. Конечно, шансов на успех у них не было никаких, но они тем не менее восстали. Впереди их было громадное озеро, а позади их возвышались горные пустыни Северной Монголии. Они решили поэтому обезоружить карауливших их солдат, выковать страшное оружие повстанцев — косы и пробиться через горы Монголии к морю, в Китай, где их могли бы принять английские корабли. И вот раз в Иркутск пришло известие, что часть поляков, работавших на Кругобайкальской дороге, возмутилась и обезоружила около дюжины солдат. Против них могли отправить из Иркутска отряд пехоты, всего в восемьдесят человек. Переправившись через Байкал на пароходе, солдаты пошли против повстанцев, находившихся на другом берегу озера.

Зима 1866 года в Иркутске была особенно скучная. В столице Восточной Сибири не наблюдалось такого резкого деления на классы, как в остальных русских провинциальных городах. Иркутское «общество» состояло из офицеров, чиновников, жен и дочерей местных купцов и священников. Зимой они все встречались по четвергам в собрании. В том году, однако, не чувствовалось оживление на вечерах. Любители драматического искусства тоже терпели неудачи. Даже картежная игра, обыкновенно процветающая в Сибири, и та шла вяло в эту зиму. Среди офицеров чувствовался недостаток в деньгах, и даже приезд нескольких горных инженеров не ознаменовался грудами бумажек, являвшимися прежде так кстати для рыцарей зеленого поля.

Сезон решительно был скучный: настоящий сезон для спирических опытов и говорящих столов. Один господин, баловень иркутского общества, который в предыдущую зиму забавлял всех рассказами из народной жизни, принялся теперь за стучащие столы, когда увидал, что его анекдоты потеряли прежний интерес. Он был ловкий человек, и через неделю весь Иркутск помешался на таких «опытах». Новая жизнь открылась для тех, которые не знали, как убить время. Стучащие столы появились в каждой гостиной, ухаживание очень удобно уживалось со стуком духов. Поручик Прохоров очень серьезно отнесся и к столам, и к ухаживанию. Быть может, это последнее ему менее удавалось, чем первое. Во всяком случае, когда прибыло известие о польском восстании, он отпросился присоединиться к отряду.

«Иду против поляков, — писал он в своем дневнике, интересно было бы вернуться легко раненным».

Он был убит. Он гарцевал на коне рядом с полковником, командовавшим солдатами, когда началась «битва с повстанцами», пышное описание которой можно найти в архивах генерального штаба. Солдаты медленно двигались по дороге, когда встретили около пятидесяти поляков, из которых пять или шесть были вооружены ружьями, а остальные — косами. Поляки засели в лесу и время от времени попаливали. Солдаты отвечали на выстрелы. Прохоров дважды просил у полковника разрешения спешиться и броситься в цепь, так что полковник в конце концов сердито приказал поручику оставаться на своем месте. Несмотря на приказ, Прохоров вдруг исчез. В лесу раздалось несколько выстрелов, затем послышались дикие крики. Солдаты бросились по направлению к ним и нашли поручика, плавающего в крови на траве. Поляки выпустили последние заряды и сдались. Битва кончилась, Прохоров лежал мертвым.

Он бросился с револьвером в руках в чащу, где наткнулся на несколько косиньеров, выпустил в них наудачу все свои заряды и ранил одного. Тогда остальные кинулись на Прохорова с косами.

На другом конце дороги, на западном берегу озера, два русских офицера самым позорным образом обошлись с «мирными» поляками, работавшими в этом месте, но не присоединившимися к восстанию. С грубыми ругательствами один из офицеров вбежал в балаган, где жили ссыльные, и стал стрелять по ним из револьвера, причем тяжело ранил двух. Другой привязывал мирных поляков к возам и жестоко расправлялся с ними нагайкой — так себе, для потехи.

По логике сибирских властей выходило, что так как убит русский офицер, то следует казнить несколько поляков. Военный суд приговорил к смертной казни пять человек: Шарамовича, красивого, умного и энергичного тридцатилетнего пианиста, командовавшего восстанием, шестидесятилетнего старика Целинского, бывшего прежде русским офицером, и трех других, фамилий которых я не помню.

Генерал губернатор телеграфировал в Петербург и просил разрешения смягчить приговор, но ответа не последовало. Он обещал нам не приводить в исполнение смертного приговора, но, прожив несколько дней и не получив ответа из Петербурга, приказал совершить казнь секретно, рано утром. Ответ из Петербурга прибыл почтой, через месяц! Генерал-губернатору предоставлялось «поступить по собственному благоусмотрению».

Пять человек были уже расстреляны

Мне часто приходилось слышать, что это восстание было безрассудно, а между тем горсть храбрых повстанцев добилась кое-чего. О бунте стало известно за границей. Казни, жестокость двух офицеров, которая раскрылась на суде, вызвали сильное волнение в Австрии. Австрийское правительство заступилось за галичан, принимавших участие в революции 1863 года и сосланных тогда в Сибирь, и некоторые из них были возвращены на родину. Вообще вскоре после мятежа 1866 года положение всех ссыльных поляков заметно улучшилось. И этим они обязаны были бунту, тем, которые взялись за оружие, и тем пяти мужественным людям, которые были расстреляны в Иркутске.

Для меня и для брата восстание послужило уроком. Мы убедились в том, что значит так или иначе принадлежать к армии. Я находился далеко, в экспедиции, но Александр был в Иркутске, и его сотню двинули против поляков. К счастью, командир полка, в котором служил брат, хорошо знал его и под каким то предлогом приказал другому офицеру командовать отрядом. Иначе Александр, конечно, отказался бы выступить в поход. Если бы я был тогда в Иркутске, то сделал бы то же самое.

Мы решили расстаться с военной службой и возвратиться в Россию. Сделать это было не особенно легко, в особенности брату, который женился в Сибири, но в конце концов все устроилось, и весной 1867 года мы поехали в Петербург.

Петербург. Первая поездка за границу

I

Поступление в университет. — Поправки к орографии и картографии Северной Азии

В начале осени 1867 года я и брат с семьей поселились в Петербурге. Я поступил в университет и сидел теперь на скамье вместе с юношами, почти мальчиками, гораздо моложе меня. Заветная мечта, которую я так долго лелеял, наконец осуществилась. Теперь я мог учиться. Я поступил на математическое отделение физико-математического факультета, так как считал, что основательное знание математики — единственный солидный фундамент для всякой дальнейшей работы. Брат поступил в военно-юридическую академию, я же совершенно отказался от военной службы, к великому неудовольствию отца, который не выносил даже вида штатского платья. Чтобы не окончательно огорчать отца, я перешел на гражданскую службу. Но служба эта была совершенно номинальная. Я «состоял» при Министерстве внутренних дел по статистическому комитету. Директором комитета был П. П. Семенов.

В Петербурге мы с братом зажили трудовой жизнью. Отец, который и в Сибирь почти ничего не высылал, обрадовался тому, что я ничего не просил у него, и он ничем не выразил своего желания помочь мне материально. Приходилось рассчитывать исключительно на литературный заработок. Я с Сашей стал переводить «Основы биологии» Спенсера, затем «Философию геологии» Пэджа. Я перевел также «Геометрию» Дистервега, а затем стал писать научные фельетоны в «Петербургских ведомостях» Керша.

Занятия в университете и научные труды поглотили все мое время в течение пяти следующих лет. У студента-математика, конечно, очень много работы, но так как я прежде уже занимался высшей математикой, то теперь мог уделить часть моего времени географии. Кроме того, в Сибири я не утратил способности усиленно работать.

Отчет о моей последней экспедиции печатался; но в это время у меня стали зарождаться географические обобщения, вскоре всецело захватившие меня. Путешествия по Сибири убедили меня, что горные цепи, как они значились тогда на картах, нанесены совершенно фантастически и не дают никакого представления о строении страны. Составители карт не подозревали тогда даже существования обширных плоскогорий, составляющих столь характерную черту Азии. Вместо них обозначали несколько больших горных кряжей. Так, например, в чертежных, несмотря на указание Л. Шварца, сочинили восточную часть. Станового хребта в виде громадного червя, ползущего по карте на восток. Этого хребта в действительности не существует. Истоки рек, текущих с одной стороны в Ледовитый океан, а с другой — в Великий океан, переплетаются на том же плоскогорье и зарождаются в одних и тех же болотах. Но в воображении европейских топографов самые высокие хребты должны находиться на главных водоразделах, и вследствие этого тут изображали высокие цепи гор, которых нет в действительности. Много таких несуществующих хребтов бороздило карту Северной Азии по всем направлениям.

Мое внимание теперь в продолжение нескольких лет было поглощено одним вопросом — открыть руководящие черты строения нагорной Азии и основные законы расположения ее хребтов и плоскогорий. Долгое время меня путали в моих изысканиях прежние карты, а еще больше — обобщения Александра Гумбольдта, который после продолжительного изучения китайских источников покрыл Азию сетью хребтов, идущих по меридианам и параллельным кругам. Но наконец я убедился, что даже смелые обобщения Гумбольдта не согласны с действительностью.

Я начал сначала чисто индуктивным путем. Собравши все барометрические наблюдения, сделанные прежними путешественниками, я на основании их вычислил сотни высот. Затем я нанес на большую карту Шварца все геологические и физические наблюдения путешественников, отмечая факты, а не гипотезы. На основании этого материала я попытался выяснить, какое расположение хребтов и плоскогорий наиболее согласуется с установленными фактами. Эта подготовительная работа заняла у меня более двух лет. Затем последовали месяцы упорной мысли, чтобы разобраться в хаосе отдельных наблюдений. Наконец все разом внезапно осветилось и стало ясно и понятно. Основные хребты Азии тянутся не с севера на юг и не с запада на восток, а с юго-запада на северо-восток, точно так же, как Скалистые горы и нагорья Северной Америки тянутся с севере запада к юго-востоку. Одни только второстепенные хребты убегают на северо-запад. Далее, горы Азии отнюдь не ряды самостоятельных хребтов, как Альпы, но окаймляют громадное плоскогорье — бывший материк, который направлялся когда-то от Гималаев к Берингову проливу. Высокие окраинные хребты вырастали вдоль его берегов, и с течением времени террасы, образованные позднейшими осадками, поднимались из моря, увеличивая основной материк Азии в ширину.

В человеческой жизни мало таких радостных моментов, которые могут сравниться с внезапным зарождением обобщения, освещающего ум после долгих и терпеливых изысканий. То, что в течение целого ряда лет казалось хаотическим, противоречивым и загадочным, сразу принимает определенную, гармоническую форму. Из дикого смешения фактов, из-за тумана догадок, опровергаемых, едва лишь они успеют зародиться, возникает величественная картина подобно альпийской цепи, выступающей во всем своем великолепии из-за скрывавших ее облаков и сверкающей на солнце во всей простоте и многообразии, во всем величии и красоте. А когда обобщение подвергается проверке, применяя его ко множеству отдельных фактов, казавшихся до того безнадежно противоречивыми, каждый из них сразу занимает свое положение и только усиливает впечатление, производимое общей картиной. Одни факты оттеняют некоторые характерные черты, другие раскрывают неожиданные подробности, полные глубокого значения Обобщение крепнет и рас ширяется. А дальше, сквозь туманную дымку, окутывающую горизонт, глаз открывает очертание новых и еще более широких обобщений.

Кто испытал раз в жизни восторг научного творчества, тот никогда не забудет этого блаженного мгновения. Он будет жаждать повторения. Ему досадно будет, что подобное счастье выпадает на долю немногим, тогда как оно всем могло бы быть доступно в той или другой мере, если бы знание и досуг были достоянием всех.

Эту работу я считаю моим главным вкладом в науку. Вначале я намеревался написать объемистую книгу, в которой мои взгляды на орографию Сибири подтверждались бы подробным разбором каждого отдельного хребта, но когда в 1873 году я увидал, что меня скоро арестуют, я ограничился тем, что составил карту, содержащую мои взгляды, и приложил объяснительный очерк. И карта, и очерк были изданы Географическим обществом под наблюдением брата, когда я уже сидел в Петропавловской крепости. Петерман, составлявший тогда свою карту Азии и знавший мои предварительные работы, принял мою схему для атласа Штиллера и своего карманного маленького атласа, где орография так превосходно была выражена гравюрою на стали. Впоследствии ее приняло большинство картографов.

Карта Азии, как она составляется теперь, я думаю, объясняет главные физические черты громадною материка, распределение климатов, фауны, флоры, а также и историю его. Она показывает также, как я мог убедиться во время моего путешествия в Америку, поразительную аналогию в структуре и в геологическом росте обоих материков северного полушария{14}.

{14} Увы! В атласе Штиллера опять взяли верх карты Сибири и Маньчжурии, где орография взята вовсе не из новых съемок (их не было), а из фантастических изображении древних китайских карт, переделанных наугад иркутскими топографами. На это уже было указано во Франции — Примечание автора написанное в декабре 1917 года.

II

 

Русское географическое общество. — Русские путешественники того времени: Северцов, Миклуха-Маклай, Федченко, Пржевальский. — Проект полярной экспедиции. — Геологические исследования в Финляндии

В то же время, как секретарь отделения физической географии, я много работал для Географического общества. Тогда сильно интересовались исследованиями Туркестана и Памира. Северцов только что возвратился из путешествия, продолжавшегося несколько лет. Он был выдающийся зоолог, талантливый географ и один из самых умных людей, которых я когда-либо встречал, но, как многие русские, Северцов не любил писать. Когда он делал доклад, его невозможно было убедить написать что-нибудь, кроме коротенького отчета. И вот почему все, что появилось в печати за подписью Северцова, далеко не исчерпывает всех его наблюдений и обобщений. К сожалению, крайняя неохота — излагать письменно свои мысли и наблюдения очень распространена в России. Те замечания, которые при мне делал Северцов об орографии Туркестана, географическом распределении растений и животных, роли ублюдков (гибридов) в зарождении новых видов птиц, а также его наблюдения относительно важности взаимной поддержки в прогрессивном развитии видов (эти наблюдения упоминаются в нескольких строках в отчете заседания), — все свидетельствует о недюжинном таланте и об оригинальности. Но Северцов не обладал даром письменно излагать свои мысли в соответственно красивой форме, который делал бы его одним из наиболее выдающихся ученых нашего времени.

Миклуха-Маклай, хорошо известный в Австралии, ставшей потом его второй родиной, тоже принадлежал к той же категории людей, которые могли бы сказать гораздо больше, чем высказали в печати. Он был маленький, нервный человек, постоянно страдавший лихорадкой. Когда я познакомился с ним, он только что возвратился с берегов Красного моря, где, как последователь Геккеля, много работал над изучением морских беспозвоночных в их естественной среде. Географическому обществу потом удалось выхлопотать, чтобы русский клипер отвез Миклуху-Маклая на неизвестный берег Новой Гвинеи, где путешественник хотел изучать дикарей самой низкой культуры. С одним лишь матросом его оставили, выстроив близ туземной деревни хижину для обоих робинзонов на негостеприимном берегу, население которого слыло страшными людоедами. Здесь они вдвоем прожили полтора года в самых дружественных отношениях с туземцами. Миклуха-Маклай поставил себе правилом, которому неуклонно следовал, быть всегда прямым с дикарями и никогда их не обманывать даже в мелочах, даже для научных целей. Когда он впоследствии путешествовал по Малайскому архипелагу, к нему на службу поступил туземец, выговоривший, чтобы его никогда не фотографировали: как известно, дикари считают, что вместе с фотографией берется некоторая часть их самих. И вот однажды, когда дикарь крепко спал, Маклаю, собиравшему антропологические материалы, страшно захотелось сфотографировать своего слугу, так как он мог служить типичным представителем своего племени. Дикарь, конечно, никогда бы не узнал про фотографию, но Маклай вспомнил свой уговор и устоял перед искушением. Эта мелкая черта вполне характеризует его. Зато, когда он оставлял Новую Гвинею, дикари взяли с него обещание возвратиться. И он выполнил его через несколько лет, хотя был тогда сильно болен. Этот замечательный человек напечатал, однако, лишь самую незначительную часть своих поистине драгоценных наблюдений.

Федченко, который сделал многочисленные зоологические наблюдения в Туркестане вместе со своей женой Ольгой Федченко, тоже естествоиспытательницей, мы называли «европейцем». Он с увлечением трудился над разработкой своих наблюдений; но, к несчастью, он погиб в Швейцарии во время восхождения на Монблан. Пылая юношеским жаром после путешествия по горам Туркестана и полный уверенности в свои силы, Федченко предпринял восхождение на Монблан без подходящих проводников и погиб во время метели. К счастью, его жена закончила издание его «Путешествия». Если не ошибаюсь, их сын также продолжает работы своих родителей.

Был я также хорошо знаком с Пржевальским или, точнее, Пшевальским, как следовало бы произносить это польское имя, хотя сам он любил выставлять себя «настоящим русаком». Он был страстным охотником. Энтузиазм, который он проявил при исследовании Центральной Азии, был почти в такой же мере результатом его страсти к охоте на всевозможную редкую и крупную дичь: гуранов, диких верблюдов и лошадей, как и желания посетить новые, неизвестные еще земли. Когда его убеждали рассказать что-нибудь о всех путешествиях, он скоро прерывал свой скромный рассказ восторженным восклицанием: «А что за дичь там! Какая охота!» И он принимался с энтузиазмом рассказывать, как прополз такое-то расстояние, чтобы подобраться на выстрел к кулану. В нем сошлись географ-исследователь, зоолог и охотник.

Едва только он возвращался в Петербург, как уже начинал строить план новой экспедиции и бережно копил для нее деньги, пробуя даже увеличить свои сбережения биржевыми спекуляциями. По крепкому здоровью и по способности выносить годами суровую жизнь горного охотника Пржевальский был идеальным путешественником. Такая жизнь была ему по душе. Первое свое знаменитое путешествие он сделал в сопровождении всего троих товарищей, и в ту пору он постоянно был в самых лучших отношениях с туземцами. Но когда впоследствии его экспедиции стали принимать более военный характер, Пржевальский, к несчастию, стал больше полагаться на силу своего вооруженного конвоя, чем на миролюбивые сношения с туземцами. Я слышал от хорошо осведомленных людей, что, если бы он не умер в начале тибетской экспедиции, так прекрасно и так мирно законченной его спутниками Певцовым, Роборовским и Козловым, он, вероятно, все равно не вернулся бы из нее живым.

В то время в Географическом обществе было большое оживление, и наше отделение, а следовательно, и секретарь его были заинтересованы разными вопросами. Большинство из них было слишком специального характера, чтобы здесь упоминать о них, но не мешает напомнить пробуждение интереса к плаванию и рыбным промыслам в русской части Ледовитого океана. Сибирский купец и золотопромышленник Сидоров в особенности старался пробудить этот интерес. Он доказывал, что при небольшой правительственной помощи, например устройством мореходных классов и несколькими экспедициями, можно было бы сильно подвинуть исследование берегов Белого моря, а также поддержать рыбные промыслы и мореплавание. Но, к несчастию, эта небольшая поддержка должна была получиться из Петербурга. А стоящих у власти в этом придворном, чиновничьем, литературном, артистическом и космополитическом городе трудно заинтересовать чем бы то ни было «провинциальным». Бедного Сидорова просто поднимали на смех. Интерес к нашему Северу был пробужден в Географическом обществе из-за границы.

В 1869-1871 годах смелые норвежские китобои совершенно неожиданно доказали, что плаванье в Карском море возможно. К великому нашему изумлению, мы узнали, что в «ледник, постоянно набитый льдом», как мы с уверенностью называли Карское море, вошли небольшие норвежские шкуны и избороздили его по всем направлениям. Предприимчивые норманны посетили даже место зимовки знаменитого голландца Баренца, которое, как мы полагали, навсегда скрыто от людей ледяными полями, насчитывающими не одну сотню лет. Наши ученые моряки решили, что такие неожиданные успехи норвежцев объяснялись исключительно теплым летом и исключительным состоянием льда. Но для немногих из нас было совершенно очевидно, что смелые норвежские китобои, чувствующие себя среди льдов, как дома, дерзнули пробраться со своими небольшими экипажами и па своих небольших судах через плавучие льды, загромождающие вход в Карские ворота, тогда как командиры военных кораблей, скованные ответственностью морской службы, никогда не рискнули этого сделать.

Открытия норвежцев пробудили интерес к арктическим исследованиям. В сущности эти промышленники возбудили тот энтузиазм к полярным путешествиям, который привел к открытию Норденшильдом северо-восточного прохода, к исследованиям Пири в Северной Гренландии и к нансеновской экспедиции на «Фраме». Зашевелилось также и наше Географическое общество. Назначена была комиссия, чтобы выработать план русской полярной экспедиции и наметить те научные работы, которые такая экспедиция могла бы выполнить. Я был избран секретарем этой комиссии. Специалисты взялись составлять каждый свою часть этого доклада.

Но, как это часто случается, к сроку готово было только несколько отделов: по ботанике, зоологии и метеорологии. Все остальное пришлось составить секретарю комитета, то есть мне. Некоторые вопросы, как, например, зоология морских животных, приливы, наблюдения над маятником, земной магнетизм, были для меня совершенно новы. Но трудно себе представить, какое количество работы может выполнить в короткое время здоровый человек, если напряжет все свои силы и прямо пойдет к корню каждого вопроса. Я засел за работу и просидел над нею, выходя только обедать, две с половиной недели. Я спал часов пять в сутки и поддерживал бодрость сперва чаем, а потом красным вином, которое я пил маленькими глотками по ночам, чтобы не заснуть за столом. Мой доклад был готов к сроку и содержал программу предстоящих ученых работ. Он заканчивался предложением большой полярной экспедиции, которая пробудила бы в России постоянный интерес к арктическим вопросам и к плаванию в северных морях, но в то же время мы рекомендовали разведочную экспедицию, которая направилась бы на норвежской шкуне, под командой норвежского капитана, на север или же на северо-восток от Новой Земли. Эта экспедиция могла бы, указывал я, сделать также попытку добраться до большой неизвестной земли, которая должна находиться не в далеком расстоянии от Новой Земли. Возможное существование такого архипелага указал в своем превосходном, но малоизвестном докладе о течениях в Ледовитом океане русский флотский офицер барон Шиллинг. Когда я прочитал этот доклад, а также путешествие Лютке на Новую Землю и познакомился с общими условиями этой части Ледовитого океана, то мне стало ясно, что к северу от Новой Земли действительно должна существовать земля, лежащая под более высокой широтой, чем Шпицберген. На это указывали неподвижное состояние льда на северо-запад от Новой Земли, камни и грязь, находимые на плавающих здесь ледяных полях, и некоторые другие мелкие признаки. Кроме того, если бы такая земля не существовала, то холодное течение, несущееся на запад, от меридиана Берингова пролива к Гренландии (то самое, в котором дрейфовал «Фрам» — на него указывал уже Ломоносов), непременно достигло бы Норд-Капа и покрывало бы берега Лапландии льдом точно так, как это мы видим на крайнем севере Гренландии. Теплое течение, являющееся слабым продолжением Гольфстрима, не могло бы помешать нагромождению льдов у северных берегов Европы, если бы такой земли не существовало. Этот архипелаг, как известно, был открыт два года спустя австрийской экспедицией и назван Землей Франца Иосифа.

Доклад по поводу полярной экспедиции имел для меня совершенно неожиданные последствия. Я сразу попал в арктические авторитеты. Мне предложили стать во главе разведочной экспедиции, для которой будет специально норвежская шкуна. Я заметил, конечно, что никогда не бывал в море, но мне возразили, что если сочетать опытность норвежца Карльсэна или Иогансэна с почином человека науки, то наверное можно получить очень ценные результаты. И я принял бы предложение, если бы Министерство финансов не наложило на предприятие своего veto, ответив, что министр финансов не может ассигновать необходимых для экспедиции тридцати или сорока тысяч рублей. С того времени русские не принимали никакого участия в исследовании полярных морей Земля, которую мы провидели сквозь полярную мглу, была открыта Пайером и Вейпрехтом, а архипелаг, который должен находиться на северо-восток от Новой Земли (я в этом убежден теперь еще больше, чем тогда), так еще не найден{15}.

{15} Только в 1901 году экспедиция Толля отправилась с целью открыть его и, как известно, смелый исследователь погиб, быть может на пути к земле Санникова.

Вместо полярного путешествия Географическое общество предложило мне скромную экспедицию в Финляндию и Швецию для исследования ледниковых отложений, и это путешествие направило меня на совершенно новую дорогу.

Летом того года Академия наук командировала двух своих членов — старого геолога генерала Г. П. Гельмерсена и неутомимого исследователя Сибири Фридриха Шмидта — изучить строение длинных наносных гряд, которые в Финляндии и Швеции известны под названием «озов», а в Англии называются eskers, kames и т. п. С той же целью Географическое общество послало меня в Финляндию. Мы посетили втроем великолепную гряду Пунгахарью и затем разделились. Я много работал в то лето, объездил значительную часть Финляндии и переправился в Швецию, где изучал Упсальский «оз» и провел в Стокгольме несколько счастливых дней вместе с Норденшильдом. Уже тогда, в 1871 году, он сообщал мне свое намерение добраться до устьев сибирских рек, а не то и до Берингова пролива, через Ледовитый океан. Возвратившись в Финляндию, я продолжал мои исследования до глубокой осени и собрал массу в высшей степени интересных наблюдений относительно оледенения края. Но во время этого путешествия я думал также очень много о социальных вопросах, и эти мысли имели решающее влияние на мое последующее развитие.

В Географическом обществе через мои руки проходили всевозможные ценные материалы относительно географии России. Мало-помалу у меня начала складываться мысль написать пространную физическую географию этой громадной части света, уделяя при этом видное место экономическим явлениям. Я намеревался дать полное географическое описание всей России, основывая его на строении поверхности — орографии, характер которой я начинал себе уяснять после сделанной мною работы о строении Сибири. И я хотел очертить в этом описании различные формы хозяйственной жизни, которые должны господствовать в различных физических областях. Много вопросов, насущных для русского народа, можно было бы выяснить такою работою. Возьмите, например, громадные южнорусские степи, так часто страдающие от засухи и неурожая. Последние нельзя считать случайным бедствием, они являются такою же естественной чертой данного округа, как и его положение на южном скате средней возвышенности или как его плодородие. Засухи, от которых так страдает юг России, вовсе не случайны: эти засухи нужно раз навсегда признать за такую же особенность черноземной полосы, как и ее географическое положение и ее плодородие. Поэтому надо выработать способы обеспечения населения хлебом в засушливые годы, а также нужно выработать способы борьбы с засухой, какие укажет современная наука. Вся хозяйственная жизнь Южной России должна быть поэтому построена на предусмотрении неизбежных повторении периодических недородов. Каждую область России следовало бы описать так же научно, как Азия была описана в великолепном труде Риттера.

Но для такой работы нужна была масса времени и полная свобода, и я часто думал, как споро пошло бы дело, если бы меня выбрали со временем секретарем Географического общества. И вот осенью 1871 года, когда я работал в Финляндии и медленно подвигался пешком к Финскому заливу вдоль строившейся железной дороги, высматривая, где появятся первые неоспоримые следы послеледникового моря, я получил телеграмму от Географического общества: «Совет просит вас принять должность секретаря Общества». В то же время выходивший в отставку секретарь барон Остен-Сакен убедительно просил меня не отказываться.

Мое желание таким образом осуществлялось. Но в эту пору другие мысли и другие стремления уже овладели мною, и, серьезно обдумав мое решение, я телеграфировал в ответ: «Душевно благодарю, но должность принять не могу».

 

III

 

Цель жизни. — Отказ от предложения занять место секретаря Географического общества

Часто случается, что люди тянут ту или другую политическую, социальную или семейную лямку только потому, что им некогда разобраться, некогда спросить себя: так ли устроилась их жизнь, как нужно? Соответствует ли их занятие их склонности и способности и дает ли оно им нравственное удовлетворение, которое каждый вправе ожидать в жизни? Деятельные люди всего чаще оказываются в таком положении. Каждый день приносит с собою новую работу, и ее накопляется столько, что человек поздно ложится, не выполнив всего, что собирался сделать за день, а утром поспешно хватается за дело, недоконченное вчера. Жизнь проходит, и нет времени подумать, что некогда обсудить ее склад. То же самое случилось и со мной.

Но теперь, во время путешествия по Финляндии, у меня был досуг. Когда я проезжал в финской одноколке по равнине, не представлявшей интереса для геолога, или когда переходил с молотком на плечах от одной балластной ямы к другой, я мог думать, и одна мысль все более и более властно захватывала меня гораздо сильнее геологии.

Я видел, какое громадное количество труда затрачивает финский крестьянин, чтобы расчистить поле и раздробить валуны, и думал: «Хорошо, я напишу физическую географию этой части России и укажу лучшие способы обработки земли. Вот здесь американская машина для корчевания пней принесла бы громадную пользу. А там наука могла бы указать новый способ удобрения...

Но что за польза толковать крестьянину об американских машинах, когда у него едва хватает хлеба, чтобы перебиться от одной жатвы до другой; когда арендная плата за эту усеянную валунами землю растет с каждым годом по мере того, что крестьянин улучшает почву! Он грызет свою твердую как камень ржаную лепешку, которую печет дважды в год, съедает с нею кусок невероятно соленой трески и запивает снятым молоком... Как смею я говорить ему об американских машинах, когда на аренду и подати уходит весь его заработок! Крестьянину нужно, чтобы я жил с ним, чтобы я помог ему сделаться собственником или вольным пользователем земли. Тогда он и книгу прочтет с пользой, но не теперь».

И мысленно я переносился из Финляндии к нашим Никольским крестьянам, которых видел недавно. Теперь они свободны и высоко ценят волю, но у них нет покосов. Тем или иным путем помещики захватили все луга для себя. Когда я был мальчиком, Савохины посылали в ночное шесть лошадей, Толмачевы — семь. Теперь у них только по три лошади. У кого было прежде по три, теперь и двух нет, а иные бедняки остались с одной. Какое же хозяйство можно вести с одной жалкой клячонкой! Нет покосов, нет скота и нет навоза! Как же тут толковать крестьянам про травосеяние! Они уже разорены, а еще через несколько лет их разорят вконец, выколачивая чрезмерные подати. Как обрадовались они, когда я сказал, что отец разрешает им обкосить полянки в Костином лесу! «Ваши никольские мужики люты на работу», — говорили все наши соседи. Но пашни, которые мачеха оттягала у них в силу «закона о минимуме помещичьей земли» (дьявольский параграф, внесенный крепостниками, когда им позволили пересмотреть Уложение), теперь поросли чертополохом и бурьяном. Лютым работникам не позволяют пахать эти земли. И то же самое творится по всей России. Уже в то время было очевидно, что первый серьезный неурожай в центральной России приведет к страшному голоду. О том же предупреждали и правительственные комиссии (валуевская в том числе). И действительно, голод был в 1876, 1889, 1891, 1895 и 1898 годах.

Наука — великое дело. Я знал радости, доставляемые ею, и ценил их, быть может, даже больше, чем многие мои собратья. И теперь, когда я всматривался в холмы и озера Финляндии, у меня зарождались новые, величественные обобщения. Я видел, как в отдаленном прошлом, на заре человечества, в северных архипелагах, на Скандинавском полуострове и в Финляндии скоплялись льды. Они покрыли всю Северную Европу и медленно расползлись до ее центра. Жизнь тогда исчезла в этой части северного полушария и, жалкая, неверная, отступала все дальше и дальше на юг перед мертвящим дыханьем громадных ледяных масс. Несчастный, слабый, темный дикарь с великим трудом поддерживал непрочное существование. Прошли многие тысячелетия, прежде чем началось таяние льдов, и наступил озерный период. Бесчисленные озера образовались тогда во впадинах; жалкая субполярная растительность начала робко показываться на безбрежных болотах, окружавших каждое озеро, и прошли еще тысячелетия, прежде чем началось крайне медленное высыхание болот и растительность стала надвигаться с юга. Теперь мы в периоде быстрого высыхания, сопровождаемого образованием степей, и человеку нужно найти способ, каким образом остановить это угрожающее Юго-Восточной Европе высыхание, жертвой которого уже пала Центральная Азия.

В это время вера в ледяной покров, достигавший до Центральной Европы, считалась непозволительной ересью, но перед моими глазами возникала величественная картина, и мне хотелось передать ее в мельчайших подробностях, как я ее представлял себе. Мне хотелось разработать теорию о ледниковом периоде, которая могла бы дать ключ для понимания современного распространения флоры и фауны, и открыть новые горизонты для геологии и физической географии.

Но какое право имел я на все эти высшие радости, когда вокруг меня гнетущая нищета и мучительная борьба за черствый кусок хлеба? Когда все, истраченное мною, чтобы жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано из рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно черного хлеба для собственных детей? У кого-нибудь кусок должен быть вырван изо рта, потому что совокупная производительность людей еще так низка.

Знание — могучая сила. Человек должен овладеть им. Но мы и теперь уже знаем много. Что, если бы это знание, только это стало достоянием всех? Разве сама наука тогда не подвинулась бы быстро вперед? Сколько новых изобретений сделает тогда человечество и насколько увеличит оно тогда производительность общественного труда! Грандиозность этого движения вперед мы даже теперь уже можем предвидеть.

Массы хотят знать. Они хотят учиться; они могут учиться. Вон там, на гребне громадной морены, тянущейся между озерами, как будто бы великаны насыпали ее поспешно, чтобы соединить два берега, стоит финский крестьянин, он погружен в созерцание расстилающихся перед ним прекрасных вод, усеянных островами. Ни один из этих крестьян, как бы забит и беден он ни был, не проедет мимо этого места, не остановившись, не залюбовавшись. Или вон там на берегу озера стоит другой крестьянин и поет что-то до того прекрасное, что лучший музыкант позавидовал бы чувству и выразительности его мелодий. Оба чувствуют, оба созерцают, оба думают. Они готовы расширить свое знание, только дайте его им, только предоставьте им средства завоевать себе досуг.

Вот в каком направлении мне следует работать, и вот те люди, для которых я должен работать. Все эти звонкие слова насчет прогресса, произносимые в то время, как сами делатели прогресса держатся в сторонке от народа, все эти громкие фразы — одни софизмы. Их придумали, чтобы отделаться от разъедающего противоречия... И я послал мой отказ Географическому обществу.

 

IV

 

Положение в Петербурге. — Двойственность натуры Александра II. — Продажность администрации. — Препятствия распространению народного образования

Петербург сильно изменился с 1862 года, когда я оставил его.

— О да! — говорил мне как-то поэт Аполлон Майков. — Вы знали Петербург Чернышевского.

Да, действительно, я знал тот Петербург, чьим любимцем был Чернышевский. Но как же мне назвать город, который я нашел по возвращении из Сибири? Быть может, Петербургом кафешантанов и танцклассов, если только название «весь Петербург» может быть применено к высшим кругам общества, которым тон задавал двор.

При дворе и в придворных кружках либеральные идеи были на плохом счету. После выстрела Каракозова 4 апреля 1866 года правительство окончательно порвало с реформами, и реакционеры всюду брали верх. На всех выдающихся людей шестидесятых годов, даже и на таких умеренных, как граф Николай Муравьев и Николай Милютин, смотрели как на неблагонадежных. Александр II удержал лишь военного министра Дмитрия Милютина, да и только потому, что на осуществление начатого им преобразования армии требовалось еще много лет. Всех остальных деятелей реформенного периода выбросили за борт.

Раз как-то я беседовал с бароном Ф. Р. Остен-Сакеном, занимавшим видный пост в Министерстве иностранных дел. Он резко критиковал деятельность другого сановника, и я заметил в защиту, что последний никогда, однако, не захотел принять никакого места на службе при Николае I.

— А теперь он служит при Шувалове и Трепове! — воскликнул мой собеседник. Замечание так верно передавало истинное положение дел, что мне оставалось только замолчать.

Действительно, настоящими правителями России были тогда шеф жандармов Шувалов и петербургский обер-полицеймейстер Трепов. Александр II выполнял их волю, был их орудием. Правили же они страхом. Трепов до того напугал Александра II призраками революции, которая вот-вот разразится в Петербурге, что, если всесильный обер-полицеймейстер опаздывал во дворец на несколько минут с ежедневным докладом, император справлялся: «Все ли спокойно в Петербурге?»

Вскоре после того как Александр II дал «чистую отставку» княжне Долгорукой, он очень подружился с генералом Флери, адъютантом Наполеона III, этой гадиной, бывшей душой государственного переворота 2 декабря 1851 года. Их постоянно можно было видеть вместе. Флери раз уведомил даже парижан про великую честь, оказанную ему русским царем. Последний, едучи по Невскому в своей эгоистке (пролетке с крошечным сиденьем для одного: они тогда были в моде), увидал Флери, шедшего пешком, и позвал его в свой экипаж. Французский генерал подробно описал в газетах, как царь и он, крепко обнявшись, сидели на узком сиденье, наполовину на весу. Достаточно назвать этого нового закадычного приятеля, на челе которого еще не завяли лавры Компьени, чтобы понять, что означала эта дружба.

Шувалов широко пользовался настроением своего повелителя и вырабатывал одну реакционную меру за другой. Если же Александр II не соглашался подписать их, Шувалов принимался говорить о приближающейся революции, о судьбе Людовика XVI и «ради спасения династии» умолял царя ввести новые репрессии. При всем том угрызения совести и подавленное состояние духа часто овладевали Александром II. Он впадал тогда в мрачную меланхолию и уныло говорил о блестящем начале своего царствования и о реакционном характере, которое оно теперь принимает. Тогда Шувалов устраивал медвежью охоту. В новгородские леса отправлялись охотники, придворные, партии балетных танцовщиц. Александр II, который был хорошим стрелком и подпускал зверя на несколько шагов, укладывал двух-трех медведей. И среди возбуждения охотничьих празднеств Шувалову удавалось получить от своего повелителя санкцию какой угодно реакционной меры, сочиненной им, или же утверждения любого грандиозного грабежа, намеченного клиентами графа.

Александр II, конечно, не был заурядной личностью; но в нем жили два совершенно различных человека, с резко выраженными индивидуальностями, постоянно боровшимися друг с другом. И эта борьба становилась тем сильнее, чем более старился Александр II. Он мог быть обаятелен и немедленно же выказать себя грубым зверем. Перед лицом настоящей опасности Александр II проявлял полное самообладание и спокойное мужество, а между тем он постоянно жил в страхе опасностей, существовавших только в его воображении. Без сомнения, он не был трусом и спокойно пошел бы на медведя лицом к лицу. Однажды медведь, которого он не убил первым выстрелом, смял охотника, бросившегося вперед с рогатиной. Тогда царь бросился на помощь своему подручному. Он подошел и убил зверя, выстрелив в упор (я слышал этот рассказ от самого медвежатника). И тем не менее Александр II всю жизнь прожил под страхом ужасов, созданных его воображением и не спокойной совестью. Он был очень мягок с друзьями; между тем эта мягкость уживалась в нем рядом со страшной, равнодушной жестокостью, достойной XVII века, которую он проявил при подавлении польского мятежа и впоследствии, в 1880 году, когда такие же жесткие меры были приняты для усмирения восстания русской молодежи, причем никто не счел бы его способным на такую жестокость. Таким образом, Александр II жил двойной жизнью, и в тот период, о котором я говорю, он подписывал самые реакционные указы, а потом приходил в отчаяние по поводу их. К концу жизни эта внутренняя борьба, как мы увидим дальше, стала еще сильнее и приняла почти трагический характер.

В 1877 году Шувалова назначили посланником в Англию; но его друг генерал Потапов продолжал ту же политику вплоть до Турецкой войны. За это время шел в широчайших размерах самый бессовестный грабеж казны и расхищались государственные и башкирские земли, а также и имения, конфискованные после восстания 1863 года в Литве. Впоследствии, когда Потапов сошел с ума, а Трепов был удален в отставку, их придворные враги захотели показать Александру II этих героев в истинном свете, и некоторые их подвиги выплыли на свет, когда по знаменитому логишинскому делу креатура Потапова — минский губернатор тайный советник Токарев и их заступник в Министерстве внутренних дел палач крестьян генерал Лошкарев — были отданы под суд. Тогда обнаружилось, как «обруситель» Токарев при помощи своего приятеля Потапова бесстыдно ограбил логишинских крестьян и отнял их землю. Пользуясь высоким покровительством в Министерстве внутренних дел, он устроил так, что крестьян, искавших суда, арестовывали, пороли поголовно и нескольких перестреляли. Это одно из самых возмутительных дел даже в русских летописях, чреватых грабежами всякого рода. Лишь после выстрела Веры Засулич, мстившей за наказание розгами политического заключенного, выяснилось воровство потаповской шайки, и министра удалили в отставку. Трепов же, думая, что ему приходится умирать, составил завещание, причем оказалось, что генерал, беспрерывно твердивший царю, что беден, хотя занимает прибыльный пост обер-полицеймейстера, оставил своему сыну значительное состояние. Некоторые придворные донесли об этом Александру II, который потерял доверие к генералу и расстался с ним. Тогда-то выплыли некоторые грабежи, совершенные шайкою Шувалова, Потапова, Трепова и К°. Но перед сенатом логишинское дело разбиралось только в декабре 1881 года «при открытых дверях».

Повсеместно в министерствах, а в особенности при постройке железных дорог и при всякого рода подрядах грабеж шел на большую ногу. Таким путем составлялись колоссальные состояния. Флот, как сказал сам Александр II одному из своих сыновей, находился «в карманах такого-то». Постройка гарантированных правительством железных дорог обходилась баснословно дорого. Всем было известно, что невозможно добиться утверждения акционерного предприятия, если различным чиновникам в различных министерствах не будет обещан известный процент с дивиденда. Один мой знакомый захотел основать в Петербурге одно коммерческое предприятие и обратился за разрешением куда следовало. Ему прямо сказали в Министерстве внутренних дел, что 25 % чистой прибыли нужно дать одному чиновнику этого министерства, 15 % — одному служащему в Министерстве финансов, 10 % — другому чиновнику того же министерства и 5 % — еще одному. Такого рода сделки совершались открыто, и Александр II отлично знал про них. О том свидетельствуют его собственноручные заметки на полях докладов государственного контролера (они напечатаны были за несколько лет в Берлине). Но царь видел в этих ворах своих защитников от революции и держал их, покуда их грабежи не становились слишком уж гласны.

Все молодые князья, кроме Александра Александровича, который всегда был большой скопидом и хороший отец семейства, следовали примеру главы дома. Оргии, которые устраивал один из них, Владимир, в ресторане на Невском, были до того отвратительны и до того известны, что раз ночью обер-полицеймейстер должен был вмешаться. Хозяину пригрозил Сибирью, если он еще раз сдаст великому князю «его специальный кабинет». «Мое-то положение каково! — жаловался ресторатор, показывая мне «великокняжеский кабинет», стены и потолок которого были покрыты толстыми атласными подушками. — С одной стороны, как отказать члену императорской фамилии, который может меня скрутить в бараний рог, а с другой — Трепов грозит Сибирью! Конечно, я послушался генерала. Вы знаете, он всесилен теперь». Другой великий князь, Сергей Александрович, прославился пороками, относящимися к области психопатологии. Третьего сослали в Ташкент за кражу брильянтов у матери, великой княгини Александры Иосифовны.

Императрица Мария Александровна, оставленная мужем и, по всей вероятности, приведенная в ужас от его оргий и безобразий при дворе, все больше и больше становилась святошей и вскоре всецело находилась в руках придворного священника, представителя совершенно новой формации русской церкви — иезуитской. Это новая, гладко причесанная, развратная и иезуитская порода поповства в то время быстро шла в гору, и они усиленно и успешно работали, чтобы стать государственной силой и забрать в свои руки школы.

Много раз было доказано в России, что сельское духовенство так занято требами, что не может уделять времени народным школам. Даже тогда, когда священник получает вознаграждение за преподавание закона божьего в деревенской школе, он обыкновенно поручает уроки кому-нибудь другому, так как у него нет времени. Тем не менее высшее духовенство, пользуясь ненавистью Александра II к так называемому революционному духу, начало поход с целью забрать в руки школы. Лозунгом духовенства стало: «Или приходская школа, или никакой». Вся Россия жаждала образования; но даже включавшаяся в государственный бюджет до смешного ничтожная сумма в пять-шесть миллионов рублей на начальное образование и та не расходовалась вся Министерством народного просвещения, которое каждогодне возвращало в казначейство почтенный остаток. В то же время почти такая же сумма отпускалась ежегодно синоду как пособие приходским школам, которые тогда, так же как и позже, существовали только на бумаге.

Вся Россия желала реальных школ; но министерство открывало только классические гимназии, так как полагалось, что громадные курсы древних языков не дадут ученикам времени думать и читать. В этих гимназиях лишь две сотых учеников, поступавших в первый класс, успешно добирались до аттестата зрелости. Все мальчики, подававшие надежды или проявлявшие какую-нибудь независимость характера, тщательно замечались, и их удаляли раньше восьмого класса. При этом приняты были также меры, чтобы уменьшить число учеников. Образование признано было роскошью, пригодной лишь для немногих. В то же время Министерство народного просвещения занялось усиленной и ожесточенной борьбой и с частными лицами, земствами и городскими управами, пытавшимися открывать учительские семинарии, технические, а то даже и начальные школы. На техническое образование — в стране, нуждавшейся в инженерах, ученых агрономах и геологах, — смотрели как на нечто революционное. Оно преследовалось, запрещалось. Ежегодно несколько тысяч молодых людей не попадали в высшие технические учебные заведения по недостатку вакансий. Чувство отчаяния овладевало всеми теми, которые хотели принести какую-нибудь пользу обществу. А в это время непосильные подати и выколачивание недоимок полицейскими властями разоряли навсегда крестьян. В столице в милости были лишь те губернаторы, которые особенно беспощадно выколачивали недоимки.

Таков был официальный Петербург. Таково было его влияние на всю Россию.

V.

Перемены к худшему в петербургском обществе. — Результаты реакции. — Покушение Каракозова. — Пытали ли Каракозова? — Трагическая борьба молодежи

Перед отъездом из Сибири мы часто беседовали с братом о той умственной жизни, которую найдем в Петербурге, и о предстоящих интересных знакомствах в литературных кружках. Действительно, мы завязали такие знакомства как среди радикалов (кружок «Отечественных записок»), так и умеренных славянофилов; но надо сознаться, что мы несколько были разочарованы. Встретили мы массу прекрасных людей (в России их везде много), но они вовсе не соответствовали нашему идеалу политических писателей. Лучшие литераторы — Чернышевский, Михайлов, Лавров — были в ссылке или, как Писарев, сидели в Петропавловской крепости. Другие, мрачно смотревшие на действительность, изменили свои убеждения и теперь тяготели к своего рода отеческому самодержавию. Большинство же хотя и сохранило еще свои взгляды, но стало до такой степени осторожным в выражении их, что эта осторожность почти равнялась измене.

Когда реформационное течение царило в России, почти все писатели, принадлежавшие к передовым кружкам, были так или иначе в сношениях с Герценом, Тургеневым и их друзьями или даже с тайными обществами «Великоросс» и «Земля и воля», имевшими тогда кратковременное существование. Теперь эти люди заботились лишь о том, чтобы спрятать поглубже свои прежние симпатии и казаться вполне «благонадежными» в политике.

Известно, как Некрасов отнесся к Муравьеву, когда его назначили начальником следственной комиссии по каракозовскому делу. Некрасов был больше всех скомпрометирован своими сношениями в шестидесятые годы, он больше всех и старался заслужить раскаянием перед палачом Муравьевым.

Два-три журнала, которые терпело начальство, главным образом благодаря необыкновенной дипломатической ловкости их издателей, помещали богатый бытовой материал, наглядно доказывавший, что нищета и разоренность большинства крестьян постепенно растут из года в год. В этих же журналах достаточно прозрачно говорилось и о тех препятствиях, которые ставились всякому прогрессивному деятелю, в какой бы области он ни пытался приложить свои силы. Фактов в подтверждение приводилось столько, что они могли бы всякого привести в отчаянье. «Отечественные записки», например, печатали много интересного материала, касавшегося народной крестьянской жизни, и этим, конечно, сослужили хорошую службу молодежи, поддерживая в ней любовь к народу, интерес к материальной стороне его быта и симпатии к общинным формам жизни. Но никто не смел сказать, как помочь делу; никто не дерзал хоть намеком указать на поле возможной деятельности или же на выход из положения, которое признавалось безнадежным.

Некоторые писатели все еще надеялись, что Александр II опять станет преобразователем; но у большинства страх, что запретят журнал и сошлют издателей и сотрудников в более или менее отдаленные места, заглушал все остальные чувства. Опасение и надежды в одинаковой степени парализовали писателей. Чем сильнее радикальничали они десять лет назад, тем больше трепетали они теперь.

Нас с братом очень хорошо приняли в двух-трех литературных кружках, и мы иногда бывали на их приятельских собраниях. С кружком «Отечественных записок» я познакомился через Пятковского, который в то время получал хорошие деньги за «Историю Воспитательного дома» от ведомства императрицы Марии Федоровны и раз в месяц устраивал вечеринки, на которые приходили Курочкин, Лейкин, Минаев и иногда Михайловский. «Генералы», как звали издателей «Отечественных записок», то есть Некрасов и Щедрин, на этих вечерах никогда не бывали, а Елисеев был только один раз. В Елисееве я сразу увидал настоящего человека (я не знал тогда его почетного прошлого), но близко познакомиться с Елисеевым мне не пришлось.

Михайловский был тогда в высшей степени скромный юноша, сидевший большей частью молча, в стороне от других. Мне он казался очень симпатичным, но разговоров я с ним не помню. Героем вечеров у Пятковского бывал Курочкин, который иногда читал свои стихи. Серьезных разговоров на политические темы не велось. Когда брат пробовал заводить разговор о том, что дело во Франции принимает серьезный оборот (весна 1870 года), то все старались переводить разговор на другие темы. Кто-нибудь из старших уже, наверное, прерывал разговор громким вопросом: «А кто был, господа, на последнем представлении «Прекрасной Елены?» или: «А какого вы, сударь, мнения об этом балыке?» Разговор так и обрывался.

Вне литературных кружков положение дел обстояло еще хуже. В шестидесятых годах в России, а в особенности в Петербурге, было много передовых людей, которые, как казалось тогда, готовы были всем пожертвовать для своих убеждений. «Что сталось с ними?» — задавал я себе вопрос. Я заговаривал с некоторыми из них: «Осторожней, молодой человек!» — отвечали они. Их кодекс житейской философии заключался теперь в пословицах: «Сила солому ломит», «Лбом стены не прошибешь» и тому подобных, которых, к несчастью, так много в русском языке. «Мы кое-что уже сделали, не требуйте больше от нас» или: «Потерпите, такое положение вещей долго не продержится». Так говорили нам. А мы, молодежь, готовы были начать борьбу, действовать, рисковать, если нужно, жертвовать всем. Мы просили у стариков лишь совета, кое-каких указаний и некоторой интеллектуальной поддержки.

Тургенев в романе «Дым» вывел некоторых экс-реформаторов высшего круга, и картина вышла довольно унылая. Но шестидесятников «на ущербе» нужно в особенности изучать по надрывающим душу романам и очеркам г-жи Хвощинской, писавшей под псевдонимом» В. Крестовский» (не следует смешивать с В. Крестовским, автором «Петербургских трущоб»). Правилом прогрессистов на ущербе стало «довольствуйся, что жив», или, точнее, «радуйся, что выжил». Вскоре они, как и та безличная толпа, которая десять лет тому назад составляла силу прогрессивного движения, отказывались даже слушать «про разные сентименты». Они спешили воспользоваться богатствами, плывшими в руки «практическим людям».

После освобождения крестьян открылись новые пути к обогащению, и по ним хлынула жадная к наживе толпа. Железные дороги строились с лихорадочной поспешностью. Помещики спешили закладывать имения в только что открытых частных банках. Недавно введенные нотариусы и адвокаты получали громаднейшие доходы. Акционерные компании росли как грибы после дождя; их учредители богатели. Люди, которые прежде скромно жили бы в деревне на доход от ста душ, а не то на еще более скромное жалованье судейского чиновника, теперь составляли себе состояния или получали такие доходы, какие во времена крепостного права перепадали лишь крупным магнатам.

Самые вкусы «общества» падали все ниже и ниже. Итальянская опера, прежде служившая радикалам форумом для демонстраций, теперь была забыта. Русскую оперу, робко выставлявшую достоинства наших великих композиторов, посещали лишь немногие энтузиасты. И ту и другую находили теперь «скучной». Сливки петербургского общества валили в один пошленький театр Берга, в котором второстепенные звезды парижских малых театров получали легко заслуженные лавры от своих поклонников, конногвардейцев. Публика шла на «Прекрасную Елену» с Лядовой, в Александрийском театре, а наших великих драматургов забывали. Оффенбаховщина царила повсюду.

Нужно, впрочем, сказать, что политическая атмосфера была такова, что лучшие люди имели некоторое основание или во всяком случае находили веские оправдания, чтобы присмиреть. После каракозовского выстрела 4 апреля 1866 года Третье отделение стало всесильным. Заподозренные в «радикализме» — все равно, сделали они что-нибудь или нет, жили под постоянным страхом. Их могли забрать каждую ночь за знакомство с лицом, замешанным в политическом деле, за безобидную записку, захваченную во время ночного обыска, а не то и просто за «опасные» убеждения. Арест же по политическому делу мог означать все, что хотите: годы заключения в Петропавловской крепости, ссылку в Сибирь или даже пытку в казематах

Каракозовское движение мало известно даже в самой России. Я находился в то время в Сибири и знаю о нем лишь понаслышке. По-видимому, в нем слилось тогда два различных течения. Одно из них представляло в зародыше то движение в народ, которое впоследствии приняло такие громадные размеры; второе же имело характер чисто политический. Несколько молодых людей, из которых вышли бы блестящие профессора, выдающиеся историки и этнографы, решили в 1864 году стать, несмотря на все препятствия со стороны правительства, носителями знания и просвещения среди народа. Они селились, как простые работники, в больших промышленных городах, устраивали там кооперативные общества, открывали негласные школы. Они надеялись, что при известном такте и терпении удастся воспитать людей из народа и таким образом создать центры, из которых постепенно среди масс будут распространяться лучшие идеи. Для осуществления плана были пожертвованы большие состояния. Любви и преданности делу было очень много. Вообще я склонен думать, что в сравнении с последующими движениями каракозовцы стояли на наиболее практической почве. Их организаторы, без сомнения, очень близко подошли к рабочему народу.

С другой стороны, Каракозов, Ишутин и некоторые другие члены кружка придали движению чисто политический характер. В период времени 1862-1866 годов политика Александра II приняла решительно реакционный уклон. Царь окружил себя крайними ретроградами и сделал их своими ближайшими советниками. Реформы, составлявшие славу первых лет его царствования, были изуродованы и урезаны рядом временных правил и министерских циркуляров. В лагере крепостников ждали вотчинного суда и возвращения крепостного права в измененном виде. Никто не надеялся, что главная реформа — освобождение крестьян — устоит от ударов, направленных против нее из Зимнего дворца. Все это должно было привести Каракозова и его друзей к убеждению, что даже то немногое, что сделано, рискует погибнуть, если Александр II останется на престоле, что России грозит возврат ко всем ужасам николаевщины. В то же время возлагались большие надежды (Es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neue{16}) на либерализм наследника и Константина Николаевича.

{16} Эта старая история, но она всегда остается новой.

В доказательство либерализма наследника (будущего императора Александра III) приводилось то, что он, например, не надевает немецкого мундира; что как-то на обеде, когда пили за здоровье немецкого императора, он разбил бокал; что на такой-то обед он приехал в русском мундире и, когда отец (Александр II) сделал ему выговор, он отделался тем, что сказал, что «его немецкий мундир распоролся, когда он его надевал». Повторяли также, что, когда его после смерти первого наследника, его старшего брата Николая Александровича, засадили учиться, он говорил учителям: «К чему мне все это? У меня будут ответственные министры!» На основании всех этих разговоров в обществе и выводили заключение, что наследник в «оппозиции». Нужно также сказать, что подобные опасения и надежды довольно часто выражались и в гораздо более высоких кругах, чем те, где вращался Каракозов. Как бы то ни было, 4 апреля 1866 года Каракозов сделал покушение на Александра II, когда тот выходил из Летнего сада и садился на свою коляску. Как известно, он дал промах{17}, и его тут же арестовали.

{17}  Промах произошел, как говорят, вследствие того, что в момент выстрела руку Каракозова толкнул картузник-мастеровой Осип Комиссаров, и поэтому пуля пролетела, не задев Александра II.