К. В. Сорвин Очерки из истории классической философии введени е

Вид материалаДокументы
Очерк 5. Философия европейского средневековья
5.1. Великое доказательство Ансельма
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   14

Очерк 5. Философия европейского средневековья:

духовное рабство или

духовный прорыв?


Согласно современной исторической хронологии, эпоха средневековья начинается с падения Рима в 476 г. н.э. и заканчивается серединой 17 века, непосредственно прилегая к периоду Нового времени. В качестве самостоятельного исторического периода многие историки выделяют также начавшуюся в 14-15 в. на Западе и Юго-западе европейского континента Эпоху Возрождения.

Что касается философского знания, то вплоть до конца 8 века в этой сфере не возникало сколь-нибудь существенно новых парадигм, в силу чего произведения этого времени относят, обычно, к традиции «поздней патристики». Однако, с 9 века, отмеченного формированием на западе Европы некоей политической стабильности, начинается процесс развития совершенно нового и оригинального философского направления, вошедшего в историю духовной культуры человечества под названием «схоластики». Именно на философских учениях этого направления мы и сосредоточим основное внимание в данной главе.

По крайней мере, с эпохи Нового времени за термином схоластика закрепился явно негативный и даже нарицательный оттенок. Сегодня, например, не редкость услышать, как схоластом называют человека, выстраивающего логически строгую цепочку рассуждений, совершенно лишенных какой бы то ни было связи с фактами реальной жизни, ученого, занятого решением пустой, надуманной проблемы, или даже мастера праздной болтовни, любящего затевать совершенно бессмысленные, никчемные споры. Вполне понятно, что такое, бытующее в обыденном сознании представление о схоластике и не лишенное, заметим сразу, реального исторического основания, вряд ли способствует появлению живого интереса к изучению философии европейского средневековья. Однако, не будем слишком торопиться с выводами и вспомним то, о чем вкратце говорилось уже в связи с Августином: мысль, запертая в пределах заранее принятых постулатов, как правило, в большей степени способна увидеть и найти проблему там, где для мысли свободной не будет ничего, кроме само собой разумеющейся очевидности. Конечно, формирующиеся в такой ситуации проблемы чаще всего носят надуманный и искусственный характер, однако, среди этой горы ненужных интеллектуальных шлаков только и может взрасти подлинная жемчужина мысли, появление которой в иных условиях было бы попросту невозможным. С таким настроем мы и попробуем подойти к философии средневековья и постараемся отыскать среди действительно захлестнувших ее пустых словопрений те золотые крупицы мысли, что открыли для человеческого духа совершенно новый, ранее неизведанный мир.

Сам термин схоластика в переводе с греческого означает школьный, ученый, и первоначально этим термином обозначалась вся средневековая наука, развивавшаяся после образовательной реформы Карла Великого в различного рода школах - придворных, светских и монастырских. Эти школы, возникшие в качестве альтернативы и замены окончательно закрытым в 6 веке Юстинианом языческим учебным заведениям, вплоть до 13 века представляли собой основные центры средневековой учености. Оторванность от реального мира сформировавшейся в этих школах философской традиции - оторванность, в первую очередь и породившая в адрес схоластов все нарекания последующих веков, возникла, естественно, не на пустом месте, а имела под собой весьма веские основания, уходящие корнями в духовную культуру той эпохи.

Культура европейского средневековья сформировалась в условиях, прямые аналогии которым вряд ли легко отыщем в мировой истории цивилизаций. Русский философ Вл. Соловьев как-то назвал мировоззрение этой эпохи «христианско - языческим компромиссом» и, такое определение, надо сказать, выражает суть дела весьма точно. Ведь уже первые исторические шаги христианства были весьма далеки от той идиллии, которую нередко рисуют тенденциозно ориентированные авторы. Пока христианство существовало в условиях гонения, пока за принадлежность к новой религии человек мог подвергнуться преследованиям, пыткам и даже принять мученическую смерть, ряды христиан пополнялись исключительно за счет искренне поверивших в Спасителя людей. Однако, ситуация в корне изменилась, лишь только христианство было выпущено из подполья, а вскоре императором Константином было объявлено единственной официально разрешенной религией. Хлынувшие в храмы новообращенные язычники не имели никакого глубинного желания расставаться со своим прошлым, принимая навязываемую религию отчасти из страха, отчасти из соображений карьерной пользы. Формальное соблюдение христианских обрядов начинало теперь соседствовать с тайным исповедыванием языческого мировоззрения, с явным стремлением всеми путями сохранить прежний, унаследованный от политеистичной античности образ жизни, и не случайно, что еретические толкования воплощения Сына Божьего все чаще стали появляться в этот период не за пределами христианской религии, а именно внутри нее.

Великое переселение народов, завершившееся возникновением «варварских» государств на землях бывшей Римской империи и повальным обращением в христианство их населения, только усугубило эту, и без того раздираемую фундаментальными противоречиями ситуацию. Вдумаемся: народы, по культурному уровню стоявшие на несколько ступеней ниже греко-римской цивилизации, восприняли религиозное учение, явившееся вершиной духовного развития всего античного мира! Эти народы не знали еще строгих правовых отношений, в их среде огромную роль играла физическая сила, у них не было собственных наук, было неведомо изящное искусство, а основу их религии составлял грубый, почти первобытный фетишизм. И, тем не менее, сердца этих варваров восприняли религиозное учение, основу которого составлял принцип тождества божественной и человеческой природы во Христе и которое, соответственно, призывало к формированию совершенно новых, неизвестных даже античности, отношений между людьми! Можно ли представить себе более разительное противоречие между принципами, провозглашаемыми принятым народом религиозным учением и его реальным, а не вымышленным, образом жизни?

Это противоречие духовного и мирского начал породило дуализм, который буквально пронизал собой все сферы средневековой жизни. В области политики мы видим многовековое противостояние пап и императоров, в сфере религиозной жизни - противостояние священнослужителей и мирян, в самом человеке - противостояние духовного и плотского начал, противостояние его души и тела. Все в этой жизни имеет две разные мерки: одну, диктуемую высшими принципами христианства, другую - определяемую реально господствующими нормами и правилами светской жизни. Величайшие преступления с точки зрения церковной морали - скажем, ложь или прелюбодеяние, вряд ли могли вызвать даже легкое порицание со стороны общественного мнения той эпохи; и, наоборот, злодей, заслуживший в миру смертную казнь, вполне мог рассчитывать на отпущение перед смертью грехов своим духовником. Человек средневековья - это гражданин двух миров. Шесть дней в неделю он живет по жестоким, во многом еще варварским законам светского мира, на седьмой же он отправлялся в церковь, где, приложив к себе мерки «Града Божьего», впадает в покаяние. А на следующий день этот круг начинается вновь. Если же он захочет достичь высшего совершенства - святости, то путь его может пролегать только через монашеское отречение от этого погрязшего в грехе, покинутого богом и проклятого мира.

В конечном счете, именно этот дуализм средневековой культуры породил умозрительный, опытом не подкрепленный характер схоластической философии. Ведь для того, чтобы приступить к исследованию предмета, мало быть просто уверенным в его познаваемости - кроме этого необходимо еще твердо знать, что этот предмет познания достоин. Окружавший же средневекового человека мир был покинут богом, а значит и данному требованию не удовлетворял. Именно поэтому нам не стоит удивляться, что в схоластической философии мы не встречаем никакого интереса к социальной проблематике - зачем исследовать обреченный на погибель «Град Земной», куда достойнее обратить свой взор к «Граду Божьему». Более того, это, возникшее в силу сугубо социальных причина отношение, распространялось и на природу41, порождая характерное для всего средневековья пренебрежение ко всему миру материальных вещей. Природа есть лишь продукт некоего креативного божественного акта - продукт, в котором уже угасла породившая его деятельность, так зачем же заниматься изучением творения, когда можно обратить свой мысленный взор к самому Творцу?

Но и теоретическое обращение к Богу оказывалось для схоластов далеко не свободным делом. Ведь основная проблема античной философии - что есть Бог и какова его природа - для христианской философии, формировавшейся на истинах Священного писания, оказывалась как бы уже решенной. Такие положения, как сотворение мира, богочеловеческая природа Христа или принцип триединства являлись непреложными догматами церкви, допускавшими диспуты лишь по незначительным, второстепенным деталям. Чем же в таком случае вообще могла заниматься схоластическая философия, если вопросы, составившие предметное поле всей предшествующей метафизической традиции, рассматривались теперь как раз и навсегда ясные и решенные? Не трудно заметить, что в такой ситуации нависала угроза над самим существованием философии как живой, развивающейся дисциплины, ибо из-под неё выбивалось самое главное для любой сферы человеческого познания - нерешённые проблемы и открытые вопросы, а на долю ученых мужей оставалось совсем уж немногое: борьба с ересями, обучение молодежи, да дискуссии по второстепенным вопросам веры. Вполне естественно, что первоначально такая ситуация неизбежно должна была привести и действительно привела к серьезнейшей деградации философской мысли. Но тем более становится значимым интеллектуальный подвиг мыслителей, сумевших в этих, казалось бы обрекающих исследователей на бесплотное топтание на месте условиях, отыскать совершенно новый путь - путь, благодаря которому христианская философия не только сумела встать на свою собственную почву, но и открыть человечеству совершенно новый взгляд на сущность и онтологический статус внутреннего мира человеческого Я.

Это отсутствие реальной проблематики породило огромное количество совершенно пустых, бессодержательных дискуссий, как раз и снискавших схоластической традиции дурную славу в веках. Помимо известного спора о том, сколько чертей может поместиться на булавочной головке, самым серьезным образом обсуждались детали воскрешения мертвых после Страшного суда: в каком возрасте, например, будут воскресать умершие младенцы, или, скажем, будут ли у прижизненных калек после воскресенья на месте все части тела. Немало философы той эпохи интересовались и подробностями рождения Христа: носило ли оно естественный или же сверхъестественный характер, мог ли при этом присутствовать акушер и т.д. Как хорошо по этому поводу заметил Гегель: «Главная беда состояла в том, что схоластики брали божественные вещи как варвары, подводили их под чувственные определения и отношения; они, таким образом, вносили совершенно чувственную негибкость ... в эту чисто духовную область и тем самым обмирщили последнюю»42.

Однако параллельно с этим «варварством мысли», постепенно нащупывалась и формировалась совершенно новая почва философского поиска. Первыми значительными мыслителями рассматриваемой эпохи считаются христианские теологи Иоанн Скотт Эриугена (ок. 800-ок. 877) и Петр Дамиани (1007-1072), заложившие основы проблемного поля схоластической философии. Размышления этих философов, в конечном счете, вращались вокруг главного и вполне естественного теоретического вопроса того времени - вопроса о соотношении разума и веры, на который мыслители дали два взаимоисключающих ответа. Для Эриугены, разум и откровение были двумя независимыми и самостоятельными источниками истины, выводы которых, в принципе, не должны противоречить друг другу. В тех же редких случаях, когда такое противоречие все же возникает, предпочтение, - утверждал философ, - следует отдавать разуму. Стоит ли удивляться, что сочинения Эриугены дважды осуждались церковными соборами? Напротив, для Дамиани, этот спор однозначно решался в пользу откровения и веры. Согласно аргументации мыслителя, если бы Бог видел спасение в разуме, он послал бы для проповеди философов, а не рыбаков.

Этот спор двух основателей схоластической традиции не раз возрождался в ходе ее последующего развития, и не случайно: вера и разум были теми противоположными полюсами, соединение которых являлось реальной задачей философской мысли той эпохи. Такое соединение требовало какого-то совершенно нового подхода, незнакомого прежней, античной философии. И поворотным в этом поиске можно считать 11 век, когда произошло событие, действительно сыгравшее эпохальную роль в истории европейской христианской философии, в конечном счете, позволившее ей найти и сформировать свою собственную, адекватную лишь для ее мировоззренческой базы, онтологическую проблематику. Речь идет о строгой формулировке кентерберийским архиепископом Ансельмом Д,Аоста (1033-1109) так называемого онтологического доказательства божьего бытия. И вот на этом событии нам придется остановиться поподробнее.


5.1. Великое доказательство Ансельма


С первыми доказательствами божьего бытия мы встречаемся уже в античной философии. Так, у Анаксагора, а также в некоторых платоновских диалогах, можно найти элементы так называемого физико-телеологического доказательства, или доказательства «через целесообразность мира». Суть его достаточно проста: в окружающем нас мире мы наблюдаем, помимо случайности и хаоса, элементы порядка и целесообразности, особенно бросающиеся в глаза в живой природе. Так, например, нас не может не удивлять разумное устройство любого, даже самого простейшего организма, или же целесообразная организация взаимодействия различных видов животных и растений в рамках какого-либо биоценоза. Все это, по мнению античных мыслителей, бесспорно свидетельствовало в пользу существования высшего Разума, сумевшего целесообразным образом организовать весь этот мир.

В сочинениях Аристотеля мы сталкиваемся с основами другого доказательства, впоследствии получившего название космологического. Последнее уже исходит не из какого-то отдельного свойства мира, как, например, его целесообразная организация, а из бытия мира как такового. Основу одного из простейших вариантов этого доказательства составляет следующее рассуждение: у всего, что существует, есть причина; мир существует, следовательно, у существования этого мира должна быть своя причина, этой причиной и является Бог. Последний, как видим, предстает здесь уже не просто как разумный организатор Космоса, но как всемогущий Творец всего и вся, и, с этой точки зрения, второе доказательство оказывается несравненно ближе к христианскому мировоззрению, чем первое.

Этим доказательствам не суждено было сыграть сколь нибудь существенной роли в развитии античной философии, и не случайно, ибо главный вопрос, занимавший греческих мыслителей, был вопрос не о божьем бытии, а о его природе, о его определениях и свойствах. Совершенно иначе сложилась их судьба в философии христианства.

Чтобы ясно разобраться с этим вопросом, попробуем еще раз как следует осмыслить ситуацию, в которой оказалась философия, запертая в жестких пределах средневекового догматизма. Исходной предпосылкой любых рассуждений схоластов были постулаты Священного писания - постулаты, на бесспорном авторитете которых, как на аксиомах, формировались практически все их дальнейшие выводы и доказательства. В итоге возникало фундаментальное и совершенно неизвестное прежним интеллектуальным традициям противоречие: с одной стороны, основу философских учений составляла разумная, основанная на логических, рациональных принципах мыслительная деятельность, однако, с другой, в фундаменте всех этих мыслительных построений лежала предпосылка, корнями уходящая не в рациональное мышление, а в слепую, веру. Другими словами, разум был вынужден выстраивать свое здание, стоя на внешней и даже чуждой самому себе почве (см. рис.3). Вполне понятно, что для рациональной мысли, стремящейся к доказательству всего и вся, столь жесткая привязка к внешним догматам оказывалась положением противоестественным и неустойчивым, и, рано или поздно, такое противоречие должно было прийти к своему разрешению: разуму следовало найти способ собственными силами, без опоры на веру и внешний авторитет, обосновать свое собственное начало, а, значит, достичь нового уровня рефлексии. Эту фундаментальную интеллектуальную задачу и могли выполнить доказательства божьего бытия, метафизическая значимость которых состояла вовсе не в том, чтобы укрепить веру, а в том, чтобы рациональным способом обосновать Бога в качестве исходного принципа средневековой теоретической мысли (см. рис. 4).

Однако, античные доказательства божьего бытия не могли в полной мере справиться с этой задачей, и не случайно. Как мы помним, на закате эллинской культуры не только знания об отдельных свойствах внешнего мира (то, что используется в физико-телеологическом варианте), но даже уверенность в его реальном бытии (то, что лежит в основе космологического доказательства), были подвергнуты тотальному скептическому сомнению - сомнению, выход из которого как раз и был возвещен богочеловеческой идеей христианства. Вера в христианского Бога спасала разум от скептицизма, возвращала ему единство с утерянным было мирозданием, но, следовательно, и корректные доказательства бытия этого Бога не могли базироваться на каком-либо обращении к внешнему миру - в противном случае, в качестве предпосылки было бы взято то, что как раз и должно было стать одним из следствий доказательства. Другими словами, античные силлогизмы оказывались бессильными перед порожденным их же культурой скептицизмом, и для решения вставших перед философией проблем требовалось введение какого-то совершенно нового типа доказательства - доказательства, вообще не опосредованного каким-либо обращением к внешнему миру. Вполне понятно, что такое доказательство могло возникнуть только в рамках христианского мировоззрения - мировоззрения, придавшего внутреннему миру человеческого Я совершенно новый, вселенский смысл.

Истории не пришлось ждать слишком долго: во второй половине 11 столетия, в книге «Прослогион» итальянского философа Ансельма Д, Аоста, бывшего в ту пору архиепископом Кентерберийским, было сформулировано принципиально новое - так называемое онтологическое - доказательство Божьего бытия, охарактеризованное впоследствии Гегелем как «единственно христианское». Основу этого доказательства составляла цепочка следующих рассуждений:

1.Прежде всего, вводится определение божества: Бог есть то,

больше чего нельзя помыслить.
  1. Это определение понятно не только верующему, но даже атеисту - ведь не может же человек отрицать существования того, определения чего он не понимает. Следовательно, Бог существует в интеллекте человека по крайней мере в тот момент, когда последний думает и говорит о нем, точно также, как в его интеллекте существует любой другой предмет размышлений.
  2. Следовательно, когда кто-либо отрицает существование Бога, то речь может идти только о его отсутствии за пределами интеллекта.
  3. Однако, если мы вернемся к исходному определению, то увидим полную некорректность такого утверждения: ведь если Бог существует только в интеллекте, значит, можно помыслить нечто такое, что было бы больше Его - что существовало бы и в интеллекте, и в реальности одновременно. Но это противоречило бы исходному определению Бога как того, больше чего нельзя помыслить. Следовательно, Бог существует не только в мысли человека, но и в объективном мире43.



Онтологическим это доказательство было названо в силу того, что путем сугубо логического анализа идеи в ходе его развертывания получается чисто онтологический вывод - вывод о бытии соответствующего этой идеи предмета. Есть у этого доказательства и другое название - априорное, т.е. доопытное, которое оно получило в противовес всем остальным - апостериорным доказательствам, как основывающимся на опыте и выводимым из него.

Конечно, как и положено всякому великому интеллектуальному новаторству, онтологическое доказательство Божьего бытия далеко не всеми современниками было встречено позитивно. Среди первых критиков аргументации Ансельма был и его ближайший ученик - монах Гаунилон, указавший, что знание об объективном существовании чего-либо принципиально не может быть получено посредством логического анализа его понятия, а, следовательно, и всё доказательство учителя базируется на элементарной логической ошибке44. Я могу представить себе наполненный сокровищами остров, - рассуждал монах, - и могу сколько угодно анализировать это представление, но разве отсюда можно сделать вывод, что он существует объективно? Нет, ибо для знания о реальном существовании какого-либо предмета недостаточно знания одного его понятия, нужны какие-то иные, основанные на показаниях органов чувств, доказательства, - в противном случае, мы сможем рассматривать в качестве объективной реальности любую фантазию, пришедшую к нам на ум. Но Ансельма не смутил напористый натиск ученика. Гаунилон прав, говоря об острове, только относительно Бога такой аргумент неуместен: остров может быть сколь угодно велик, и, тем не менее, он будет всегда ограничен; здесь же шла речь о некоей наивысшей, абсолютной реальности, к которой нельзя применять мерки конечных вещей. Онтологический аргумент, действительно абсурдный для доказательства бытия обычных предметов, с этой точки зрения оказывался наиболее адекватным при обращении мысли к высшему существу.

Однако, полемикой Ансельма со своим учеником история онтологического доказательства Божьего бытия отнюдь не закончилась - этому силлогизму была уготована великая судьба! Два столетия спустя сторону Гаунилона примет самый почитаемый официальной католической церковью философ Фома Аквинский; пройдет еще пять столетий и «антионтологический» аргумент монаха, слегка подправив, и сделав более наглядным, воспроизведет знаменитый философ И. Кант; в нашем столетии критические стрелы в сторону Ансельма пустят ведущие представители самых различных, в том числе и совершенно противоположных интеллектуальных традиций, таких, например, как марксизм и неотомизм.

Но были и те, кто проникшись глубиной мысли великого схоласта, не смутились формально-логическими аргументами его оппонентов. Разве не убедительно выглядели возражения Ансельма Гаунилону, разве мерки и запреты, действующие при познании конечных вещей, должны продолжать действовать и при обращении мышления к высшему существу, высшей реальности? А разве не грандиозен был сам замысел философа - из собственной мысли, т.е. из начала, уже Августином обоснованного в качестве единственно и абсолютно достоверного, вывести необходимость бытия Бога как творца и создателя всего и вся? Конечно, Ансельм сделал лишь первый шаг, его доказательство было тяжеловесно, натуралистично, из него не следовала необходимость появления идеи Бога в человеческой голове, и совершенно отсутствовало августиновское обращение к самодостоверности бытия человеческого Я, да и в собственной системе схоласта оно играло весьма вторичную, подчиненную роль - роль совершенно несущественного дополнения веры45. Но именно поэтому оно требовало не отвержения, а развития, и как раз по такому пути пошли Декарт, Спиноза, Лейбниц и даже Гегель - мыслители, составившие гордость европейской философии Нового времени. Основу каждого из созданных ими учений, в конечном счете, составляло развитое, модифицированное, преобразованное порой до неузнаваемости, онтологическое доказательство Ансельма, и именно поэтому можно смело утверждать, что из всех схоластов, многие из которых значительно превосходили его по степени популярности у современников, именно этот мыслитель оказал наибольшее влияние на развитие западноевропейской светской философии последнего тысячелетия. Так что не удивительно, что в ходе дальнейшего изложения нам предстоит еще не раз вспомнить его имя и его великую мысль - доказать бытие Бога, а, значит, и вывести представления об основных свойствах объективной реальности, исходя исключительно из разума человека. Однако, не смотря на выдающийся вклад в развитие философской мысли, истории угодно было распорядиться так, что наибольшую известность в последующих веках приобрел один из наиболее яростных критиков архиепископа Кентерберийского, самый знаменитый философ средневековья Фома Аквинский.