Владимир Ерохин вожделенное отечество

Вид материалаДокументы
Правило веры и образ кротости
Где кочуют туманы
Купание красного коня
Еще одного парня
Point of view
Торжество православия
Сероглазый отшельник
Бремя белых
Последний классик
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16

ПРАВИЛО ВЕРЫ И ОБРАЗ КРОТОСТИ


Вспоминая известного человека, мы чаще всего задаемся вопросом: каково его влияние? Каково и на кого?

Священник Сергий Желудков учил меня церковному пению.

Помню храм Иоанна Воина на Якиманке (регентом там была жена A.M. Пятигорского Татьяна), где отец Сергий показал мне басовую партию. (До этого я пел ее совершенно неправильно — ошибка многих дилетантов: строил терцию там, где нужна квинта.)

Потом я взял плохонький магнитофон и отправился на его тайную квартиру на окраине Москвы.

Отец Сергий начал с антифонов:

— Народ должен припевы петь.

(В его "Литургических заметках": "Верующему на службе нечего делать ".)

— "Даст ти Господь по сердцу твоему и весь совет твой исполнит"... Псалмы Давида. Он ближе всех нам.

Саркастически исполнял, как объект уничтожительной критики, ныне очень

распространенный "придворный" распев-скороговорку: "Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи, яко сподобил еси нас причаститися..." (В интерпретации отца Сергия: "Ах, как нам все это надоело! Скоро домой пойдем... ")

Он стремился вернуть православной службе ее духовную мощь и красоту.

Показывал малоизвестные в Москве новгородские распевы.

Отец Сергий держался с необыкновенным, почтительным и нежным, деликатным и твердым достоинством, поколебать которое было страшно — как спугнуть птицу.

Отца Сергия Желудкова очень любил и чтил отец Александр Мень. Называл его леворадикальным православным богословом.

— "Исполним вечернюю молитву нашу Господеви..." — (просительная ектенья) — на молящихся хорошо действует. Он начал забывать прошения.

Отец Сергий был запрещен в служении. Возможно, ему повредило то, что он запротоколировал чудо исцеления на могиле Ксении Петербургской. (Опыт Ксении Петербургской показал, что душа — переменная величина.) И еще вскользь упомянул, что наотрез отказался давать властям какие-то показания.

Он всегда спрашивал, как-то очень по-детски: — Кто там?

Отец Сергий был совершенно нищий и ходил весь оборванный. Раз в неделю, в определенный день и час, по уговору со старшим братом, жившим в Ленинграде, он приходил у себя во Пскове на переговорный пункт, набирал номер без монеты и, услышав ответ, вешал трубку. Так они давали друг другу знак, что живы еще.

Отец Сергий Желудков был воплощенные бесхитростность и смирение. Воистину, "яко стяжал еси смирением высокая, нищетою богатая" ("Правило веры и образ кротости", — тропарь Николаю Угоднику). Маленький, голубоглазый, лысый, седой, он и сам был похож на Николая Чудотворца, неневестных дев

невестителя, от неправедный казни избавителя, Ария безумного посрамителя, покровителя летчиков и моряков, путешественников и узников — всех тех, кто в беде и опасности.

— "Кирие, элеисон... Парасху, Кирие... Ке то пневматису..." Мелодично очень это, и звучит ласково, хорошо.

Отец Сергий упорно пел ектенью по-гречески, и я связываю это с импульсом святителя Николая.

Еще мы пели "Единородный..." — великопостный и сокращенного знаменного распева: прославление Святой Троицы. Отец Сергий обнаружил в музыке восхитившую его "неполную терцию", а в словах — невиданную высоту:

— До самой Троицы проник человек!

Это была живая передача традиции — привычная, со времен катакомб. Православие: как правильно славить Бога. "Аз же только свидетель семь" — сознание целого. Мы — лишь части. Целое — Бог.

Однажды я не пришел — побоялся (меня предупредили, что в доме может быть засада). Мне было ужасно стыдно, а он похвалил:

— Хорошо иногда побояться.

Отец Сергий Желудков был человек абсолютной духовной чистоты. В нем не было ничего пошлого, приземленного, хотя ходил он по грешной земле в рваном сером пиджаке. Он был чистый и оборванный. И напоминал своим обликом Григория Саввича Сковороду, который любил говорить: "Мир ловил меня, но не поймал ". "Пока ты не весел, то все ты нищ и гол."

Отец Сергий ругмя ругал акафисты, в своей книге всячески упражнялся в остроумии по поводу акафистов (мы рассказываем святому о нем самом) а меня и мою сестру учил петь — именно акафисты.

Очень смешно было читать и про одновременные крестины, венчание и отпевание в разных приделах храма — под крики новокрещаемых младенцев, скорбь плачущих по усопшему и ликование свадьбы.

В душе он возмущался всем этим. Противился церковной пошлости. Просил меня никогда, ни при каких обстоятельствах не петь "Царице моя преблагая" на мотив городского романса конца XIX века "Сухой я корочкой питалась" и даже прислал мне в редакцию ноты с этими двумя текстами — для наглядности назидания.

 

Я удивлялся тому, как охотно он общался с неверующими, но отец Сергий успокаивал:

— Это ничего, что неверующие. Важно — во что не верующие.

Он был ревностный служитель Божий. Это была ревность от чистого сердца и по уму.

Бес разрушительности действует в некоторых людях, в том числе и детях. В отце Сергии не было ничего демонического.

"Мир во зле лежит". "Князь мира сего" (он же — "князь тьмы воздушной"). Именно в этом смысле и говорил Григорий Саввич Сковорода: "Мир ловил меня, но не поймал".

"Если не возненавидите мир, вы не достойны Меня". Дихотомия, оппозиция: Бог — мир. Мир (враг) улавливает каждого человека по-своему: духом тщеславия, слабости, лукавства. Мы ловимся на мушку сентиментальности.

Иногда ловушкой оказывается любовь. Я знаю человека, заразившего (поразившего) себя духом уныния, чтобы уподобиться депрессивному наркоману, к тому же убитому впоследствии при весьма неясных обстоятельствах (говорили — забитому до полусмерти в милиции), — потому что именно в этого депрессивного, "завязавшего" наркомана была без памяти влюблена девица, в которую так же без памяти и безответно, безнадежно был влюблен наш герой — некогда веселый и бодрый, а затем, уподобившись унылому прототипу, доведший себя до полного нервного и телесного истощения — астении и неврастении. , (Не случайно сказал Гумилев:

 

Я не оскорбляю их неврастенией,

Не унижаю душевной теплотой,

Не надоедаю многозначительными намеками

На содержимое выеденного яйца,

Но когда вокруг свищут пули,

Когда волны ломают борта,

Я учу их, как не бояться,

Не бояться и делать что надо.)

У отца Сергия его смирение не было самоуничижением, которое паче гордости. Это было смирение пред Богом. Он все время прислушивался к своему внутреннему голосу — голосу Бога в нас.

И это не было какое-то специальное — меневское или желудковское — православие. За ним была традиция. Теодицея.

Это были живые ноты. Служение. Он не заботился о внешнем впечатлении: Бог мне судья. Перед судом своей совести. Я вспоминаю отца Сергия всякий раз, когда читаю молитвы к причастию. И — слова апостола Павла: "Те, кого не достоин весь мир, скитались в милостях и козьих кожах, в лишениях, изряднее же в гонениях".

Ему была свойственна какая-то особенная, угадывавшая мысли предупредительность, напрочь лишенная какой-либо угодливости. Это был царь в изгнании.

Вспоминается Хлебников ("Ладомир"):

"И королей пленил в зверинцы ".

Мы — части целого. В нас высшее сознание — сознание Божие. Вот и сейчас, когда я говорю это, Бог мыслит и сознает мной, во мне, через меня. Я — мыслящий тростник, трость, ветром колеблемая и издающая звук — слово, логос, голос.

Мы проходили систему гласов (как славить Бога). И было ясно: "Ты любишь, Боже, нас, как чад". Мы — сыны Божий возлюбленные, продолжение Его. "Кто ны разлучит от любве Божия?" (Рим 8.35), "Истину глаголю о Христе, не лгу, послушествующей ми совести моей Духом Святым" (Рим 9.1), "По вере умроша сии вси, не приемши обетовании" (Евр 11.13), "Иже верою победита царствия" (Евр 11.33).

На кассете слышен голос отца Сергия:

— Ну что ж, я, пожалуй, исчерпался весь. Он исчерпывался всегда, весь, до дна, и Господь вновь наполнял его душу Духом Святым и огнем.

"Кто пнет сию воду — да не возжаждет вовек". Человек такой не умирает — смерть им не обладает.


ГДЕ КОЧУЮТ ТУМАНЫ


...Я положил Библию на подставку настольной лампы, чтобы она не падала, и вспомнил, что отец всегда подкладывал под ножку качающегося стола свое горкомовское удостоверение, говоря, что теперь стол стоит на твердой партийной основе.

(Человек не сам говорит. В нем говорят родовые структуры. Удивителен дар слова. Удивительна восприимчивость младенцев к слову — как тыкв к солнцу.)

Я родился в поселке при пороховом заводе. Теперь это город, зеленый и пыльный. Я хорошо помню его красные кирпичные дома, сосны, песок и асфальт.

Асфальт был вязкий и черный, он плавился в жару и лип к босым подошвам. Мы выковыривали его из тротуаров и играли тяжелыми смоляными шариками. У всех пацанов был в изобилии вар, который называли гудроном и жевали на манер чуингама, не ведая о существовании последнего. В большом ходу были самодельные ножи и стрельба из лука по вершинам сосен.

Здания, похоже, были построены американцами или, во всяком случае, по американскому проекту в короткий период конструктивистского флирта двадцатых годов. Там были очень странные подъезды с бетонными козырьками, холодильные ниши на кухнях, лестничные окна из рифленого неразбиваемого стекла.

Я все не мог понять, почему Атланта напоминает мне мое детство. А это были сосны. Котовск. Поселок при пороховом заводе. Эстетика асфальта и красно-кирпичных стен.

Улица имела два названия: Кирова и Буденного — для обмана шпионов-диверсантов. Наши соседи — даже и те не могли взять в толк, на какой же они, собственно, улице живут; одни уверяли, что — Кирова, другие упорно настаивали на Буденном. Лично мне больше нравился Буденный — его портрет, вполне созвучный песне, в, то время очень популярной: " Отпущу я для красы, как у Федьки-дворника, усы".

Красавец-дворник моего детства был мифологическим персонажем, поскольку дворников в Котовске вовсе не было. Зато в соседнем с нами подъезде жил абсолютно реальный пьяница-маляр Федя Беликов по кличке Помазок, чьи передник и большая кисть вполне сходили за метлу и фартук дворника. (Пьяницами, впрочем, были все жильцы нашего дома, а может быть, и всего поселка.) Кличка эта — Помазок и даже самое имя по наследству перешли к Фединому сыну Генке, который на кличку охотно откликался, против имени же — Федя — решительно протестовал, Приходя в особенную ярость от нехитрого опуса, сочиненного дворовым менестрелем: "Я моргнул одним глазком — вышел Федя с помазком. Я моргнул двумя глазками — вышел Федя с помазками".

У меня был тряпошный клоун, которого я потерял на обнесенном ржавой колючей проволокой заброшенном полигоне через дорогу от нашего дома.

В Энн-Арборе (Мичиган) такой же точно травяной пустырь именуют прерией и берегут как национальное достояние. А у нас в Котовске это был просто старый полигон, в бурьяне которого я безутешно и горько искал своего молчаливого друга в алом остроконечном колпачке и плисовых галифе.

Осенью и весной я носил пальто с таким же точно капюшоном-колпачком (Red Riding Hood). А летом — линялые трусы и иззубренный бандитский нож.

Любимым героем был Тарзан.

Мы любили лежать на обочине и обстреливать гудронными шариками машины.

— С гуся вода! — говорила мама, окатывая после купания водой из корыта.


Морозное белье звенело и ломалось, принесенное в дом.

Кто-то подарил мне значок, видимо, прибалтийский, за который меня во дворе стали дразнить почему-то румыном.

Первое сексуальное впечатление: Девочки с нижнего этажа зазвали в свою комнату поиграть и, раздевшись донага и уподобив меня полубогу, сотворили дикарский обряд почитания фаллоса — особенность анатомии мальчиков повергла юных жриц в священный трепет.

Артиллеристы, Сталин дал приказ:

поймать фашиста, выбить правый глаз, — пели пацаны в нашем дворе.

(Почему именно правый — непонятно. Чтобы труднее было целиться?)

Канонический текст звучал иначе:

Артиллеристы, Сталин дал приказ.

Артиллеристы, зовет отчизна нас.

Из сотен тысяч батарей,

За слезы наших матерей,

За нашу Родину — огонь, огонь!

И когда впоследствии, в хрущевские уже времена, фильм этот подкорректировали, было нелепо и смешно смотреть, как военные»- дружно вставая и поднимая бокалы, поют:

Артиллеристы, точный дан приказ...

Из нашей жизни вырезали Сталина, и чего-то в ней стало не хватать — пока его снова не врезали.

Еще пели:

Если завтра война,

Слепим пушку из говна,

Жопу порохом набьем

Всех фашистов перебьем!

Это в известной степени отражало готовность Родины к войне (перед войной) и было понятно жителям поселка при пороховом заводе. ("Получая, фашист, гранату!")

 

Когда дети спрашивают меня о смысле матерной брани, я объясняю им, что это — призывание древних фаллических богов-прародителей, магическое заклинание. И — боевое искусство, которым пользоваться можно только в бою — как и всяким другим оружием.

К потолку в клубе прилипли сгоревшие спички и окурки (их подбрасывали, предварительно плюнув и потерев о штукатурку стены). Пацаны натирали ремни серой со спичечных коробков, чтобы зажигать спички о ремни — в этом был особый шик.

Среди нас были ярые сторонники широкого и узкого ремня. Преимущества и недостатки того и другого орудия воспитания детально обсуждались.

 

Это звездный момент для родителя — порка ребенка: ощущение всемогущества, податливости материала, полет (сродни каббалистическому "иод", означающему царство).

Анекдоты. В них в невероятных амурных сочленениях сочетались Петр Первый и Екатерина Вторая, вечно попадали в какие-то непристойные авантюры два неразлучных друга — Лермонтов и Пушкин. А мне подумалось, что детская эротическая фантазия создавала вывороченный, искаженный, окрашенный грехом, но все же образ Царства Небесного, где встретятся те, кому это в жизни не привелось, — а было бы очень нужно.

 

Бежали радужные огни первомайской иллюминации. Сверкали обрамленные лампочками портреты Ленина и Сталина. В вязкой бархатной полутьме палисадника жужжали солидные, как бомбардировщики, майские жуки. И грузно звенел в отдалении молодцеватый оркестр.

Я вспомнил май моего детства, когда мы мчались с Раей и Лунет по бесконечной ночной магистрали в Атланте — это были вереницы, гирлянды движущихся огней: желтых — навстречу — и красных, обгоняющих нас. А в ресторане Данте Стеффенсона "Под палубой" ("Under the Hatcb") среди зеленых крокодилов, вальяжно дремлющих под звуки блюза в ярчайшем свете нагревательных ламп, обрамляющих борта пиратского корвета, доигрывал звездные пассажи великий Пол Митчелл — пианист с мешковатой внешностью Окуджавы — и в таких же очках.

— Мой отец был украинским пианистом, — сказал Данте, седой и добродушный, с пышными боцманскими усами. — Я даже не смог бы сейчас произнести его фамилию: что-то вроде "Шапоровский". Он был очень известен до революции, выступал с концертами — ив России, и по всей Европе. Когда началась первая мировая война, отец попал в армию. И вот в бою итальянский солдат узнал его (был однажды на концерте) и спас ему жизнь. В благодарность за это, когда я родился, отец назвал меня Данте.

— Но почему фамилия — Стеффенсон?

— Отец в эмиграции умер. Мать вышла замуж за датчанина — отсюда и фамилия...

Потом, уже в Москве, я нашел в своей нотной библиотеке потрепанный сборник, выпущенный в Киеве в 1922 году: "Repertoire Moderae. Collection des pieces pour piano, revue et doigtees par le professeur G. Chodorowski". Уж не отец ли Данте Стеффенсона?..

Про Данте говорили, что он живет в вагоне — точнее, в своем собственном локомотиве, на котором разъезжает по всем Соединенным Штатам. В жуткие январские морозы он совершил путешествие на Украину, а в другой раз проехался экспрессом по всей Восточно-Сибирской магистрали.

С Полом Митчеллом он познакомился в джаз-клубе, в начале шестидесятых годов и, открыв ресторан "Под палубой" (купил где-то старый, полуразобранный итальянский корвет), пригласил на работу. Временами

Митчелл порывался уволиться — звали в другие места, почетней и доходней, и всякий раз Данте уговаривал его остаться, и прибавлял ему жалованье. Наконец, в очередной раз, Стеффенсон решительно сказал:

— Послушай, Пол, ты ведь прекрасно знаешь, что я никогда не смогу с тобой расстаться. Давай так: будешь хозяином корвета наполовину со мной. О'кей?

И вот Пол Митчелл играет со своим трио черных музыкантов — теперь уже в своем собственном ресторане "Under the Hatch" — на квадратном возвышении, среди мерцающих керосиновых лампад на столиках, где в котелках кипит расплавленный сыр. В него макают, натыкая на длинные вилки, кусочки мяса, яблок и запивают все это дивным сухим вином, и вполголоса беседуют под волшебные звуки рояля, джазовых колоколов и шестиструнной бас-гитары. Данте Стеффенсон справедливо считает, что трапеза из общего котла, у огня, сближает и сдруживает людей.

В мужском сортире, стилизованном под офицерский гальюн, над унитазом красовалось рифмованное воззвание, выжженное на полоске фанеры щеголеватым писарским курсивом:

Друг!

Не ссы на круг.

 

Подними его выше.

Мне нравится американское понятие "о'кей", приучившее людей к точности и тщательности исполнения всякого дела. (Ему соответствует русское "ладно".) Говорят, оно возникло с легкой руки генерала Ли — главнокомандующего армией южан. Якобы он был малограмотным и на одном проекте приказа, подготовленном адъютантом, начертал сокращенно-фонетически: "O.K." — имея в виду, что там все правильно — "all correct" (тогда уж надо было: "А.С."). Но офицерам и солдатам пришелся по душе неологизм, и они разнесли его по всей стране.

(Хотя, по другой версии, случай этот приключился с президентом Эндрю Джэксоном.)

Слышал я и историю о том, как генерал Ли прибыл в ставку главнокомандующего войсками северян генерала Гранта, чтобы подписать капитуляцию, и после этого они вдвоем так перепились, что к утру никак не могли вспомнить, кто же, собственно, выиграл войну. Наконец генерал Грант снял с себя шпагу и, протягивая ее собутыльнику, решительно сказал:

— Что ж, генерал, ваша взяла. Поздравляю вас с победой. Это была приятная война.

(Но это, конечно, анекдот.)

 

...Если что и создано великого в двадцатом веке, так это джаз — воздушная крепость, противостояние авторитарным формам сознания.

Лунет горделиво сказала: — Здесь играют короли.

Когда была разбита армия генерала Ли, инструменты военных оркестров за бесценок распродавались на аукционах. Негры во множестве скупили их и стали играть на свой лад — так начиналась эра диксиленда.

Атланта была оплотом южных штатов в гражданской войне. До сих пор вспоминают защитников их последнего бастиона — протестантского храма по дороге на Чаттанугу. Помню фотографию в музее — чернокожий солдат, воевавший на стороне южан. Он не захотел расставаться со своим другом и хозяином — сержантом армии конфедератов — и пошел на войну добровольцем.

Твердые, звонкие, гулкие звуки рояля, их гармония создали, наряду с философией романтического идеализма, европейскую ментальность. И как созвучны они оказались африканским барабанам во времена рэгтайма!

И, конечно, африканские барабаны и возникший позднее джаз были отголосками магических культов.

Петр Демьянович Успенский утверждал, что нынешние дикари — деградировавшие потомки древнейших цивилизаций.

Возможно, наскальные рисунки — хулиганство древних подростков.

И истоки — не на Востоке, а на Западе — в

Атлантиде.

(Это были периферийные области Атлантиды — Мексика на западе, Египет на востоке. Как если бы от России остались только Тирасполь и Магадан.)

В Америке смешались мистика индейцев, оккультизм африканских магов и протестантский прагматизм.

Как гениально и зло заметила Элла Лаевская, "индейские духи отомстили", — о фильмах ужасов, наркотиках и небоскребах — продолжении инковских пирамид.

Первобытные шаманы использовали отвар из

мухоморов для получения галлюцинаций. Благодаря этому, как считает Василий Васильевич Налимов, у человечества возникла способность воображения.

(Его дед был зырянским шаманом.)

Мэри Дилуорт протянула нам . фаянсовую скульптурку, изготовленную ее черным учеником: яйцо на ножках, обмотанное синей шерстью. Из середины обмотанного торчал бледный отросток (сучок).

— Это пенис или нос? — деловито спросила Лунет.

— Нос, — ответила Мэри.

В ее домике на озере стояла фисгармония и сушились огромные рыбы, готовясь стать настенными коллажами.

Переселяясь, народы берут с собой своих богов.

Когда негров в невольничьих цепях, в трюмах кораблей везли в Америку, африканские боги были бессильны. (Духи, местные, климатические боги.)

Понятна попытка бегства Ионы "от лица Господня". В то время думали, что от Бога можно скрыться, как от земного царя.

Путь с Богом — опасный путь. Вас может растерзать беспощадная совесть.

...Шел бродяга из моршанской тюрьмы — "сидел за Есенина". Попросил воды напиться. Мой отец (тогда — мальчик) вынес ему молока. Допив молоко, бродяга нарисовал карандашом портреты и моего отца, и его братьев и сестер, и его матери — Натальи Николаевны Мандрыкиной. И рассказал, что сидел за Есенина — за чтение вслух его стихов.

Бога можно потерять — как упасть, оступившись, лицом в грязь. И Он может не вернуться.

Мой дед Андрей Арсентьевич Ерохин работал в Котовске кочегаром.

Господь наказывает безмолвием, бесплодием иначе говоря, Он не приводит.

Социализм пахнет черным хлебом, яблочным повидлом и селедкой. Армия — тройным одеколоном, гуталином и табаком.

Я замечал, что взрослые предпочитают выпивать при ярчайшем свете люстр: им всюду чудились враги.

Друзья моего отца, хряпнув водки, крутили головами и приговаривали:

— И как ее только беспартийные пьют!

По праздникам у них были серьезные, суровые лица — норма партии большевиков.

Хоть маленькая и пусть даже косвенная принадлежность к "начальству" в корне меняла установки и привычки человека — как будто существует две правды: одна — для "народа" и другая — правда закрытых писем.

Сталин сбил ритм жизни, передвинув активность на ночные, самые темные часы. Мой отец спал в горкоме на кожаном диване, положив ноги в сапогах на стул с подстеленной газетой.

 

И где-то там, в глубине бытия, маячил народ — нечто, противоположное начальству.

 

(Вот так они всегда — ограбят, а потом поют:

Деревня моя, деревенька колхозная...

 

Бердяев говорил, что социализм есть жестокая сентиментальность и сентиментальная жестокость.)

Отец играл на мандолине, и целлулоидный медиатор, которым он теребил, ее сдвоенные струны, был вырезан, возможно, из мыльницы, а, может быть, жесткого подворотничка его офицерского кителя с большими медными, на зажигалку похожими пуговицами.

(Сталин любил повторять: "Мы — старинные русские люди...", ввел в партшколах аристотелеву логику и мечтал короноваться.)

Наша армия выиграла войну, и русские офицеры клали ногу на ногу в обширных галифе, откинувшись на спинку дивана, привычно-горделиво, и прикуривали, сморщив гильзы папирос, давясь победным дымом, и слушали, покачивая хромом пружинистых сапог, гортанный всхлип аккордеона.

Бесшумно выдвигался, целясь, глаз цейсовского фотоаппарата, черного и громоздкого, как рессорный экипаж. "И-и валенки, д'валенки-и..." — скрипел базарный граммофон, и катился на роликах тачки небритый инвалид, звеня латунными медалями. Автобус

в Тамбове был ало-золотой, с дверями-гармошками, и

 

клик его был петушиный, как пенье диванных пружин. Пир победителей.

(Ветеран войны Василий Гаврилович вспоминал, что при Сталине всегда было пиво, водка, бутерброды с красной икрой.)

— Дай пять! — ухарски улыбаясь, предлагал какой-нибудь дворовый заводила. А когда простофиля доверчиво протягивал ему руку, быстро жал ее и, отскочив, говорил: — Будешь вечная б.., пока не передашь другому.

Так рождалось недоверие.

Это потом уже появилась новая аристократия, красивые мальчики и девочки — дети больших начальников.

"Не кочегары мы, не плотники, а мы партийные работники", — пели, подвыпив, приятели моего отца.

(Сталин играл в шахматы человеческого роста и всегда выигрывал.)

Они носили сапоги с галошами и кители защитного цвета — брюзгливое начальство. Выражение лиц было бдительно-напряженным, всегда готовым к

непримиримой борьбе.

"В мире нет таких крепостей, которых бы не взяли или не смогли бы взять большевики".

Мы до слез смеялись над этой формулой с Ириной Алексеевной Иловайской, когда она сказала:

— Вот — печатают же они "Русскую мысль" в своем издательстве "Пресса" (бывшая "Правда").

Большевики поразительно легко сумели победить свою же собственную крепость — коммунизм, в одночасье оросив державу радугой трехцветных знамен.

(Сталин любил Вертинского: заводил по ночам патефон, слушал тайком, а потом ложился спать.)

Наука политэкономия, которую отец преподавал, толковала об абсолютном и относительном обнищании пролетариата при капитализме — как будто и не было рядом наших, советских нищих. А я их отлично помню, сидевших на тротуарах, стучавшихся в каждую дверь. Мама удивлялась, что они отказываются брать хлеб, предпочитая медяки. А она помнила время, когда просили хлеб.

Женя Земцов рассказывал, как к ним пришел нищий. Ему подали вареную картофелину, и он съел ее вместе с кожурой.

"Мы не рабы. Рабы ие мы. Мама мыла пилораму".

Непосильный непрерывный труд стал судьбой людей того времени. Наградой был относительный комфорт и тепло.

425

 

Вожди не спали ночами. Ленин часто работал по ночам. Сталин так и продолжал не спать. От этого развивался склероз, мозг цементировался.

Летом кители и брюки делались кипельно-белыми.

Любимая шутка Сталина: неслышно подкравшись во время застолья, подложить помидор на стул произносящего тост соратника, — к примеру, Молотова или Кагановича. Шутка регулярно повторялась — и ничего: все, как один, хлопались белыми штанами на помидор, словно и не подозревая подвоха. Вот смеху-то было! А Никита Хрущев что отмочил: больной горячкой, с температурой под 40, в расшитой украинской рубахе плясал гопака перед вождем — за что был удостоен ордена трудового красного знамени.

(Говорят, Сталина выгнали из духовной семинарии за то, что он в церковь на руках вошел. Семинария описана им в "Кратком курсе истории ВКП/б/" как завзятый источник марксистских идей.)

По фамильным преданиям, в юности мой дед Андрей Арсентьевич был сильно верующим. Священник в их селе считал его своей надеждой и опорой. Но вот как-то приехали из столицы сыновья попа — революционеры. В доказательство ложности христианского вероучения они подвели моего будущего деда к своему родительскому окну, чтобы он воочию убедился в том, что батюшка вкушает курицу — и не когда-нибудь, а в дни Великого поста. Благочестивый Андрей захворал, лежал в горячке, а когда иерей пришел его поисповедовать, покрыл пастыря старинным тамбовским матерным словом — от чего поп, в совершенном согласии со сказкой Александра Сергеевича Пушкина, "лишился языка". А дед мой, поправившись, забросил свой нательный крест в крапиву и подался в город, где выучился на кочегара.

Он был раздавлен в день получки толпой рабочих, навалившихся на кассу.

Герцен, не знаю, насколько справедливо, писал, что буржуа и пролетарии — духовные двойники: их интересы одинаковы — лежат исключительно в сфере материального, только направлены противоположно. Впрочем, Александр Иванович был барин, со всеми свойственными этому сословию причудами и предрассудками. Представляю, как раздражали яснополянских мужиков барские затеи Льва Николаевича Толстого ("пахать подано" и все такое прочее). То-то они загадили его могилу, когда пришли большевики.

Слово опасно своей легкостью: это легкость рычагов управления самолетом.

А в селе Богослов Костромской губернии комсомолки соорудили в алтаре собора катапульту, положив заборную доску поперек кирпича. Они по очереди справляли большую нужду на лежащий на полу конец доски, а затем с размаху топали по поднятому ее краю (как при игре в "чижика"), так что свежеиспеченный снаряд взлетал под самый купол, застывая на фресках причудливыми рельефами. (Соревновались — кто выше.) Когда стоявшим в селе продармейцам надоело это зрелище, они прогнали воинствующих безбожниц и начали — надо сказать, довольно метко — палить из винтовок по контрреволюционным ликам пророков и святых.

Помню, как пожилая монашка в метро сказала,

отчетливо выговаривая букву "о":

— Человек скоту уподобился...

И стоят пустые, разоренные деревни земля вымерших марсиан.

 

Я понял, что наши души действуют во времени, а тела — в пространстве.

Я нес домой алюминиевую проволоку, чтобы сделать падчерице шпагу, и думал о том, как хорошо быть кузнецом, ковалем, оружейником.

И о днях, когда они лишили нас оружия.

Невооруженный человек подобен зверю — низведен на биологический уровень зубов и кулаков. Оружие — инструмент защиты, достоинство свободного человека. При Павле I офицера сажали под арест, если он выходил на улицу без шпаги. Крестьянин путешествовал с клюкой — от собак, разбойников и дураков. Посох митрополита — знак власти. (Каждый — князь в своем уделе.)

Надо было сдавать оружия, не поддаваться не паспортизации.

Меня поражало то, что в галантерейных, парфюмерных отделах универсальных магазинов такой пустяк, как одеколон, лента или туалетное мыло в обертке заворачивают в фирменную бумажку и склеивают красивой липучкой, а хлеб передается из рук в руки просто так, без всякой упаковки. Потом я понял, что это — сохранившееся, инерционное (от старых времен) разделение на господские и людские товары.

Отцов старший брат Алексей Андреевич играл до войны на скрипке в кинотеатре "Модерн". Скрипка ему досталась по наследству от нищего слепого скрипача.

Сколь многое в человеческой судьбе зависит хотя бы от такой мелочи, как год рождения. 1921-1923-й годы — почти весь этот призыв был убит или попал в плен в первые месяцы войны. Наступали и побеждали потом уже солдаты следующего поколения. Оставшиеся в живых ровесники отца были все перекалечены, и это не удивительно: огромное количество боевой техники работало специально для причинения людям вреда. Отец вернулся с войны с пробитой челюстью и стальным осколком, застрявшим в голове.

Отец мой ушел в армию в сороковом году. Он служил на румынской границе, а потом командовал штрафным батальоном, отходившим к Сталинграду.

Красная армия отступала через казачьи станицы, под палящим солнцем, по солончакам. И никто не вынес им даже ковша сырой воды.

(Помнили расказачивание...)

Двадцатилетнего лейтенанта Ерохина, раненного на переправе через Дон, спас его ординарец-грузин — вплавь дотянул до берега и отнес на плечах в медсанчасть.

Батальоном мой отец командовал один день, а точнее — один бой, потому что дней было много, а бой — один.

Война пахнет разрытой землей - запах окопов и могил.

Многие считают войну временем. А это было пространство. Пространство ада, надвинувшееся на мир. И все, что в нем происходило, было адом.

— Офицеры, которые Германию грабили... — промолвил как-то старый воин.

 

И в этой реплике сквозило сожаление, что грабили — без него...

Мои родители познакомились в Котовске после войны. Свадебное путешествие - — на велосипеде в деревню к дяде Сереже за мешком картошки: все, что было в доме, съели гости.

Смерть Сталина. Соседи собрались ночью у репродуктора. Мама плакала. У девочек в школах выплетали ленточки из кос и вплетали траурные черные. Повсюду полыхали флаги, красно-черные, как погребальные костры.

Белый верх, темный низ — пионерская форма диктовала дихотомию верха и низа, манихейский дуализм.

Митька Бушелев, недослышав взрослых (потом он действительно оглох), передавал нам:

 

— Сталин умер, но тело его живет.

Это отдавало жутью и было непонятно — как это: умер — а тело живет.

Рассказывали о мавзолее, где лежат вместе Ленин и Сталин, как у них сложены руки — как будто спят.

Соседке Лене-Сумасшедшей снилось, что за ней гонялся, встав из гроба, музыкант "Март" Наумович, чьи грандиозные похороны она видела в Тамбове.

В клубе над лестницей висела картина: Сталин в форме генералиссимуса, не в традиционных сапогах, а в лаковых ботинках и брюках с лампасами, спускается тоже по лестнице, в окружении народа. Так что всюду он был с нами, как живой.

(Мы вам так верили — а вы обманывали нас всю жизнь)

Горели, грели ночь рубиновые звезды. Трубка вспыхивала и гасла. Он прикуривал от звезды и шел в ночной дозор по кремлевской стене, запахнув поплотнее шинель и надвинув на лоб фуражку с такой же точно звездой.

Засыпает Москва, Засыпают деревня, Только Сталин не спит, Только Сталин не спит..

 

Он зорко всматривался в рубежи родной державы, и от взора его орлиного не мог укрыться никто.

Проезжая на трамвае мимо парка "Сокольники", можно было прочесть выведенную вдоль длинного забора фольклорную надпись: "Если б не было жидов, был бы Сталин жив-здоров".

Толпа на Цветном бульваре била черного кучерявого человека, который вырывался и кричал, что он не еврей, а армянин.

Я часто думаю о том, какую роль играет в моей жизни боль. Возможно, мои мигрени — стигматы: (безусловная, хотя и незримая реальность). Отец редко не болел. Это были наши самые счастливые минуты.

Суровый и правдивый, мучимый постоянными головными болями, полный инвалид в свои двадцать три года, отец вряд ли был завидным женихом, но мама вышла замуж именно за него — защитника родины, отвергнув первейших красавцев Пензенской улицы.

...И я явственно представил себе, как он, облокотись на высокие подушки и сдвинув колпак настольной лампы, чтобы не мешать соседям, долгими бессонными ночами лежал в этой палате и читал, вдыхая запах лекарств и апельсинов в белой обшарпанной тумбочке.

Смерть и боль — архангелы войны.

На каком-то витке своей фронтовой судьбы мой отец был адъютантом генерала. Рассказывал, как однажды удалось проехать через кордон: надел генеральскую фуражку и висевший в машине китель хозяина. (Часовые отдали честь.) Возможно, он и сам мечтал стать генералом — основания были. Возможно, что теперь, в Царствии Небесном, он — генерал.

"Далеко-далеко, где кочуют туманы..." — пел картонный голос в репродукторе. И это был Котовск — город при пороховом заводе.

Сосны, песок, асфальт. Полигон, игрушечный клоун.

 

Домино во дворе, наборные ручки финок, трофейный аккордеон.

Дождь.

Трехэтажный дом темно-красного кирпича.

Женщины собирали из-под водостоков мягкую воду для мытья волос.

Плоские дымовые трубы. Елка со свечами.

Меховое пальто мамы, обсыпанное снегом. Инвалид-сапожник, пропахший махрой. Луки и стрелы, синие татуировки пацанов. Красные светлячки папирос.

434

Я и мое тело. Я и моя душа. Я смотрю изнутри себя. Я смотрю внутрь себя.

"Вещество имея матерь, и брение от отца, и праотца персть, и сих сродством на землю весьма зрю: но даждь ми, предстателю мой, и горе воззрети когда к небесной доброте ".

Это были неправдоподобно крупные яблоки на неправдоподобно высоком дереве — и их было невероятно, фантастически много.

"Мы посадим сады, золотые плоды мы подарим отчизне своей", — вырвалось из тех лет.

Мама — глина, и почва — глина, родная земля.

Бытийственность. Я оценил ее в Лианозове, где горела печь и дуб заглядывал в окно корявыми ветками.

Помню вокзал и Тамбов — вагоны, базар, карусель, заросшую лопухами Пензенскую улицу и деревянный дом моего деда.

Дед мой Степан Димитриевич Рожков был отчаянным гулякой, неудачливым партийцем и талантливым мастеровым. Он сам заливал зеркала, вытачивал резную мебель. Мне запомнился неистребимый запах махорки в его мастерской.

Дедушка сделал мне настоящую саблю, которой я очень гордился. Когда я вырос, мама подарила ее кому-то из детей нашей многочисленной родни.

На столе у деда, невероятно захламленном железными и медными аксессуарами кустарного его ремесла, стоял бронзовый бюст Ворошилова, на голове которого обыкновенно болталась великоватая для полководца военная дедова фуражка. Рука деда у запястья была грубо зашита рукой военно-полевого фельдшера.

Моя бабушка Марья Ивановна Соковина в детстве пела в церковном хоре. От нее, должно быть, моя мама унаследовала хороший голос. Мама мечтала стать артисткой, но началась война, и она пошла в школу шоферов, где давали рабочий паек, который спас от голода ее младших братьев. Когда братья Рожковы подросли, они все стали шоферами.

Лианозово было московским поместьем Бенкендорфов. Было у них и еще одно имение — в Сосновке под Тамбовом, где родились моя мама и бабушка, где прабабка мамина — красавица Мамика — служила экономкой и жила в доме барина. От нее достался маме большой перламутровый с бронзой австрийский крест и литой колокольчик в виде лилии.


КУПАНИЕ КРАСНОГО КОНЯ


В тех местах воевал с крестьянами Григорий Иванович Котовский — герой гражданской войны, бывший до революции разбойником.

Тамбовцы хоронились в лесах. Коммунисты давили их танками, бомбили с самолетов. А потом подвезли дальнобойные пушки и снаряды с ипритом. Противогазов у повстанцев не было. И долго еще растекался по чащам, цепляясь за ветки, фиолетовый туман — пока не погибли все.

Победителей не судят — некому.

Красные думали: никто и не вспомнит. Над Россиею небо синее. Наша армия в поход далекий шла. Кони сытые бьют копытами. И некому будет отомстить.

(Вы хотите забыть свое прошлое — а прошлое бросается вам в лицо.)

Помню, как меня поразил термин "классовый отбор учащихся" в архивном документе тамбовского музыкального техникума. Пахнуло отвратительным запахом крови и падали, рвотным, смрадным ветром революции — духом помоек и отхожих мест.

Тамбов душили красные мадьяры — военнопленные царской войны.

Храмы стояли напоминанием о том, зачем человек живет, удерживая людей от озверения. В этом селе храм переделали в элеватор, а он все равно впечатлял и возвышал душу, и вселял мужество и надежду.

"На ложи моем в нощех исках, егоже возлюби душа моя..."

(Ньютон был прав. И он особенно прав в России.)

 

— Тухачевский повстанцев танками давил, — задумчиво промолвил отец Александр Мень. — А примкнул бы к тамбовцам — глядишь, жив был бы и по сей день...


КОММУНИСТ


Рассказывая мне про учеников моего — девятого — класса, директор, в частности, с опаской предупредил, что среди них есть Котя-коммунист, который ходит в школу с автоматом. Сам я автомата не видел, но Котя этот был и вправду коммунистом и носил в своем обитом жестью "дипломате" рогатку, полевой телефон, гранату (возможно, не настоящую) и подпольную газету "Молния", которой щедро потчевал меня, за неимением других реципиентов.

На моих уроках словесности все дети писали стихи. Котя выдал такое, почти приравнивавшее его к позднему Маяковскому (до раннего ему еще предстояло дорасти):

Дипломат

режет

матом, как наш алкаш.

Под глазом — фонарь,

на шее — шарф,

башка — арбуз.

 

На ней

натянут

дырявый

картуз.

Я был в полном восторге и поначалу принял этот шедевр за историческое описание, скажем, 1919 года. Но Котя заверил меня, что это вполне современный портрет депутата Госдумы.

Взрывная энергия юного большевика нашла, как мне казалось, хорошее литературное применение, но не тут-то было. Первого мая 1993 года, когда я с другими ребятами был в биологической экспедиции в Тамани (мы ездили наблюдать дельфинов), Котя участвовал в красной демонстрации в Москве, дрался с милицией и был доставлен в участок, откуда его вскоре отпустили, но записали все данные: кто он и откуда.

И вот приглашают нас с директором школы в прокуратуру и начинают снимать допрос: что за человек этот Котя, да чем увлекается, и не ведет ли среди детей подрывную коммунистическую пропаганду. И кто, как нам кажется, на него влияет из учителей.

И вспомнилась тут мне брошюра, составленная неведомым юристом-диссидентом и весьма популярная в определенных кругах в андроповскую эпоху: "Как вести себя на допросе". (Замечательная была брошюра. Я запомнил ее наизусть.)

И почувствовал я себя ну в точности как в лучшие времена: та же прокуратура, следователь, те же вопросы, только не диссидентов ловят теперь, при новых властях, а коммунистов.

Словом, услышав первый вопрос тетеньки-следователя, я почти рефлекторно задал свой — из той самой- просветительной брошюры:

— В качестве кого и по какому делу мы сюда вызваны?

Тетенька-следователь (надо сказать, довольно молодая) несколько смутилась, но быстро оправилась и пояснила:

— Да нет, что вы так уж официально... Ваш Котя Дудукин ничего уж такого особенного и не натворил. Он у нас проходит как свидетель.

— Хорошо, — говорю я очень вежливо — так, как будто никакого путча не было — и всех прочих приятных событий, последовавших за ним (а может, и правда — не было?..). — Если он — свидетель, то мы — кто?

Это поставило ее в тупик:

— Как кто?.. Да нет, мы просто так поговорим.

— А где протокол?

Ее отношение ко мне резко переменилось:

— Протокол вам нужен?

— Без протокола разговаривать не будем.

 

Это был первый канон из брошюры "Как вести себя на допросе". Он значился там под литерой "П" ("Протокол "): требовать протокола.

Второй был зашифрован — на случай беспамятства, шока от побоев — чтобы без затруднений вспомнить — буквой "Л" ("Личность"): то есть — "Вы не имеете права задавать вопросы личного характера".

 

Далее шла буква "О" ("Отношение"): "Это не имеет отношения к делу". »

И, наконец, последняя — четвертая литера — "Д" ("Дело"): "По какому — или, точнее, — по чьему делу меня допрашивают?". (Если дело завели на вас, показаний — в сущности, против себя самого — можно не давать. А вот свидетель, в отличие от обвиняемого, обязан давать показания. За отказ в этом случае могут привлечь к уголовной ответственности. Но сначала должны назвать обвиняемого и суть дела.)

Вся система кратко, для удобства пользования и припоминания, называлась: "ПЛОД" — по первым буквам ключевых слов: "Протокол", "Личность", "Отношение", "Дело". Запоминалось легко и всплывало в памяти автоматом.

Важной вещью была еще повестка. Если ее приносили домой — ни в коем случае не надо было брать. А если взял — внимательно изучить: все ли там в порядке. И если не проставлено время визита, номер комнаты, фамилия вызывающего и, главное, — повод, по которому вызывают,"— ни в коем случае не ходить. Чекисты часто забывали поставить подпись и печать, что также делало повестку недействительной.

Телефонных разговоров с ними — избегать. И особенно — неформальных контактов, к которым они почему-то были особенно склонны: предлагали встретиться на почтамте, в кафе — для дружеской беседы. Некоторые простофили на это клевали, в надежде на благоприятный исход. Да и легкая угрозка сквозила в голосе какого-нибудь Геннадия Николаевича, как они себя обычно рекомендовали по телефону: лучше мы уж так, непринужденно — да и дело пустячное, — словом, встретимся — поговорим. Вот этого делать было ни в коем случае нельзя: беседа непременно записывалась на карманный диктофон. И хотя это были не более чем агентурные данные (как и телефонные прослушки, откуда чекисты черпали богатейшую информацию о былом и думах московской религиозной интеллигенции), которые пришить к делу было нельзя, но использовать в допросах обвиняемого — можно. (Какой-нибудь ничего не значащий факт: с кем пил пиво в Дзинтари; — и, многозначительно: "Нам не только это известно. Так что колись, брат, а то хуже будет".) А вот собственные показания замороченного всезнанием властей диссидента к делу пришить было можно. А там — суд, срок и повышение Геннадия Николаевича в должности.

Не все были такими грамотными, как диссидентский юрист. Властей боялись. Надеялись на добрые взаимоотношения, не понимая: человек на работе, он — охотник, а ты — жертва. Единственный разумный выход — не входить в контакт. А уж если привезли в наручниках — требовать протокола. И не подписывать, если что-то в нем не так. А не подписанный тобой протокол ни один прокурор у следователя не примет —

442

швырнет да еще скажет, чтобы задницу им подтер: нет подписи — значит, филькина грамота, а не следственный документ. Время-то было уже не сталинское, система-то уже трещину дала.

Помню, как попался на крючок чекистской задушевности Женя-католик (не трудись, Геннадий: имена изменены). Уж сколько раз я ему говорил: не ходи, не встречайся с дядей-сыщиком в курилке библиотеки. Пошел. И раз, и два. На его показаниях, в основном, было построено потом обвинение, по которому посадили (не в тюрьму — статью не подобрали, а в дурдом) наивно и крепко верующего лидера молодых московских христиан.

У меня за годы советской власти выработалась хорошая привычка — как можно меньше знать: чтобы случайно под пытками не выдать. По телефону не болтать. И не разбрасывать бумажек.

Мой друг, будучи спрашиваемым о будущем, которое нас ждет, отвечал с присущим ему реализмом: "Три по пять", — что означало: пять лет тюрьмы, пять — лагерей и пять — по рогам (то есть — ссылки с поражением в правах).

Коля Ахохов, напуганный предчувствием обыска, собрал все свои богословские рукописи и христианский самиздат в два больших чемодана и вышел на улицу ловить такси. Погрузился — тут подсели с боков еще два пассажира и отвезли его прямо на Лубянку. Он выдал всех. Я встретил его через пару лет на выставке авангардистов. Он был весь седой — в свои тридцать с чем-то лет.




Еще одного парня — организатора молитвенных групп — долго не могли поймать: не давался в руки. Тогда посадили за хранение и распространение антисоветской литературы (нашли при обыске "Архипелаг"). Сидел он где-то в Средней Азии, и там, в лагере, с ним каждый день беседовал марксист-политработник. Сошлись на христианском социализме. И подбил талантливый контрпропагандист тосковавшего по жене и детям узника, уговорил — выступить по радио. Тот выступил, покаялся, назвал какие-то имена и вышел на свободу. А через несколько месяцев выпустили из тюрем и лагерей всех диссидентов вообще — раскаянных и нераскаянных, просивших о помиловании и не просивших: время пришло горбачевское...

Протокол вести тетенька не захотела, а предложила написать на Котю Дудукина характеристику. Директор школы нерешительно взглянул на меня.

— А каков юридический статус этого документа? — поинтересовался я. — Это что — свидетельские показания?

— Нет.

— А что тогда? Донос?

— Вот что, — сказала следовательница. - Вы мне устраиваете перекрестный допрос. Выйдите, пожалуйста.

Я вышел и минут сорок читал на подоконнике (что я читал? кажется, Набокова — "Bend Sinister"), а потом услышал из распахнутой двери соседнего кабинета раздраженный бас начальника:

 

— Как не хотят? Их ученик бил дубинкой милиционера... Да покажите им видеофильм!

Фильм мы смотрели все вместе. И, увидев на экране балбеса Котю, который, надев трофейный шлем и идиотически улыбаясь, размахивал отнятой у какого-то милиционера дубинкой, поняли, что школьной характеристики не миновать. Написали так называемую "объективку": что учится средне, увлекается поэзией...

"Никогда, ни в одном сне лет десять-пятнадцать назад мне не могло бы присниться, что я буду на следствии отмазывать коммуниста", — подумал я, когда мы вышли в ослепительно сияющий, чуть затененный казенным зданием переулок.

А друг мне вечером сказал:

— Да все они — одна шайка.


POINT OF VIEW


Я сказал президенту Наполеоновского общества Олегу Соколову, что, по-моему, Бонапарт был просто-напросто разбойником. И пояснил свою позицию:

— Если человек не исследует явления природы, не пишет книги, не изготавливает скрипки, а рубит головы, меня это почему-то раздражает.

 

ТОРЖЕСТВО ПРАВОСЛАВИЯ


— Я глупа, — сказала Ирина. — Что-нибудь не то скажу католикам или протестантам — еще обижу.

Это очень понравилось архиерею: и то, что она против католиков и протестантов, и — в особенности — что глупа.

Возможно, он спросил ее и о Мене.

— А, этот, еврей-то? — небось переспросила Ирина.

Вопрос о ее игуменстве был решен бесповоротно. И о вечном покровительстве Московской Патриархии.

Раньше так принимали в партию.

Впрочем, и в игуменство поставляли так же точно.


СЕРОГЛАЗЫЙ ОТШЕЛЬНИК


"Ах, если б знала, из какого сора растут стихи, не ведая стыда".

Сероглазый отшельник не ведал стыда — он, поставивший эти строки Ахматовой эпиграфом к своим стихам.

Ах, Анна Андреевна! Вот он — сероглазый отшельник — действительно не ведал греха.

И, ощущая эту нехватку как лишенность, он стремился хотя бы раз в жизни испытать не ведомое ему чувство. Но ни свальный грех в общине, ни

446

монастырские мужские игрища не дали ничего — стыд не приходил...


АЭРОПОРТ


Люди в пестрых и толстых халатах говорили на каком-то своем языке, напоминающем русский мат. Словно подтвердилась гипотеза об азиатском происхождении сквернословия.


БРЕМЯ БЕЛЫХ


— Русские научили их мочиться стоя, носить штаны и многим другим полезным вещам. А что получили взамен? Нож в спину, как и полагается в таких случаях.

— Люди не любят благодеяний. Это их унижает. Они предпочитают подарки.

— Построили там дороги, города, завезли им все — от грузовиков до медицинского оборудования. А они все равно живут кланами, родами.

— Люди, облагодетельствованные вами, жестоко отомстят вам за ваши добрые дела.

— Завезли туда оружие, в том числе и атомное...

— Как было не плюнуть в душу таким благодетелям ?

— Зачем было просвещать дикие племена — например, создавать для них университет? Они жили в степях, пасли стада и были по-своему счастливы. И жили бы так еще тысячи лет. Царизм в их жизнь не вмешивался. Да и международную ссылку-тюрьму устроил из этой земли Сталин.

— Восточное сознание — как зеркало, в котором ничто не отражается.

— Зачарованный остров...


ПОСЛЕДНИЙ КЛАССИК


Венедикт Ерофеев жил метафизически убедительно. Под конец жизни он уже вообще ничего не говорил, а только посылал всех на хрен.


РУСОФОБИЯ

 

— Вождь славянофилов Алексей Хомяков утверждал, что англичане — это искаженное "угличане"— уроженцы города Углича, и что они-то и есть настоящие славяне: рискованное утверждение. Как-то странно это все по-английски: встать из-за стола слегка голодным, уйти не прощаясь. Английский юмор — это когда не смешно. И ездят они по левой стороне, и буквы у них все звучат наперекосяк... То ли дело по-русски: попрощаться и не уходить, раскрыть душу, нажраться, покрыть матом и блевануть. Каждый русский в душе Хлестаков — болтун, хвастун и авантюрист. Александр Менщиков — первое лицо после государя — был и первым вором. А население страны можно условно разделить на две категории: на пьяниц и алкоголиков. Я не мог понять, почему отец Александр Мень говорил, что бессмысленно пить в нашем климате. А теперь понимаю: "Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные"...

— Наверное, он имел в виду, что мы и так спим на ходу. В романских странах вино — часть еды, в нордических — праздник и релаксация, в славянских — погибель и разгул.

— Русский человек глуп. Он может быть гениален, обладать чистыми помыслами, свят. Но ему не хватает здравого смысла. Поэтому гибнут его самые лучшие начинания. И царь у нас милостью Божией, и поезда ходят милостью Божией. И сами мы, если и живы еще, — так исключительно милостью Божией. Чтобы войти в церковь, надо подавить тошноту. Маразматические предания старцев... О, какой разный Христос пришел к англичанам и русским, людям Запада и Востока! Когда методисты просят: "Сделай меня глупым, сделай меня пустым", — это ни в коем случае нельзя слушать православным с их тоской по юродству. Англичане делаются чуточку менее рациональными, а русские — теряют остатки здравого смысла — безоглядно, радостно, пьяно и рьяно, в экстатическом рвении языческого народа, приложившего к бремени креста свою исступленную мистику.

— Смысл жизни у каждого свой.

— "Возлюби ближнего, — говорят лицемеры, — возлюби всех." Возлагают на тех, кто верит им, бремена неудобоносимые, истребляя смысл. И нечего противопоставить окружающей ненависти, потому что задача — непосильная."

— Не надо испытывать терпение русского человека, ибо оно велико. Но затем наступает предел, а за пределом — мрак.

— Все эти болтуны — политические деятели — живут в мире каких-то мифов. Один считает, что государство должно всех накормить. Другой — что нам должны отойти Финляндия и Аляска...

— Какая может быть Дума в стране дураков? Нужен квартальный надзиратель, околоток, городовой.

— Государь?

— Теперь об этом трудно даже думать. Романов поступил как штафирка, как тыловая дрянь: бросил державу шайке разбойников, в разгар войны оставил армию без главнокомандующего. Царь предал свою страну и свой народ.

— Всякая власть от Бога.

— Причем чем она больше — тем дальше...

— Люмпена возьмут власть.

— Тогда мы будем ходить и убивать их по одному, пока они не убьют нас.

Нет счастья на земле

Но нет его и выше.

Времена скручиваются. Крутые идут времена. Россия — совесть мира. В этом смысл России.