Два философских введения в двадцать первый век

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   31   32   33   34   35   36   37   38   ...   50

детерминированное извне - историческими, социальными, предметно-орудийными,

предрассудочными структурами - и "из-нутра" (эрос), решающим образом

трансформируется и становится общением, творчески полагаемым впервые, -

общением с другими (читатель, зритель, слушатель), как с самим собой, -

общением с самим собой, как с другим (Собеседником, "Ты", стоящим перед моим

произведением). Повторяю: общение в искусстве, общение, спровоцированное

произведением искусства, полагается заново, - свободно, - неповторимо. Автор

такого общения - автор произведения. Его участники - разделенные веками и

соединенные произведением (в неделимом настоящем) - зрители, слушатели,

читатели. История в искусстве "переигрывается". -

В прошлое. Произведение отвечает на вопросы, отзвучавшие в веках и

продолжающие звучать в образах культуры (Эдип, Прометей, Гамлет). Каждое

новое - истинно художественное - произведение втягивается в замкнутое поле

уже созданных произведений, заново развивает их эстетическую ткань. Эдип

изменяется рядом с Гамлетом. Но история переигрывается и в будущее. Так,

поэт вживляет в горло будущего читателя свой голос, свою ритмику, свою

интонацию. В основе такого, заново творимого, общения - разумный творческий

акт, полагающий - навечно - новый, все время изменяемый (каждое новое

прочтение) и постоянно равный себе (произведение "замкнуто в - себе" и

"вненаходимо" читателю) очаг культуры. Этот очаг и есть "произведение" -

отстраненная от автора "пло(т)скость", разворачиваемая во встречах автора и

зрителя (слушателя, читателя) - в бесконечный объем новых и новых

переосмыслений и перевоплощений. И - сохраняющая свою - в классических

произведениях нерушимую - замкнутость "на себя". Втягивающая в себя, в свой

круг общения все прошлые и будущие века. В таком плане существен и идеальный

(в смысле - изобретаемый автором) зритель или слушатель, предполагаемый и

проецируемый - вовне - самим текстом произведения.

Зритель, могущий воспринять икону, только находясь "по ту сторону"

изображенного (а "по ту сторону" его ставит само устроение иконной

перспективы)...

- Зритель, могущий различить и воспринять картину импрессиониста, только

находясь на определенном расстоянии, смотрящий на картину под определенным

углом зрения... Зритель (или - даже читатель) античной трагедии, необходимо

(так уж устроена истинная трагедия) отождествляющийся в своем восприятии с

восприятием хора, - немного простоватым, почти базарным (Аристофановым),

немного мифологически и эпически удивленным и только к концу действия

входящим в истинно трагедийный катарсис.

Не буду умножать примеры. Замечу лишь, что особенно явно такое образное

проецирование "своего читателя", "своего Собеседника" выступает в литературе

Нового времени (начиная с Горацио в "Гамлете" Шекспира или Санчо Панса в

"Дон-Кихоте" Сервантеса).

Но не менее существен в этом "творимом заново общении" и реальный

читатель, зритель, слушатель, изменяющийся в веках, в его сложных

отождествлениях и противоборствах со зрителем идеальным...

Это - совсем конспективно - об искусстве как одной из форм

самодетерминации индивида.

(2) Философия (или, скажу для резкости, сама способность

философствования, наконец, "философское отношение к жизни"...).

В социуме "цивилизации" моя мысль жестко и непоправимо детерминирована

"извне" - линейной логикой рассуждения, ее необходимостью, всей социально и

логически значимой пред-историей этой мысли, - ведь моя мысль - в этот

момент - всегда есть продолжение моих (и - не моих, - тех людей, что жили и

мыслили до меня) мыслей и выводов, знаний и доказательств.

В философии (как феномене культуры) осуществляется индивидуальное

обоснование всеобщих начал мышления. В философских трудах моя мысль,

во-первых, порождается заново, изначально, абсолютно впервые и

самоосновательно. Я - философ - должен пробежать - "вспять" - весь (это -

необходимо!) путь человеческого мышления и взять на себя риск исходного

логического утверждения, причем так его, это утверждение (начало мысли),

сформулировать, чтобы оно было действительно началом мысли, было - далее -

построено по схеме "causa sui", не нуждаясь в дальнейшем развинчивании в

дурную бесконечность; чтобы оно могло обосновывать самое себя, оказываясь

вместе с тем достаточным основанием всего последующего - уже совершенного -

мыслительного движения (скажем, дедукции). Во-вторых, философия ("Парменид"

Платона, или "Метафизика" Аристотеля, "Размышления о методе" Декарта, или

"Этика" Спинозы) заново полагает (не только начало мысли... но и) начало

бытия, обосновывает в его возможности, в его предположении, то есть еще в

его небытии, - исключительно мой (Платона или Спинозы...) и одновременно -

всеобще необходимый, бесконечный, единственный мир.

Предполагаю, что именно это необходимое - для чуда самодетерминации -

отталкивание к началу, из-обретение - в каждом произведении заново и в новом

средоточии - всей истории общения или (и) мышления - именно эта особенность,

столь характерная для искусства и философии (далее продолжу -

нравственности, теории, ...), объясняет особую форму развития этих феноменов

культуры. Мы помним, что развитие здесь строится не по схеме "снятия" или

"восхождения" и т.д., но по схеме своего рода многогранника128, с

увеличивающимся числом граней, остающихся "теми же самыми",

самостоятельными, неснимаемыми, но - охраненными все большим числом иных

граней. (Здесь, к слову, изменяется и само понятие "развития", оно теряет

свой гегелевский смысл...) Ясно, что в таком новом огранении исходные грани

изменяют углы, увеличивают свою многоугольность и многосторонность. Введение

каждой новой грани изменяет и весь характер целостной фигуры. Но - во всех

своих изменениях - каждая грань остается самотождественной, этой гранью.

Предложенный образ характеризует не только "отдельное" развитие философии

или искусства; он приложим также к историческому изменению целостного

"многогранника культуры". Культура - это странный (все время

перестраивающийся) "многогранник многогранников": философии, - искусства, -

нравственности... В их единстве. Правда, теперь мой образ теряет достоинство

наглядности... Впрочем, несколькими страницами ниже мы избавимся от

громоздкости этого вторичного образа.

В философской грани культуры есть, таким образом, одна парадоксальная

особенность. В обосновании начала мысли - бытием, в обосновании начала бытия

- мыслью, в онтологической взаимообоснованности этих начал (такое

взаимообоснование и есть смысл философии), во всем этом странно совмещаются

всеобщность и уникальность, авторизованная единственность этого начала

(можно говорить о начале Платона и начале Аристотеля, начале Декарта и

начале Спинозы, начале Канта и начале Гегеля...). Философская мысль всегда

актуализирует в бесконечность, в единственность (в этом - авторство

философа) одну из действительных возможностей, потенций

бесконечно-возможного мира (в этом - истинность философских систем).

Бесконечно-возможный мир всегда находится как бы накануне творения, его еще

нет. В этом смысле (как актуальное бытие) он невозможен. "Мы живем в лучшем

из невозможных миров" (Честертон). Философская логика истинна тогда, когда

она осуществляет свою актуализацию с абсолютной логической необходимостью.

Необходимость эта, в свою очередь, истинна только в сопряжении с иной, столь

же внутренне необходимой логикой.

Так - в мысли - формируется бесконечный, единственный мир этой

возможности, исключающей все остальные. Скажем, мир идеального, в пустоте

совершаемого механического движения (Галилей, Ньютон), разомкнутого в

"бесконечность Джордано Бруно". Или - в плане того же разумения (Нового

времени) - мир, понятый как предмет познания, познающего мышления,

актуализирован ли этот мир в начале Декарта (cogito...), или в начале

Спинозы (causa sui), или - в начале Лейбница (монада). А если говорить

точнее - в "споре этих логических начал", - как основании всех противоречий

дедукции Нового времени129.

Вне определенной (в произведениях запечатленной) философской логики, вне

предельной идеализации ни один из этих миров в своей актуальности -

неосуществим, но все вместе, в своем диалоге и общении, они раскрывают

потенции бесконечно-возможного и - в этом смысле - реального мира,

внеположного мысли. Потенции реального (не-мыслимого) бытия. В диалоге

всеобщих определений бытия и осуществляется исходная, изначальная - к началу

веков - самодетерминация индивидуального мышления. Но сейчас я обращаю

внимание не на диалог, а именно на замысел самодетерминации нашего бытия.

Хотя внутренняя диалогичность моего бытия и его свобода самодетерминации -

две стороны одного определения культуры.

Итак, в философии, как в одной из граней самодетерминации, предполагается

(и - полагается в философском произведении) столь же существенная, как и в

искусстве, но иначе воплощаемая, вне-культурная закраина. Для философии это

- онтологически значимый (и логически обосновываемый в своем вне-логическом

бытии) несводимый к мысли, принципиально немыслимый мир. То бытие, "по

поводу" которого идет спор актуализированных логических вселенных,

философских логик начала. Каждый Собеседник - Платон ли в своем "Пармениде",

или Аристотель в своей "Метафизике", или Спиноза в своей "Этике"... -

абсолютно неснимаем, непреодолим, способен к бесконечному развертыванию и

углублению своей аргументации (обоснованию своего начала) - в ответ на

возражения - реальные и возможные - всех прошлых и будущих философов. И чем

больше таких Собеседников, тем более несводим к той или иной логике

бесконечно-возможный мир, тем более "колобок" бытия плотен, непоглощаем,

загадочен, выталкиваем "во-вне" мысли. Тем более изначально,

самодетерминировано будет (философски обосновываемое) мышление нового

Собеседника.

Конечно, ситуация здесь представлена в пределе, в контексте

профессиональной, даже - классической - истории философии. Не каждый

человек, если он и мыслит культурно, - философ. Не каждый - участник

платоновского "Пира" философской мысли. Так же как не каждый человек,

воспринимающий искусство, - художник.

Существенно, однако, что схематизм философского мышления, отталкивание к

бытийному, абсолютному началу мысли - это необходимый момент

самодетерминации для каждого человека. Вхождение в историко-философский

искус такого движения к "началу", сознательное вхождение в спор логических

начал, изобретенных Платоном, - Аристотелем, - Николаем Кузанским, -

Декартом, - Спинозой, - Лейбницем... решающе развивает личную культуру такой

самодетерминации (такой ее грани). Но сам импульс философского движения к

обоснованию абсолютных начал моего мышления - это одно из всеобщих

определений человеческого разума. Вне этого импульса мыслить (разумно)

вообще невозможно. Само собой, сила эта часто напрочь глохнет и засыпает. Но

совсем исчезнуть из нашего сознания она не может.

(3) Нравственность130.

В нравственных определениях осуществляется новый существенный оборот сил

самодетерминации.

Вся, извне заданная и "из-нутра" навязанная предопределенность и

мотивация моего поведения, моих поступков, в неких предельных точках

преобразуется в самодетерминацию выбора, в самодетерминацию решения

нравственно безвыходных ситуаций. (Так же как искусство самодетерминирует

мое общение, а философия мышление.) Вообще, нравственность насущна, как я

полагаю, там где отказывают моральные нормы и указатели ("так поступать -

хорошо, благородно, честно и т.д."), где жестко морально запрограммированный

индивид оказывается в безнадежной коллизии возникающей в доведении до

предела, "до точки" самих этих моральных императивов (когда-то, впрочем,

упростивших и расщепивших исходную нравственную перипетию)131.

Нравственность необходима (как одно из определений разума) там, где

обнаруживается, что и одна и другая возможность данного поступка морально

необходимы и... морально запретны, невозможны в одно и то же время. В такой

коллизии я оказываюсь полностью ответственным - в будущее и даже в прошлое -

за свой выбор, свое решение, свой поступок.

Наша нравственность складывается и развивается в замкнутых,

накладывающихся друг на друга, как годовые кольца на стволе дуба,

перипетиях.

Вот - для вдумывания в суть дела - несколько таких "годовых" (эпохальных)

колец нашей нравственной самодетерминации.

Античность. Единицу (неделимое определение) античной нравственной

перипетии возможно сформулировать так (точнее всего она выражена в трагедиях

Софокла):

"Индивиду необходимо упорно включиться в роковую предопределенность

(справедливость...) рода и космоса. Только в таком включении - я выше самого

себя". - "Индивиду надлежит самому - в средоточии акме, в момент

героического поступка отвечать (нести ответственность...) за сам этот рок, -

за его завязку - в начале рода; за его развязку - в избытии божественных

приговоров. Мой характер - в точке акме - свободен перерешить рок. Но -

смогу ли избыть рок или нет, - иначе я поступить не могу". Ни один из этих

полюсов (ни включение в рок, ни свобода героического поступка) в поле

нравственности не может исчезнуть. Решая в пользу одного из полюсов, я

нарушаю заповедь другого, и любой мой поступок несет в себе риск

самодетерминации.

Христианская нравственность. Мой поступок определяется - в душе -

невозможным сопряжением исходных мотивов любви к человеку: "Любить человека

ради него самого, чтобы его спасти, - любить человека ради благоволения Бога

ко мне, чтобы спасти себя, - любить в человеке - Бога". Эти мотивы не просто

сливаются в неделимую любовь, в один поступок. Они постоянно

противоборствуют в душе человека средних веков, и это их противоборство

определяет внутреннюю сложность и мучительность каждого отдельного завета,

каждого отдельного поступка, его мучительность в поле нравственности (в

теологии все легкопримиримо). Вдумаемся хотя бы в одну, может быть, наиболее

абсолютную заповедь: "Не убий!" Эта заповедь несет в себе (именно как в

заповеди, душевной готовности...) невыносимую трудность, и как раз в этой

невыносимости, невозможности она относится к нравственности, а не к морали.

"Не убий!" - это призыв к самому себе, запрет убивать другого человека. Но

"Не убий!" - это и призыв к другому человеку, к убивающему. Призыв,

долженствующий стать действием и помешать убийству. Но - помешать, запретить

- вплоть до какого моего поступка?

Можно ли - чтобы самому не нарушить заповедь и не совершить убийство -

допустить убийство, совершаемое другим? И - вновь безвыходность нравственной

коллизии, проникающей в самую сердцевину абсолютного завета. Убью ли я,

чтобы помешать убийству, или не убью, дав убийству совершиться, - совесть

все равно скажет: "Виновен!" Но такая безвыходная коллизия в душе человека,

такая необходимость свободного решения - это и есть синоним нравственности.

И пока она (эта безвыходная коллизия) существует в душе человека - человек

нравствен. Поступать необходимо, но каждый поступок не только разрешает, но

и вновь воспроизводит эту перипетию. Конечно, речь идет о тех предельных

коллизиях, которые редко происходят в реальной жизни, но угадываемость

которых в уме, в душе, в воображении (пусть очень смутная, откуда-то из

будущего надвигающаяся на меня...) создает нравственное поле напряжения для

каждого сиюминутного поступка, и в таком поле мой поступок всегда есть

момент самодетерминации.

Новое время. Здесь существует сложное сплетение нескольких безвыходных

нравственных коллизий (Гамлета, - Дон-Кихота, - Фауста...) и только в этом

сплетении, взаимополагании, взаимоисключении они создают поле нравственности

в жизни человека Нового времени. Я сейчас не буду обдумывать весь этот узел,

вкратце очерчу лишь одну нить. Борение Гамлета: "Быть или не быть?" Этот

вопрос есть искус самоубийства, через который надо пройти, - и никогда

нельзя пройти раз и навсегда, - чтобы самому себе быть обязанным своим

бытием. Мучительность этого искуса (а разум без него еще не Разум) в том,

что решая - "быть!" - человек включается в бесконечную (разомкнутую в

бесконечность), неотвратимую, от меня независимую, череду действий и

противодействий, дающих итог, отнюдь не входящий в мои замыслы... Решая -

"не быть!" - человек отстраняется от всякой ответственности за свои действия

(этих действий попросту нет), но оказывается трагически ответственным за

свое бездействие...

Правда, есть "выход" в конце "Гамлета": "Если чему-нибудь суждено

случиться сейчас, значит, этого не придется дожидаться... Самое главное -

быть всегда наготове... Будь, что будет!"132. Но этот безвольный "выход"

развязывает заключительную кровавую бойню; это и есть конец нравственности

(= попытка укрыться от нравственных, неразрешимых по определению) коллизий.

Ответственность надо брать на себя! Ни история, ни среда, ни великая цель,

ни нормы морали - на выручку прийти не могут. Хотя бы потому, что в решающую

минуту человек - в напряжениях нравственной перипетии - необходимо

становится независимым - и от среды, и от моральных внешних запретов.

Конечно, я здесь не думал расшифровать "Гамлета" Шекспира. Как в каждом

произведении искусства, само это произведение - больше своего смысла, больше

тех осмыслений, что способен дать его читатель; хотя только в ауре этих

осмыслений и переосмыслений и состоит жизнь произведений, порождающих вечный

Образ культуры. Но дело не только в этом, дело еще и в том, что только в

сопряжении - Гамлет-трагедии, - Дон-Кихот-трагедии, - Фауст-трагедии...

личности Нового времени - имеет смысл и сама нравственность, и каждая из

этих трагедий поодиночке.

Все, только что намеченные и многие иные годовые кольца нравственности не

снимают и не исключают одно другое. В нравственности современного человека

живет (в глубинах сознания и - большей частью - мало осознанно) сложное,

парадоксальное сопряжение всех этих "колец" - трагедий Эдипа и Христа, -

Гамлета и Дон-Кихота... Поле таких сопряжений и есть реальная нравственность

людей XX века. Но во всех этих нравственных перипетиях - взятых по

отдельности или в их сопряжении - мой поступок просто не имеет однозначной,

предопределенной (и том числе и морально предопределенной) детерминации,

заведомой, нормативной добродетельности. Это - всегда впервые, мной самим,

за себя, но на века - предопределяемое бытие, определенность моей личности.

И как бы я ни поступил, это не снимает исходной, безвыходной перипетии

нравственного выбора, решения, совести (ответственности). Нравственный

поступок лишь тогда нравственен, когда он нечто преступает, то есть... когда

он восстанавливает исходную перипетию.

Поэтому-то нравственность фокусируется не в моральных заповедях,

предписывающих "как надо поступить", но в неких образах культуры, в

личностных трагедиях Эдипа, Прометея, Гамлета, Дон-Кихота...

Бессмысленно требовать - "живи, как Эдип!", или - "поступай, как

Гамлет!", или - "борись с ветряными мельницами, как Дон-Кихот!". Жизнь в

этих образах, включение в эти нравственные перипетии не может дать образец

истинно доброго поведения. Эти перипетии - не "ценности", вне человека

существующие и направляющие его путь, но это и не "эталоны", внутри моего

сознания засевшие. Это - моя определенность как личности, это - узлы, в

которых сгущается и развивается моя способность ответственно (и -

культурно!) самодетерминировать мою судьбу.

Конечно, в засохших однозначных нормах морали нравственная перипетия

расщепляется, образ разрушается, расплывается в заповедях, приобретает