Мачульская Издательство «алетейя»

Вид материалаИнтервью

Содержание


История и истина
История и истина
Политический парадокс
История и истина
Истина в исторической деятельности
I. автономия политического
История и истина
Истина в исторической деятельности
История и истина
Общественного Договора
Истина в исторической деятельности
История и истина
Подобный материал:
1   ...   21   22   23   24   25   26   27   28   ...   36
Часть вторая. Истина в исторической деятельности 283

мной только одну-единственную проблему: убивать ли мне врага или не убивать? Если бы я подчинялся преступному государству лишь из страха и поклонения, то эти два мотива позволили бы вынести мне абсолютный приговор; в этом случае моим безусловным долгом явился бы отказ от военной службы. Но война ставит еще один вопрос: должен ли я рисковать своей жизнью во имя спасения государства? Война — это пограничная ситуация, абсурдная ситуация, ведущая к соединению убийства и жертвенности. Участвовать в войне означает для индивида убивать других людей, граждан другого государства, и одновременно жертвовать своей собственной жизнью ради того, чтобы его государство продолжало существовать.

Эта проблема не тождественна проблеме легитимности войны со стороны государства; мы уже убедились в том, что попытка морального оправдания войны как функции возмездия ложна; проблема физического спасения государства, его материального сохранения с риском для собственной жизни и ценой жизни противника является чудовищной загадкой, которую ставит перед нами государство. В действительности до настоящего времени — я подчеркиваю, именно до настоящего времени, потому что, возможно, в ближайшем будущем характер войны изменится радикальным образом и проблема физического выживания государства потеряет всякий смысл,— до настоящего времени государства выживали посредством войны; это не имеющее оправданий насилие дозволило сохранить — ценой страданий и разрушений — не только величие цивилизации, но и ее ценности; далее: история постоянно демонстрирует, что самые жестокие тирании, наиболее бесчеловечные тоталитарные режимы были сокрушены лишь благодаря вторжению извне; одним словом, существуют преследующие цели сохранения, освобождения, установления нового режима, и тем не менее война как таковая все же не имеет и не может иметь оправдания.

Именно потому, что война возникает на линии раскола этики на этику милосердия и этику принуждения, она обрекает индивида на «Этику отчаяния». Сохранение государства, а соответственно, и «правящей власти» является единственным мотивом подчинения государству в условиях войны и вооруженной борьбы; мое повиновение преследует простую и ясную цель, лежащую за пределами сферы этики — сохранение моего государства; оно не лишено оснований, поскольку

284

П. Рикёр. История и истина

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 285

вне зависимости от указаний правящей власти и уголовного законодательства оно является условием существования указаний правящей власти; «пускай существует мое государство» — таков подлинный и единственный мотив действий вооруженного гражданина, готового убивать. Вот почему повиновение не может удовлетворить меня, ведь оно освящает зло, исходящее от моего государства: физическое сохранение государства, которому я способствую, — это его виновность; поддерживая его существование исключительно с помощью убийства, я подтверждаю присущее ему зло.

Хватит ли у меня решительности не подчиниться? Да, если я готов принять на себя последствия и смысл такого поступка. Последствия, конечно же, значимы, поскольку для меня речь идет о риске расстаться с жизнью; но и смысл также важен, потому что неповиновение относится к этике отчаяния; этика отчаяния, свидетельствуя о скрытом единстве братской морали и правящей власти, в то же время подвергает опасности мое государство; недостаточно сослаться на то, что по причине его относительной редкости этот принцип радикального неповиновения не может всерьез ослабить государство; поэтому я должен поступать так, как если бы максима моего действия могла бы стать всеобщим законом; смысл моего отказа подчиниться, распространяемого на всех, заключается в том, что он угрожает безопасности государства, значит, я, таким образом, уменьшаю его шансы на выживание; вот тот «смысл», с которым, в случае моего отказа подчиниться, я должен согласиться и ответственность за который я должен взять на себя: это значит, что в экстремальных условиях войны я изъявляю абсолютное требование, запрещающее убивать, что ставит в опасное положение мое государство и, соответственно, моих сограждан. Я имею право на подобное волеизъявление лишь в том случае, если я принимаю на себя все его последствия и его смысл, а именно,— угрозу безопасности моего государства вплоть до риска пожертвовать им.

Возможно, в отдельных экстремальных случаях жертвование собственным государством становится не просто абсолютным волеизъявлением, но политическим долгом; с подобной ситуацией столкнулись противники нацизма в Германии; возможно, однажды я пожелаю поражения своему государству, если окажется, что оно абсолютно не заслуживает права на существование, что оно не защищает интересы правосудия, следовательно, не является больше государством в собствен-


ном смысле слова; это было бы чрезвычайным решением, которое можно было бы назвать долгом предательства. Однако такое решение имеет еще меньше оснований считаться ненасильственным; рано или поздно оно снова впишется в систему насильственных действий, потому что я не могу желать добровольно и свободно гибели своему государству, не желая одновременно сопутствующих этому процессу глобальных катаклизмов: войны, революции, насильственного установления нового государства, новых законов, новой власти, которая в свою очередь станет призывать меня к повиновению и исполнению ее распоряжений, вооруженной борьбе и убийству. Либо же отказ от военной службы подразумевает нечто иное, он не предполагает политического капитулянтства, ведущего к новому насилию, которому он открывает путь; этот отказ — прецедент волеизъявления; это так, в этом случае его неспособность предвидеть все политические последствия такого решения, его влияния на расстановку сил в мире и прежде всего на дальнейшую судьбу государства, его физическое существование, эта неспособность является его недостатком. Вот почему отказ от военной службы также относится к «Этике отчаяния».

Мы часто не доверяем «этике отчаяния». Бертольт Брехт постоянно стремился заострить внимание на негативных результатах добрых намерений, на «ужасном соблазне доброты», на опасности доброты в полном злобы мире. Итак, этика неизменно пребывает в состоянии раскола между «волеизъявлением» доброты, неспособной утвердиться в политике и нередко приносящей серьезный ущерб, и «эффективностью», смертоносной для людей и разрушительной для самой доброты; этот раскол — неизбежный горестный итог безумного политического существования.

Еще раз подведем итоги: в первой части, размышляя над проблемой изначального несоответствия этики любви и этики власти, мы обнаружили в конечном счете противоречие между любовью, отвечающей добром на зло, и наказанием, отвечающим злом на зло во имя блага человека, совершившего зло. Эта исходная дисгармония не расценивалась бы как символ радикального зла, если бы государство было способно удерживаться в границах этики средств, запрещающей убийство и не делающей принуждение совместимым с любовью или, по крайней мере, не позволяющей ему стать ее полной противоположностью. Но реальность такова, что государство

286

П. Рикёр. История и истина

никогда не вписывалось в рамки, где действует запрет на убийство, и не стремилось к этому. В действительности государство устанавливается и утверждается через насилие и смерть. Поскольку государство прибегает к подобным методам, не имеющим оправдания, оно вынуждает человека делать нелегкий выбор между двумя вариантами «этики отчаяния»: один из которых предпочитает оправдания убийства с целью физического сохранения государства и власти, другой — измену как форму волеизъявления.

Такую пограничную ситуацию, при которой этика распадается на две этики отчаяния, разумеется, не следует рассматривать как постоянное, длительное и повсеместно распространенное состояние общества, эту ситуацию следует расценивать как неординарное событие, позволяющее прояснить обычные и характерные явления. Эта ситуация демонстрирует, что до последнего дня любовь и принуждение будут сопутствовать друг другу как две присущие человеческому роду педагогики, то сближающиеся друг с другом, то расходящиеся в разные стороны.

Конец этому дуализму могло бы положить полное «примирение» человечества; но это стало бы концом государства, поскольку означало бы завершение истории.

Политический парадокс

Венгерские события, как и другие события подобной значимости, обладают огромной силой исторического потрясения, которое, собственно, затронуло и взволновало и нас в различных отношениях: в плане исторической чувствительности, столкнувшейся с непредвиденным; в плане текущего политического прогноза; в плане рефлексии по поводу будущего политических структур и человеческого существования. Не следовало бы постоянно идти и переходить от одного эпохального события к другому.

Мы не жалеем о том, что с самого начала выразили силу пережитого нами потрясения и не стремимся поспешно скорректировать тактику; и, предвидя высказывания изощренных комментаторов, которых невозможно застать врасплох, подчеркнем, что выступление было удивительным событием, потому что оно состоялось: Пламя Будапешта...

И далее, мы считаем, что этому событию, которое рассматривали изолированно, необходимо дать серьезную оценку, определить его место в целостной исторической ситуации, понять его необычный характер, проанализировать его в комплексе с войной в Алжире, изменой социалистической партии, стагнацией Республиканского фронта, сопротивлением французских коммунистов процессу развенчания сталинизма; словом, нужно перейти от эмоций к возможно полному изучению. Далее мы продолжим развивать эту линию обсуждения.

Что касается меня, Венгерские события и Октябрьская революция в Варшаве активизировали, подтвердили, обнажили и обострили мое размышление над проблемой политической власти, хотя, впрочем, оно не было непосредственно вызвано этими событиями, а началось с серии неизданных работ, представленных в виде докладов в Фило-

288

П. Рикёр. История и истина

софском колледже, в редакции «Эспри» и других учреждениях. Меня поразило в этих событиях то, что, невзирая на социально-экономические революции, проблематика власти сохраняет свою стабильность. Удивительно то, что Власть, если можно так выразиться, не имеет истории, что история власти неизменно повторяется: удивительно то, что эти события на самом деле не являются неожиданностью с политической точки зрения. Совершенствуется техника, наряду с эволюцией вещей изменяются межчеловеческие отношения, и власть подвержена этому парадоксу двойственности прогресса рациональности и возможности извращения.

Представим себе, что проблема политической власти в условиях социалистической экономики принципиально не отличается от подобной же проблемы в условиях капиталистической экономики, что при социализме существуют сходные возможности, разве что отличные по своим масштабам, в условиях тирании, называемой демократическим контролем, который выполнятся столь же неукоснительно, хотя и более строго. От этого положения отказываются изначально мыслители, не допускающие относительной автономии политики от социально-экономической истории общества.

Подобная автономия политики, как мне представляется, подразумевает два противоположных свойства. С одной стороны, политика устанавливает такие отношения между людьми, которые не сводятся лишь к межклассовым конфликтам и к социально-экономической напряженности в обществе в целом; государство, в наибольшей степени представляющее интересы правящего класса, является государством именно потому, что оно выражает фундаментальную волю нации в целом; вероятно, как государство оно само при этом попадает в крайнюю зависимость от радикальных изменений, происходящих в сфере экономики. Благодаря этому первому свойству политическое бытие человека создает специфический тип рациональности, несводимый к диалектике, имеющей экономическую основу.

С другой стороны, политика порождает специфические виды зла, присущие именно политике, политической власти; это зло нельзя сводить к другим видам зла, в частности к экономическому отчуждению. Таким образом, экономическая эксплуатация может быть устранена, но зло в политике сохранится; и даже более того, средства, созданные государством

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 289

для того, чтобы положить конец экономической эксплуатации, могут быть поводом для злоупотребления властью, и, будучи новыми по форме и результатам, они в сущности с точки зрения эмоционального воздействия остаются идентичными тем средствам, к которым государство прибегало в прошлом.

Специфическая рациональность, специфическое зло — вот двойственная и парадоксальная особенность политики. На мой взгляд, политическая задача философии состоит в том, чтобы осознать это своеобразие и прояснить его парадоксальность; ведь политическое зло проистекает именно из специфической рациональности политики.

Необходимо противостоять соблазну противопоставления двух типов политического мышления: одному, преувеличивающему степень рациональности политики, как это проявилось у Аристотеля, Руссо, Гегеля, и другому, делающему акцент на насильственном и лживом характере власти, таких как критика «тиранов» у Платона, апология «государя» у Макиавелли и марксистская критика «политического отчуждения».

Нужно отдать должное парадоксу, заключающемуся в том, что величайшее зло сочетается с высшей рациональностью, в том, что политическое отчуждение наступает потому, что политика обладает относительной автономией.

И, таким образом, начинать нужно с проблемы автономии политики.

I. АВТОНОМИЯ ПОЛИТИЧЕСКОГО

В политическом мышлении греческих философов нас всегда будет восхищать то, что все они, кроме, разве что, Эпикура, без колебаний включили политику в изучаемую ими сферу разумного; все или почти все они знали, что если бы политику объявили порочной, чуждой, «инородной» с точки зрения разума и философии, если бы политику совершенно отвергли, то разум буквально потерпел бы крах. И поскольку разум больше не являлся бы разумом действительности и не пребывал бы в действительности, человеческая действительность стала бы политикой. Если в политическом существовании людей нет ничего разумного, то разум не является реальным, он рассеян в воздухе, а философия находит убежище в мире Идеала и Долга. Никакому философскому учению не избежать подобной участи, даже (и особенно) если оно исходит из повседнев-

ЮЗак. 3235

290

П. Рикёр. История и истина

ного и обыденного существования и с самого начала отворачивается от мира как такового; любое значительное философское учение стремится постигнуть политическую реальность, чтобы понять себя.

Ведь смысл политики раскрывается лишь тогда, когда ее цель — ее télos возможно связать с фундаментальной направленностью самой философии, с Добром и Счастьем. Философы Древнего мира не понимали, как Политика —- политическая философия — могла начаться с чего-то иного, чем телеология Государства, телеология «общественных дел», находящихся в зависимости от высших целей, людей; поэтому «Политика» Аристотеля начинается со следующего утверждения: «Поскольку, как мы видим, всякое государство представляет собой своего рода общение, всякое же общение организуется ради какого-либо блага (ведь всякая деятельность имеет в виду предполагаемое благо), то, очевидно, все общения стремятся к тому или иному благу, причем больше других и к высшему из всех благ стремится то общение, которое является наиболее важным из всех и обнимает собой все остальные общения. Это общение и называется государством или общением политическим» (Аристотель. Политика. 1252 а-5, соч. в 4 т., т. 4, М., 1984, с. 376. — О. М.). Через понятие «богатая жизнь» политика и этика взаимодействуют друг с другом.

Следовательно, размышление по поводу автономии политики заключается в том, чтобы обнаружить в телеологии государства его неустранимую способность содействовать гуманности человека. Специфику политики возможно выявить только посредством телеологии государства, это — специфика цели, намерения. Стремясь к политическому благу, человечество движется к благу вообще, к которому оно просто не сумело бы приблизиться иным путем, и это благо является частью разума и счастья. Это стремление и télos составляют «природу» Полиса; природа полиса — это цель полиса, так же как природа всякой вещи — это ее цель (Аристотель).

Если исходить из этого, то назначение политической философии состоит в том, чтобы прояснить, каким образом смысл — то есть «цель» и «природа» государства — заключен в Государстве как в целостности, как в едином организме, и, следовательно, каким образом посредством политического организма к человеку приходит человечество; любой философско-полити-ческой теории присуща убежденность в том, что «...человек по природе своей есть существо политическое, а тот, кто в силу

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 291

своей природы, а не вследствие случайных обстоятельств живет вне государства, — либо недоразвитое в нравственном отношении существо, либо сверхчеловек» (там же, 1253 а-5, с. 378). «А тот, кто не способен вступить в общение или, считая себя существом самодовлеющим, не чувствует потребности ни в чем, уже не составляет элемент государства, становясь либо животным, либо божеством» (там же, 1253 а-25, с. 379). «Во всех людей природа вселила стремление к государственному общению...» (там же, 1253 а-30, с. 379). Даже если человеку предназначено быть частицей организма, целого Полиса, являющихся «самодостаточными», все это не позволяет начинать с противопоставления государства и гражданина. С точки зрения философии, как раз наоборот, индивида делает человеком именно принадлежность к целостности — «совокупности граждан» (там же, 1257 а, с. 444); порог человечности совпадает с порогом гражданского состояния; и именно Полис делает гражданина гражданином; поэтому политическая философия движется от Счастья, к которому стремятся все люди, к собственной цели Полиса, а от нее — к природе этой самодостаточной целостности, и далее — к гражданину; потому что государство — неизменный субъект политики и управления, но собственно политическое мышление движется от Полиса к гражданину, а не наоборот: «О том, кто имеет участие в законосовещательной или судебной власти, мы можем утверждать, что он и является гражданином данного государства» (там же, 1275 в-15, с. 446); таким образом гражданину присваивается атрибут власти: поскольку гражданина определяет участие в управлении обществом. •

В свою очередь гражданское состояние способствует развитию специфических «добродетелей» участия в управлении обществом; эти чистые «добродетели» регулируют отношения между правительством и свободными людьми и представляют собой добродетели подчинения, не тождественного слепому повиновению, потому что в последнем случае управление полисом пришлось бы квалифицировать как деспотизм. Таким образом, политическое мышление движется в направлении от полиса к гражданскому состоянию, а от него — к идее гражданственности, а не наоборот.

Подобный образ мышления предлагает античный тип культуры; и подобного образа мышления должен придерживаться каждый индивид, желающий добиться права говорить серьезно о зле в политике. Размышление о политике, которое начиналось бы с противопоставления «философа» и «тирана» и сво-

292

П. Рикёр. История и истина

дило бы любое осуществление власти к порочности воли к власти, в конечном счете обернулось бы морализаторством, а в итоге нигилизмом; необходимо, чтобы на первом этапе политической рефлексии фигура «тирана» оставалась бы в стороне и преподносилась бы в качестве ужасающей возможности, угрозу которой невозможно предотвратить по причине человеческой порочности; но это собственно не было бы предметом политической науки: «...Тирания, как наихудший из видов государственного устройства, отстоит далее всего от самой его сущности...» (там же, 1289в, с. 489).

Однако автономия политики представляет собой нечто большее, чем туманное общественное предназначение живого существа под названием «человек», чем приобщение человека к человечности посредством гражданского состояния; выражаясь точнее, это — специфический характер политических связей по отношению к экономическим связям. Этот второй этап политической рефлексии имеет основополагающее значение для дальнейшего размышления; ведь зло в политике также носит специфический характер, как и эти связи, и исцеление от зла.

На наш взгляд, невозможно приступить к критике аутентичности политической жизни, предварительно не установив четких границ сферы политики и не признав различия, существующего между политикой и экономикой. Любая критика предполагает это различие и никоим образом его на устраняет.

И лучше всего к признанию подобного различия позволяет прийти концепция Руссо; обнаружить и воссоздать в себе самом глубочайшие мотивы «общественного договора» означает обнаружить также и политический смысл как таковой; обращение к Руссо, вслед за философами древности — в частности к «Политике» Аристотеля,— должно, как нам кажется, стать основой и фоном для критики власти, которая не способна дать импульс себе самой.

Величайшая и неопровержимая идея теории Общественного Договора заключается в том, что политический организм рождается в результате некоего виртуального акта соглашения, которое следует рассматривать не как историческое событие, а лишь как перелом в сфере мышления. Этот акт является соглашением: но не соглашением каждого с каждым об отказе противодействовать третьему лицу — суверену, который не является участником соглашения, но обладает абсолютной властью; это соглашение каждого со всеми, делающее людей людь-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 293

ми благодаря объединению их в государство. Это замечательная идея, столь часто подвергаемая критике и столь неадекватно понятая, составляет фундаментальный принцип политической философии: «Найти такую форму ассоциации, котерая защищает и ограждает всею общею силою личность и имущество каждого из членов ассоциации и благодаря которой каждый, соединяясь со всеми, подчиняется, однако, только самому себе и остается столь же свободным, как и прежде» (Руссо Ж. Ж. Об общественном договоре, или принципы политического права. М., Канон-Пресс-Ц, Кучково Поле, 1998, с. 207. — О. М.). Это не отказ от неограниченной свободы в обмен на безопасность, а переход от неограниченной свободы в обмен на безопасность, а переход к гражданскому состоянию путем подчинения законодательству, приемлемому для всех.

В дальнейшем будет сказано все, что можно, и все, что нужно, по поводу абстрактности, идеализма и лицемерия подобного соглашения — это соответствует действительности, но в определенном смысле и при определенных условиях; тем не менее прежде всего следует признать, что такое соглашение формирует нацию; подобное соглашение не может быть результатом диалектики экономики; именно это соглашение лежит в основе политики как таковой.

А если такого соглашения вовсе не было? Именно так, оно заключено в самой природе политического согласия, благодаря которому человеческое сообщество превращается в единое, организованное и управляемое государство, и такое согласие устанавливается не в процессе фактически заключенного договора, которого просто не было, в договоре подразумеваемом и негласном, который рождается в ходе становления политического сознания, ретроспективно, в результате рефлексии.

Вот почему ложь так легко проникает в политику; политика имеет склонность ко лжи, потому что политическая связь обладает идеальной реальностью: это идеальность всеобщего равенства людей, поскольку «условия равны для всех, то никто не заинтересован в том, чтобы делать их обременительными для других» (там же, с. 208. — О. М.); эксплуатация человека человеком лицемерно скрывается, и на первый план выдвигается идеал равенства всех перед законом и друг перед другом, являющейся истиной политики. И именно этот идеал делает реальным государство. Напротив, реальность государства не сводится к межклассовым конфликтам, к экономическому господству и отчуждению, это торжество законности,

294

П. Рикёр. История и истина

которое никогда не обернется тотальной узурпацией правовой сферы господствующим классом; как только появляется государство, политическая структура, целостное историческое сообщество, эта идеальность обретает реальность; и формируется позиция государства, которое не может быть непосредственным выражением интересов господствующего класса. Если бы государство полностью отражало волю господствующего класса, то его следовало бы квалифицировать не как политическое состояние, а как деспотическую власть; но даже самое деспотическое государство все же остается государством в той мере, в какой общее благо объединения граждан прорывается сквозь тиранию и проявляет себя в интересах господствующей социальной группы или ряда групп. К тому же именно принцип исходной автономии политики позволяет понять, почему законодательство обыкновенно прибегает к лицемерию с целью скрыть наличие экономической эксплуатации; господствующий класс вынужден маскировать свои интересы с помощью юридической фикции, и эта фикция изначально представляет собой условие существования государства; для того чтобы встать во главе государства, один из классов должен внедрить в универсальное право собственные интересы; а факт того, что право основывается на отношении силы, возможно исказить лишь в том случае, когда государственная власть является результатом идеального соглашения.

Мы осознаем те сложности, которые сопряжены с понятием всеобщей воли, верховной власти у Руссо; уже в «Женевских рукописях» он говорит о «бездне политики в государственном устройстве» (подобно тому, как душевная активность человека является бездной для философии); возникновение подобного рода сложностей не связано с ошибками Руссо, они свойственны политике как таковой; соглашение, являющееся виртуальным актом и создающее реальное сообщество, идеальное право, придающее статус легитимности реальной силе, фикция, реабилитирующая лицемерие господствующего класса, которая, хотя и оставляет возможность для лжи, при этом воплощает в жизнь свободу граждан, и эта свобода, которая благодаря своему абстрактному характеру преодолевает существующие различия в условиях жизни, причастности к власти, индивидуальных способностях людей,— такова суть политической казуистики.

До Руссо эту проблему ставил Аристотель, поднимавший вопрос о соглашении, порождающем политический организм;