Роман Часть первая
Вид материала | Документы |
- Тема: «автобиографические мотивы в трилогии л. Толстого «детство», «отрочество», 220.79kb.
- Обломов Роман в четырех частях Часть первая, 5871.24kb.
- Леди Макбет Мценского уезда Н. А. Некрасов поэма, 18.14kb.
- Леди Макбет Мценского уезда Н. А. Некрасов поэма, 17.94kb.
- Возвращение в эмиграцию роман Книга первая, 6591.83kb.
- Содержание вступление часть первая дзэн и Япония глава первая дзэнский опыт и духовная, 12957.71kb.
- Бесы Роман в трех частях Часть первая, 8336.88kb.
- Налоговые правонарушения, 887.95kb.
- Идиот Роман в четырех частях Часть первая, 7878.62kb.
- Основы налоговых правоотношений, 670.55kb.
– Сплошное естество, – отозвалась, лукаво и долго посмотрела на Базанова Аля, – по заказу Ивана Егоровича… Страна Пейзания! А от Шемякина отлынивал как только мог… И как дочь?
– Спасибо, всё как раз хорошо.
– Не разочарованы?
– Вот уж нет! Дочки отцам в великое утешенье даны – раз уж сыновья не родились… в компенсацию избыточную.
– Как, а?! – будто своим, заветным погордился Мизгирь. – Я вообще тащусь от формулировок нашего друга! Люмпен–интеллигенция… – опять поднял он палец. – Вроде и просто – а как обмыслено! И это ведь мы в отрепьях, вовсе не так уж и плохо одетые, мы истрепали достоянье своё, наследие…
– Вот, уже и к одежде придираться начали, потом и к нам… Тиночка, это надо прекратить немедленно, прямо сейчас!
– Невозможно, – грустно сказала Аля, и это у неё получилось в самом деле грустно, какое–то беспокойство жило в ней. – Не готовы они. И я, признаться, тоже. Иван, вы не будете придираться?
– Только к себе, – на всякий случай сказал он, не очень–то и понятно было, о чём это они, логика тут начисто отсутствовала. А скорее просто болтовня, первыми попавшимися словами… да, когда на что–то своё повернуть хотят, знаем. – К неучтивости разве своей.
– Стоп–стоп! – не понравилась бабья блажь и Мизгирю; и вздел пузатую бутылку, требовательно повёл глазами. – Цирлих–манирлих этот, этикет долбаный… и откуда минор и зачем?! А где непосредственность, какую мы больше всего в женщине ценим? Да, мужчины напряжены, бывает, – ну так смягчайте, всяко! К простоте жизни поворачивайте хоть иногда, вам это проще, к радостям её, пусть и сомнительным… Есть же чудная такая фамилия – Наливайко, с сопливого детства её помню и всё дывлюсь, яка гарна хфамылья!..
Налили, и под слово напутное это наладилась за канцелярским столом их посиделка. Об иностранцах говорили этих – кто такие? Аля пожала плечиками:
– По части бизнеса, конечно. Бельгийцы из Гента, американцев двое – ну, те по–нашему, из бывших… Итальянец ещё, а потому через двоих переводчиков пришлось вести. Но зануды эти бельгийцы, жмоты. Рыбьи глаза. Восемь картин отобрали, обещали купить, дёшево же. Смешная же цена – пятьдесят, ну семьдесят долларов за среднего формата приличный холст… У них багет дороже стоит – это если средненький, так себе багетик, я же в салонах интересовалась, в Париже. Представьте: рама дороже картины…
– Даже и Париже, вот как? – усмехнулся Базанов. – Проездом из Жмеринки?
– Турпоездка обычная, с этим без проблем сейчас…
– Так это ж – грабёж? Ведь так?
– Н–ну, в общем, да… – как–то неуверенно сказала она, глянула с тревогой, отвечать так определённо ей отчего–то явно не хотелось. – Хотя тут же рынок диктует…
– Какой же это рынок, позвольте? Ведь картины там, в салонах тех же, денег стоят? Без разницы, русские или какие – дорого?
– Очень.
– Рынок без этики – мечта спекулянта, – подал ленивый, пожалуй что и пьяноватый голос Владимир Георгиевич. Кресел или дивана, которые предпочитал, тут не было, и он мешковато обвис на спинке стула, положив длань свою на округлую спину соседки, жмурил глаза.
– Значит, и тут грабёж отъявленный – всё по демпингу и на вывоз… Передачу как–то видел с аукциона этого… «Сотбиса». Так там, Аля, этюд Маковского прекрасный – «Девушка в жемчужном ожерелье» – шёл по цене раза в полтора ниже, чем какая–то почеркушка футуриста драного, у Маяковского ещё шестерил… зигзаг белый на чёрном фоне – и всё, самовыразился придурок! Цены же сбивают на нашу классику, явно же, намеренно – чтобы спекулянтам по дешёвке скупить её!..
– Возможно, – улыбнулась, наконец, его горячности она и очередной бутербродик с икрой быстро сделала, подложила ему. – Но это ж за пределами искусства, Иван, это торговля: дают больше – почему бы не продать? Маковский от этого не перестанет быть Маковским… но ведь и таким, как Модильяни, не станет. К тому же, какой Маковский? Их же двое было, братьев, оба живописатели…
– Продали – и продали, чего вы хотите?! – почти возмутилась Люся, хозяйничая за столом. – Хоть за копейки, хоть за мильён. Спрос – предложение, и нечего велосипеды сочинять. Муж вон в прошлом году партию кожанок в Турции закупил, вдвое дешевле, считай, чем здесь… ну и что? Кого как, а лично меня этот рынок вполне устраивает.
– Это мы его должны устроить, – встряхнулся Мизгирь, нащупал не глядя бутылку, налил себе одному, как всегда, – по–нашенски. Банкуйте, Иван Егорович, девочки жаждут.
– Пусть уж Люсьен этим займётся. – Высокие скулы Али взялись смуглым румянцем, она посмеивалась, прикусывала губку. – Как банковский работник. Вот у неё рука не дрогнет.
– Да! «Русич» отвечает за всё! Лозунг наш, – гордо сообщила она, вопросительный взгляд Базанова поймав и ввиду имея, наверное, девиз; и уже с грудным хрипловатым смехом добавила, пухлую ладошку выставила: – Нет–нет, не будем лишать мужчин последнего…
– Атрибута?!
И они совсем развеселились, на что Владимир Георгиевич с суровостью изрёк:
– Но–но… Что вы можете знать о мужчине, если он сам в себе как… в бездне. Самопостижение – вот чем манкирует чаще всего женщина, а если даже и знает чего о себе, то не скажет – по милому, подчас, но лицемерью своему, врождённому ханжеству. И лишь мужчина и говорит, а потому тем самым и отвечает за обоих… да, за Адама Кадмона, прачеловека в ипостасях обеих половых, так–то вот–с. Возражений заранее не одобряю. Ты лучше, лапунчик, своди–ка наверх нас, покажи, что там натворили наши младшие, как помнится, братья по разуму. Наши бандиты кисти и этого, как бишь его… мастихина, да. Довольно хлеба – зрелищ хочу!
На ногах он, впрочем, держался исправно, а когда одолел лестницу, то и вовсе не стало заметно, что он хорошо–таки выпил.
– Попаситесь, – повела рукой вокруг себя, на каблучках повернулась Аля, тёмные глаза её усмехались притаённо. – Гоглачёв сказал, правда, что хоть коров сюда выпускай, но я это комментировать не буду, ладно?
Зал пуст был, не считая сидевшей в углу и вязавшей смотрительницы–старушки, но не пустынен. В центральном его отделе, где стояли они, курчавились всякоразной зеленью, небесно голубели пейзажи, цвели натюрморты, маками пламенел дальний притемнённый закоулок. Были и портреты недурные, и жанровые холсты – все, считай, среднего крепкого уровня, старались ребята, и несколько даже выпирала она, старательность. А срединное место занимало немаленькое, все другие картины как бы в тень своим светом отодвигающее, отстраняющее полотно: поле, начавшее колоситься уже, подымающееся к близкому горизонту под пустоватым, но и будто ожиданием каким полным, даже напряжённым небом. Без особой деталировки, небрежно прописанная кое–где, картина была всё же очень точна во всём, и по заметно сизоватому оттенку и узким колосьям на переднем плане понятно было ему, что тут рожь колосится, скорее всего, – как ясно стало через мгновенье, что это хлеба ждёт повыцветшее, опустошённое жарою небо… неведомого хлеба жизни, творящейся без конца и всё творящей, везде, в каждом даже чёрством на вид комке земли, в каждой пылинке сухого, дрожащего над чертою окоёма воздуха…
Он оглянулся, ища глазами Алевтину и собираясь спросить о художнике. Она тихо говорила в стороне с Владимиром Георгиевичем, нетерпеливо и сердито о чём–то спрашивала, изломив бровь, а тот странными какими–то, холодно отсутствующими глазами глядел на него, Базанова, как на примелькавшуюся, не стоящую и вниманья вещь… в самом , что ли, деле пьян так? Но нет, заметил ответный взгляд, усмехнулся ему свойски и бровями как–то вбок повёл, на собеседницу, показал – бабы, мол…
И она тотчас же пошла к Базаному, на каблучках покачиваясь, улыбаясь не без иронии мягкой:
– Что, по вкусу, наконец?
– Чьё это? – И подшагнул, прочитал нагнувшись, заметно подсело за зиму от газетщины зренье: – «А. Свешников. Жито»… Ещё бы. А я угадал – рожь!.. – Накатывало же, не раз жалел, что дёрнул чёрт в журналистику, грязь разгребать человеческую, нескончаемую. Работал сейчас бы, как все люди, агрономил… что, не сумел бы уже? Смог, куда бы делся. Но как нас в толпу свою городскую, в середку говённо тёплую тянет – да, как всех людей, а русских особо… – Её ж издалека видно, сразу.
Да кого?!
– Рожь, по–старому – жито. Агроном я, вы же знаете… в отставке самовольной. Нет, очень всё точно здесь. А небо, вглядитесь… Томительное, с загадкой какой–то.
– Да, с пространством, пожалуй. Художники настояли в центр экспозиции, хотя… Её, впрочем, американец почти готов купить, приценивался.
– Да никак нельзя продавать её, Аля… наше это! Там и не поймут даже, им она как… А что автор, отдаёт? Я, к слову, и не знаком с ним – это бородатый такой, старик уже? С тростью?
– Ну да. Нет, он не в курсе ещё, стрелка с покупателями завтра, буду звонить. Профессионально, как видите. Но из самоучек, и потом… – Она поморщилась, не то брезгливо, не то опасливо, но тут же извинилась улыбкой, показавшейся ему и беспомощной, и в этой незащищённости настоящей, наконец–то, по–женски мягкой, милой даже, чего так не хватало интеллигентке с этим её обыкновенным образованческим набором и явно завышенной самооценкой… слабость, а как оживляет. – Брутальный, понимаете? А я грубых не терплю, я женщина всё–таки…
– Всё–таки?
– А вы разве не видите? Знаете же, какое сейчас равенство пошло… равенство хищников, одной только силы. Даже понимать не хотят, что перед ними – женщина… И кто бы знал, как одиноко от этого…
– Но не Свешников же?
– Нет, но и … Грубый, злобный даже. И никаких понятий о толерантности поведения, о такте, наконец.
– Ну, чтоб уж никаких… – усомнился всё–таки он, отступил подальше, с полотна не сводя глаз, и объёмности в нём прибавилось, простора самого, света. – Грубость не беспричинна же… прячется, может, за нею, прячет своё. От оскорбленья тоже, чересчур многое сейчас оскорблено. А художник редкий… Самоучка, ну и что? Знания готовенькие, уменье заёмное – пусть, это тоже надо… Но лучше, мне кажется, когда художник интуицией больше берёт, чем той же мастеровитостью, многознаньем… не так? Чувства в нас куда ведь богаче знаний наших, согласитесь…
- Вот уж не ожидала, Иван, встретить в вас эстета, – с видимым удовольствием засмеялась, тем смягчая иронию, зубками блеснула она. – Нет, не всё так просто, совсем нет. Сколько художников, столько и комбинаций умения с интуицией, уверяю вас. Да ещё и художника со зрителем, ценителем: надо же, чтобы и они нашли друг друга – вот как вы…
Она ладошкой белой показала нечто между ним и картиной:
– А я даже завидую вам. Наверное, слишком присмотрелась ко всему такому, всякому… избыток тоже, очевидно, вреден. Хорошо бы менять. Музыковедом с годик, Стравинского очень люблю, затем… Ну, театр потом, кино. Или дизайн, хотя бы. – Они шли между стендами, и он пытался представить, как смотрят на всё это американцы или те же бельгийцы, разница несущественна – на степные эти пригорки пустоватые, на покосившиеся, бедней бедного домишки у заводей или в городских старых, больше на трущобы похожих кварталах, на храмовую азиатскую разноцветь и чужой им совершенно обиход, обряд жизни туземной отсталой… И она словно угадала, сказала, в голосе её если и была усмешка, то грустноватая: – Русская классика – это кривые заборы… Никто лучше наших не умеет писать старые заборы.
– Они – тёплые, эти старые доски… Это любовь, наверное.
– Неправда! – неожиданно горячо и с пьянинкой вроде запротестовала она, поймала руку его, сжала своей, маленькой и холодной. – Неправда, Иван: любовь молода! Старой её, когда всё в прошлом, не бывает… молодое вино в старые меха – какая гадость, зачем?! А любовь будущим живёт, только туда и смотрит… Вот вы – любите своё будущее?
– Своё? – удивился он, самому ему и в голову бы не пришло спросить ли себя, просто ли подумать об этом; и поначалу даже забавным это показалось – любить своё или себя в будущем… – Ещё чего… Мне пока там нечего любить, ничего не светит. Дочку одну только… да, дочь. – Он выдержал её прямой, тёмный и непонятно чего ищущий в нём, ждущий от него взгляд, добавил: – И меня там тоже мало жалуют, чувствую, не очень–то и ждут... и, может, правы. Не ко двору.
– Странное вы говорите, Иван… У вас такие перспективы – это не я, это он утверждает, он уверен! – Алевтина, руки его не выпуская, оглянулась тревожно, глазами поискала – Мизгиря, бредущего у дальней стены, еле взглядывающего на картины, кивнула на него. – Он говорит, что если вы с нами будете, то… То, поверьте, всё будет: издательский центр – ваш, собственный, депутатство, известность, да что хотите. И он знает, что говорит. А главное, что делает…
- А с кем же я, как не с нами, – с некоторым, себе признаться, напряжением усмехнулся он. Предложение было не то что неожиданным, нет, но нешуточным, таким, от которого трудно было – и неосторожно – отказываться впрямую. Немудрёна задачка: отказ бы значил, что ломаются какие–то, по всему судя, немалые их планы, с ним связанные, и он им ненужным, как самое малое, станет или скорей всего помехой. Согласие же, само собой, делало его зависимым, втянутым в игру, правила и расклад которой он, по сути, не знал – в том числе и то, как вписывается в неё Воротынцев… и не с противной ли стороны вписан, что–то же ведь дали ему почувствовать и сам шеф, и Народецкий? А условия выставят, когда от них поздно, невозможно будет отказаться без потери лица. Или, фигурально выражаясь, головы. - Так далеко я пока не заглядываю, Аля. И без того проблем хватает, с этим бы делом справиться…
– Но почему ж – далеко? Вовсе нет! Он всё может, понимаете?!
– Так уж и всё?
– Всё!
– Ну, пусть тогда вернёт мне наивность… Шучу, конечно, но что–то совсем уж под завязку загрузился я, Аля. Сегодня – это нежданная совершенно, нечаянная пауза, только и всего…
– Вы не верите в себя? Не может быть!
– А вы в себя? – Он подождал ответа, шевельнул рукой, высвободил осторожно её, и она не то чтобы замешкалась, но поморщила чистый лоб, взглядывая на него, и ничего не сказала. – Вот видите, как отвечать на такие вопросы…
– Нет, отчего же, я верю себе… Своим целям, доминанте жизни.
– И силам тоже?
– О, была б цель, а силы я найду, – уже смеялась она, с игривой некой ноткой, и глаза её, матово–тёмные, без глубины, вдруг заблестели опять – как тогда, в кабинетике его. – Знаешь, я ужасно упорная, когда… Я тогда как бы частью цели становлюсь – сама, вся!
– Ну, а если не хватит всё–таки, не хватает сил?
– Какой, однако, ты… дотошный, Иван. Цель тогда просто корректируется, вот и всё.
– И перестаёт ею, подлинной, быть. А дотошный – это почти тошный.
– О нет…
А уже звала, зазывала Люся – на весь зал, по–хозяйски: – Сходимся–сходимся… Я выбрала! Оцени в деревянных, Тиночка. И желательно бы поскорей забрать. Он как, этот художник, кочевряжиться не будет?
Картина была так себе, типичная стилизация: бургундский, как было написано, замок на фоне заката, игрушечно прорисованные башенки и зубцы, детальки. Алевтина пренебрежительно дёрнула уголком полных губ:
– Зря ты это… Возьми вот лучше у молодого, способный мальчик – эту, с домиком, тут и цветовое решенье интересное. Или хотя бы вон ту, крайнюю. Цена одинаковая будет, можно сказать, а качество… Дешевле других этот не уступит, ломака старый, знаю. Скаред и … бездарь.
– Ну нет, миленькая, этой деревни я с детства наелась – во! – Она едва ль не зло, без всякого кокетства черканула себе ладошкой как раз под вторую складку подбородка. – На всю оставшуюся жизнь, хватит. А к этой рамку закажу пошикарней, а то как на членах Политбюро… – И хихикнула, обвела всех прозрачными глазами: – Правда, на них и не повесишь…
– Фу! – сказала Алевтина, но улыбнулась тоже; и вдруг страстно, с хрипотцой желания выдохнула: – А знаете, я так выпить хочу…
– Вполне трезвое предложеньице, – одобрил Мизгирь. – Я даже и дальше готов пойти: а не напиться ль нам?.. Как в былом нашем совковом царстве–государстве: кто «за», па–апрошу опустить ноги… Единогласно и запротоколировано!
– Я бы ноги лучше подняла…
– Люсье–ен!.. – повысил на неё голос тот, со смешком, но и колюче глянул. – Проголосовано же. Человек, как правило, дурак на побегушках у своего тела, и посему не будем поспешны в угожденьях ему. А напиться – это идея, как уже было нынче сказано… послужим идее! И вообще: пообещать вам по этакому вот замку – с камином, флюгерами, джакузи и прочей фигнёй?
– Да! Да! – закричали они, захлопали в ладоши. – Пообещай!..
– Будет вам по замку, замётано. Но – терпенье. С известной долей усилий, разумеется. А вам?
– На кой он мне.
– Я так и думал. Значит, обещаю другое.
– А что? – загорелась Аля и даже пальцы в перстеньках, ухоженные и белые, приложила к высоким скулам, словно жар их унимая. – Что же именно?!
– Пусть это останется до времени задушевным моим… говорю же – терпенье. А пока речь о материях низких: индексацию фонда зарплаты газете обещаю пробить, воины должны быть накормлены… Нет, многих ныне губит нетерпенье, не умеют со временем обращаться – а оно со сволочным же характером, пощады не жди. Но вот Рябокобыляка твой, – сказал он Люсе голосом, не лишённым покровительности, – тот с Хроносом в ладу, ничего не скажешь, умеет ждать. За что и воздастся ему от зловредного сего бога – по нашей, само собой, протекции. – И затуманился лицом: – Хотя все поблажки его, увы, временны…
– Да уж, раскомандовался муженёк мой… как же, член правления! Вот ещё начальство на мою голову!
Посмеиваясь, Алевтина повела их к лестничному пролёту:
– Ты не очень отыгрывайся на нём дома, а то ещё слиняет с какой–нибудь сексушкой.
– Он?!! – Изумленье Люси, её неверие во что–то подобное были так велики, что она с ноги даже сбилась, стала, их улыбки и глухой хохоток Владимира Георгиевича вызвав. – Да он…. – И опомнилась, рукой махнула – спроста, по–бабьи: – Никуда–то он не денется, хохлёнок мой… А вот чтоб на мою фамилию смениться – нет, упёрся. Ну и пусть ходит такой, а я уж под своей девичьей погуляю…
Сходя по лестнице, он ещё раз оглянулся. Поле подымалось, уходило к горизонту, и воздух над ним, подразмытый первым летним маревом, словно позолочен пыльцою цветения был – ступи и иди средь лёгких ещё, колени царапающих колосьев, всё дальше уходи и дальше…
Ловкая ручка просунулась ему под локоть, и он, обернувшись, увидел совсем близко блестевшие тёмно глаза, жар смуглых подглазий и её, Али, приоткрытые, никак не капризные сейчас губы со смазанной чуть помадой, тёмный тоже румянец – всё во внимании к нему жадном, заискивающем, тревожном и весёлом вместе:
– Вот никогда б не подумала, что мужчина может в картину так… влюбиться, что ли? И не в портрет даже, нет, а… Всё вам женщин не хватает. Нет, почему вам не хватает женщины?!
– Ещё как хватает – с преизбытком даже…
Впору было, вроде этой Люсьен, показать себе под самый подбородок.
– Настоящей женщины не может быть много!
А зачем тогда спрашивать, что – не хватает? Логика словно нарочно спародирована в них – для пущего контраста с мужской, что ли? А вернее всего, для увёрток от неё, и не поэтому ли именно пол их – слабый? Но вот чего непомерно много везде и всюду, так это человека самого, всё захватил он, подмял под себя, уже и сам чумеет, задыхается от эгоизма своего и невразумительной жадности, а всё чего–то надо, надо непременно ему, надо… Вот как ей – чужого и малопонятного же, несродного ей человека, как в кокон замотанного в злобу дня и скорбные заботы его, в предчувствия дурные и мысли, каких она никогда не поймёт, настолько чужды они ей, непредставимы… не лезть бы тебе, девочка, в эти чертоломные чащи, целей будешь.
Но что ей предчувствия, тягости все эти – влекла, тянула вниз, смеющимся лицом оборачиваясь, заглядывая в глаза и требуя: «Нет, почему?!» – требуя того, что он и не хотел, и не мог дать. Мимо одного–единственного, удивлённо взиравшего на них и на чертей очкарика–посетителя прошли и ввалились в кабинет.
– Пусть сдохнут все наши враги!
Это Люся, расплёскивая коньяк из переполненного второпях бокальчика, провозгласила, вытянула его и, перегнувшись полным станом, чмокнула соседа мокрыми губами в плешь, веселья прибавив. «Кровожа–адно»…» – пробурчал Мизгирь – впрочем, довольный. Алевтина, музыку тихую какую–то включив, сидела рядом с Базановым и, локотком задевая, ловко делала бутербродики с сёмгой и ветчиной, покровительствуя всем, оделяя, а его в особенности. На абордаж пошла девица, с усмешкой, но и тревогой невольной видел он, и опасней–то всего здесь была как раз искренность, влеченье некое безудержное, едва ль не до бесстыдства её захватившее, и куда трудней было на эту искренность не ответить… Но даже и опытность её, особо не скрываемая, в женщинах ему отчего–то малоприятная всегда, отступала сейчас в сторону куда–то, уступала этому напору искренности, и чем было отвечать – ему–то, уж какую неделю постнику в супружестве?
Постник, добровольный причём, сам застилал себе теперь диван, а когда жена, даже и попытки не сделав тогда помириться, через пару ночек наведалась всё–таки с тем, что она называла, конечно же, сексом, – сказал ей: «Я кто, по тебе, пёсик неразборчивый? Иди. К Танюшке иди». Ладно бы, телом взять, раз уж не хватило на примиренье сердца и ума, какое–никакое, а всё–таки тепло; а тут, в который раз покоробленно понимал он, и этого даже не было, одна–то похоть. Да, та самая непоследовательность, над которой до седых волос порой ломают голову умнейшие из мужчин, загадку в ней женскую неразрешимую воображая себе, пускаясь в изыски изначально склонного к шарлатанству психоанализа, капризами возлюбленных маясь, – а она, зауряднейшая бабья непоследовательность эта, простодушно таращит глаза и сама не понимает: а вокруг чего, собственно, сыр–бор–то?..
– Что?..
Она смотрела на него, должно быть, уже какое–то время, потому что лицо, глаза её обеспокоены были и, ей–богу же, сочувственны. И ладошкой руку его прикрыла осторожно, повторила: