Ариадна Васильева Возвращение в эмиграцию

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   31

Борис Федорович перевел дыхание, но тут же заявил, что и об одной квартире не может быть речи. Все резервы исчерпаны, последний готовый этаж в доме номер два на улице Ленина уже заселен. Стригунков посоветовал потрясти Мордвинова, авось где-нибудь, что-нибудь…

Борис Федорович отправился к Мордвинову, зная наверняка, что у того не разживешься. И словно в воду глядел. Мордвинов замахал руками и твердо сказал:

- Не раньше мая.

Тогда Борис Федорович пояснил суть дела. Мордвинов удивился.

- А как на это смотрят там? – он показал пальцем на потолок, намекая на верховную власть.

- Говорят, простили.

- Интересно, - пробормотал Мордвинов, задумался, стал мерно стучать костяшками пальцев по столу.

- Слушай, - прищурил он глаза, - ты мне ордер на две комнаты по улице Ленина выписал?

- Выписал, - согласно кивнул Борис Федорович, уже приблизительно зная, что именно сейчас произойдет.

- Ну, вот и отдай этим…

- А ты?

- А я подожду до весны. Крыша над головой есть.

- «Сапожник без сапог», - грустно пошутил Борис Федорович.

Совестно ему было. Начальник Брянстройтреста до сих пор жил на подселении с женой и двумя дочками. Обещанное человеческое жилье второй раз проплывало мимо его носа. В августе уступил семье инвалида, теперь вот «бывшие» свалились на голову.

- Ты хоть расскажи потом, что за люди, - попросил Бориса Федоровича Мордвинов и тут же погрузился в текучку, немного, самую чуточку, но все же гордясь собой.


Спустя несколько дней, Борис Федорович отправился на станцию встречать возвратившееся из эмиграции семейство Улановых, любопытствуя несказанно, какие же они на самом деле эти бывшие «белогвардейцы». Или, как их называли во всех документах – «реэмигранты».

Без приключений, естественно, не обошлось. Какие-то головотяпы высадили приезжих на разъезде под Сухиничами. Борис Федорович потом отчетливо себе представил, как выглядели на железнодорожном полотне эти двое с ребенком, с багажом. Главное, ни туда, ни сюда. Везде лес и темень, и холод собачий, промозглый, до костей пробирает.

Ладно, история эта благополучно завершилась и ушла в прошлое. Улановых временно пристроили в общежитии, и пока они хлопотали с оформлением документов, устройством на работу, Борис Федорович продолжал как бы шефство над ними. Улановы совершенно не ориентировались в окружающей обстановке.

Как положено, Борис Федорович написал, куда следует, докладную, охарактеризовав приезжих весьма и весьма положительно. А с чего бы ему характеризовать их отрицательно, если Уланов этот, Сергей Николаевич, оказался самым обыкновенным человеком, без всяких там заграничных амбиций. И ни в какой белой армии он не воевал по одной простой причине – был пацаном в революцию.

Жена его тоже оказалась вполне симпатичная женщина, молодая, по-девичьи стройная. Немного растерянная, правда, но Борис Федорович понимал, что это у нее со временем пройдет.

Еще когда Борис Федорович в первый раз сидел у Стригункова по этому делу, возникло у него сомнение. Как так получается, на каком основании Советская власть допускает в Россию откровенных беляков, изгнанных из страны в свое время?

Стригунков разрешил все его сомнения, сказав, что наверху знают, что делают, и что бывших господ, скорее всего, простили.

После встречи с Улановыми в голове Бориса Федоровича сам собою сложился другой вопрос. Зачем «прощать», если эти реэмигранты так и так ни в чем не виноваты? Но ответ получать было не у кого.

Сомнения Бориса Федоровича окончательно отпали, как только он ближе познакомился с Улановым. Если там и были какие-то трения с красными у его родителей, то Борис Федорович вдаваться в подробности не стал, имея глубокое убеждение, что за грехи отцов дети ответственности не несут. У него у самого папа ходил по базарам с ученым медведем, а мама гадала на картах, дуря доверчивых граждан. Так что же теперь, не жить?

В данном вопросе убеждения Бориса Федоровича шли несколько вразрез с официальной доктриной. Но сам он на тему о своих семейных связях особенно не распространялся, в партийных документах его стояло «родителей не помнит», следовательно, говорить было не о чем.

Улановой Наталье Александровне, имевшей в родне неведомо как затесавшегося дедушку царского генерала, Борис Федорович дружески посоветовал прискорбный этот факт накрепко забыть и никому, ни при каких обстоятельствах не докладывать. Не спрашивают, и помалкивай. Так оно будет лучше.

Сама Наталья Александровна при этом разговоре как-то странно улыбнулась, опустила глаза, и ничего не сказала.

Что касается вопроса о возможном сотрудничестве во время войны и оккупации с немцами, то на руках у Сергея Николаевича имелись документы участника Французского Сопротивления. Да и с первого взгляда на Уланова было видно, что уж на что-что, а на сотрудничество с немцами он никак не способен. Это Борис Федорович понял сразу и отписал, куда следует, документ, обойдя все острые углы. Он сформулировал каждый пункт о родственниках своих подопечных очень ловко: будто родственники эти такое глубокое прошлое, что их как бы и вовсе на свете не было. Вот эти трое, Уланов, Уланова и девочка их, как ее, Виктория, есть, а остальных не было.

Разобравшись с вопросами политическими, Борис Федорович перешел к вопросам экономическим. Для начала он привел в общежитие к Улановым знаменитую врачиху по детским болезням. Анну Денисовну Трошину. Трошина осмотрела слабенькую, исхудавшую за дорогу девочку и предложила родителям поместить ребенка в закрытый детский сад санаторного типа.

После долгих уговоров Викторию Уланову отправили в санаторий. Слава об этом заведении шла по всему городу, всякая семья стремилась пристроить туда своего изголодавшегося ребенка, но надо отдать должное врачам, они отбирали туда детей из беднейших слоев населения.

Борис Федорович и докторша долго удивлялись, как это Улановы умудрились привезти из Парижа такую худобу в лице большеглазой и серьезной не по возрасту девочки. Они никак не могли поверить, что в Париже во время войны тоже был голод, что французам, не говоря уж об эмигрантах, досталось крепко, и совсем не того, что должно доставаться детям для нормального их развития. Все это было странно, но не верить Борис Федорович не мог. Больная девочка была вот она. Трошина долго уламывала Нику, рассказывая, какой это замечательный санаторий, как там вкусно кормят, какой там чудный сад, почти парк, с громадными елками; какие мягкие кроватки, а, главное, много деток, веселых и озорных.

Но когда Попов узнал истинную причину, отчего девочка не поддается на уговоры, он долго смеялся. Он сказал, что это не самое страшное в жизни, что это временная и даже полезная мера.

Все было просто. Перед поступлением в санаторий родители обязаны были обрить ребенка «под ноль-ноль» во избежание распространения вшивости.

- Но у меня же нет вшивости! – жалко смотрела Ника, напуганная страшными и непонятными словами «под ноль-ноль».

Ничто не помогло. Ника оставила в парикмахерской свои «волосики», и несчастная, с тонкой шейкой, с обидой в глазах осталась в санатории без мамы и папы. А перед Борисом Федоровичем встала задача определить на работу Наталью Александровну. Ни одно ателье мод в Брянске пока не работало. С самим же Улановым все прошло гладко, его с радостью взяли шеф-поваром в столовую Брянстройтреста.

Вскоре настали дни переезда на новую квартиру.


Когда-то это был красивый четырехэтажный дом. Теперь – руина. Лишь первый и второй этажи были отстроены заново, а дальше торчал в небо изуродованный бомбежкой фасад, зияли провалы окон.

Наталья Александровна вошла в квартиру и ахнула. Все стены в обеих комнатах от пола до потолка были покрыты белым пушистым налетом. Как ей показалось, плесенью. Но Борис Федорович развеял ее ошибочное утверждение.

- Какая же это плесень? – провел он пальцем по стене, - иней самый обыкновенный.

Квартира оказалась, как пояснили Улановым, коммунальной. Длинный коридор, по две смежные комнаты справа и слева. За ними кухня. Общая. И еще одна комната в торец коридора.

Прибежали знакомиться соседи, столяр Лука Семенович и взрослая дочка его Женя. Лука Семенович сутуловатый, щуплый, с пышными усами под пористым и подозрительно красным носом, как это бывает у людей, склонных к выпивке, и бойкими выцветшими глазами. Женя круглолицая, голубоглазая, с огромной, почти до колен, русой косой.

Лука Семенович сказал, что у них на стенах такое же было, и посоветовал скорей затопить печку. Девушка Женя, махнула косой, полетела на третий этаж за дровами. Там подобрала все ненужные строителям щепки и вихрем примчалась обратно.

Присев на корточки, и приговаривая что-то о неискоренимой любви к запаху дыма, Борис Федорович совал промерзшие щепки в черную холодную пасть печки. Печка, пузатая, кособокая, стояла прямо посреди комнаты. Наталья Александровна в жизни ничего подобного не видела. Борису Федоровичу все время хотелось назвать ее просто по имени, Наташа, но он не смел. Суетился, хлопал по карманам в поисках клочка бумаги, говорил, говорил, не умолкая.

- Я дымок почему люблю, я же цыган, - и заглядывал смеющимися глазами в недоверчивые глаза Наташи, - не верите? Честное слово. Цыган. В таборе родился… ну, милая, гори!

Дым повалил сразу и наружу, смрадный, рыжий. И густой до изумления.

- Дрова сырые, - бормотал бывший цыган, щурился, совал в печь принесенную Лукой Семеновичем кочергу, ворошил тлеющие остатки бумаги, снова поджигал и снова безрезультатно.

Пришлось открыть окна настежь. Сергей Николаевич скашивал в иронической улыбке рот, щурил глаз, острил:

- Ты же любишь, Борис Федорович, когда дымок.

Вот за это Борису Федоровичу и пришелся по душе этот бывший эмигрант! Другой бы, наш, советский, на его месте разорался, потребовал бы черт знает чего, а этот стоит, ржет да еще подкалывает.

Отсмеявшись, Борис Федорович распорядился заносить в дом привезенные вещи, а сам куда-то уехал на освободившейся трехтонке.

Через полчаса он вернулся с печником дядей Володей. Сухой, шустрый, лицо в мелких морщинах, дядя Володя пожелал поставить диагноз. Печку снова попытались зажечь, и снова пошел дым.

- Будя, - сказал дядя Володя, - дымоход завален полностью.

После этого он стащил с себя засаленный ватник, размотал на шее белый в прошлом, теперь неопределенного цвета шарф, дал пару раз ногой по бокам печки. К великому ужасу Натальи Александровны печка развалилась и образовала на полу груду кирпичей.

Дядя Володя приступил к работе, попросив два дня сроку. Ночевать договорились у соседей. Девушка Женя принялась хлопотать, устраивать Наталью Александровну. Чайку попить, отдохнуть в спаленке. Лука Семенович степенно командовал:

- Ты, здеся, не больно лопочи, а перво-наперво помоги вещички со двора прибрать.

Вещи сложили в пустой смежной комнате.


Дядя Володя работал, не спеша, но красиво. Замешивал раствор, бормотал под нос матюки, поносил в хвост и гриву халтурщиков строителей. Наталья Александровна перестала обращать внимание на грязь и холод, на испорченные полы, подносила кирпичи, таскала от соседей теплую воду. Время от времени Дядя Володя отвлекался от основной, непригодной для женских ушей темы, говорил:

- А построю я тебе здесь посередке, хозяюшка, стеночку для сугреву. Много места займет – ничего. Зато у тебя закуток для домашней всякошной мелочишки образуется, и тепло сохранишь до утра, и меня добрым словом поминать будешь. Слетай-кось на двор, вон-он кирпичи кучей свалены. Ты так делай: за кучу заходи, чтобы никому глаза не мозолить, и по парочке мне сюда таскай.

- А можно?

- А почему нет? Кирпичи для этого дома привезены.

Лукавил дядя Володя. Он-то прекрасно знал, что лимит для второго этажа давно вышел, но уж очень ему хотелось уважить клиентов из самого Парижа, как его лично о том попросил Борис Федорович Попов.

И получилась у дяди Володи не печка, а зверь. Когда для первой пробы заложили в нее оттаявшие в коридоре дрова, загудела она, заплясал в ней огонь, завился желто-голубыми спиралями, а дым пошел, куда надо, в дымоход, наполняя «стеночку для сугреву» дыханием жизни. Дядя Володя прислонял к стенке ухо, собирал в шнурок морщины возле глаз, улыбался хитро.

- Гудёт!

Сергей Николаевич вручил мастеру требуемые двадцать пять рублей, чекушку водки и кулечек сахару. Да еще дядя Володя попросил у Натальи Александровны:

- Ты мне маленько в бумажку конфет-подушечек для дочки отсыпь.

Дядя Володя отправился строить печки в других домах, а Улановы взялись за ремонт, для чего им был выделен мел и две банки половой краски. Вторую, не отапливаемую комнату, решили пока не занимать. Да и обставить ее было нечем.

В тот день, когда закончилась в прогретой, но еще нежилой комнате побелка и покраска, Борис Федорович спросил, всем ли довольны его подопечные, нет ли у них каких-либо претензий и нерешенных вопросов, кроме оставленного на неопределенное время устройства Натальи Александровны на работу. Об этом Борис Федорович помнил, но просил дать ему еще немного времени.

Оказалось, один нерешенный вопрос все же есть. Еще в общежитии, дня за два до переезда, Борис Федорович принес положенную Улановым материальную помощь. Талоны на получение очень странных предметов. Были там обозначены в документе «мешки тарные» в количестве ста штук, «ткань хлопчатобумажная, именуемая диагональ» в количестве сорока метров, какие-то спецовки, рукавицы и резиновые сапоги. Все в совершенно непомерных количествах. И вот теперь Сергей Николаевич спрашивал стоящего у двери Попова, что ему с этими талонами делать.

- Как что? – удивился Попов, - немедленно получить товар.

- Но что я буду делать со ста мешками? – изумился Сергей Николаевич.

Борис Федорович, как был одетый, в пальто, в шапку с ушами, отошел от двери и сел на единственную, не заляпанную побелкой табуретку. Смех разбирал его, но лицом оставался серьезен. От него ждали совета, а давать совет в таком деле как человек официальный он не имел права. Он стащил шапку и поскреб пятерней курчавый затылок.

- Не нужны, говоришь, мешки тарные?

- Ну, то есть, абсолютно не нужны, - подтвердил Сергей Николаевич.

Попов не выдержал и расхохотался. Хлопнул шапкой по колену, встал. Так и осталось непонятным, для чего он усаживался. У двери обернулся с принятым, видно, решением.

- Ты, Сергей Николаевич, «моментальную фотографию» справа, как входить в базар, знаешь?

Сергей Николаевич подтвердил, что «фотографию» эту на базаре они с женой знают и даже фотографировались там на паспорта.

- Прекрасно, - обрадовался Борис Федорович, - вот с этим делом, с мешками и прочим, подойди к Яше-фотографу. Он скажет, что делать.

Кивнул, подмигнул, чтобы не робели, и ушел. С неясным чувством вины, двойственности какой-то

Нет, что касается самих реэмигрантов, здесь все было в полном порядке. Эти люди определенно пришлись ему по сердцу. Они терпеливо ждали, когда требовалось ждать. Они не ныли, хотя не то, что ныть, взвыть можно было много от чего. Ведь у них, если не считать вывезенных из общежития с разрешения коменданта списанной кровати и тумбочки, не было никакой мебели. Лука Семенович, правда, пообещал сбить из бракованного горбыля стол, а двумя табуретками они сами откуда-то разжились. И это было все. А заработка Сергея Николаевича, Попов это хорошо знал, им еле-еле будет хватать на еду.

Борис Федорович сделал для них все, что мог. И даже больше, чем мог. Никто не просил его тащить к Улановым врачиху, печника… и, если уж на то пошло, болтаться целую ночь на вокзале в ожидании, когда их привезут в Брянск с воинским эшелоном. Но все это, даже выданный вне очереди ордер на квартиру, обещанную не кому-нибудь, а начальнику Брянстройтреста Мордвинову, было какой-то обидной мелочью по сравнению с грядущими сложностями. В том, что сложности ждут этих немного смешных, излишне доверчивых людей, Борис Федорович не сомневался.

Именно эта доверчивость его настораживала и тревожила, хотя никто иной, как именно он, не приложил столько усилий, чтобы доверчивость эту посеять и закрепить в сознании Улановых. Им теперь стало казаться, будто весь Советский Союз состоит из людей, подобных Попову, и они радовались этому чрезвычайно. Приятно же, когда все плохие прогнозы оставшихся в Париже родных и знакомых не оправдываются, а все хорошее, напротив, становится явью. Борис Федорович, конечно же, знать не знал, ведать не ведал, какой запас благодарности носят в своих робких сердцах приезжие. Он видел их растроганные взгляды, и делал все, чтобы этим людям, не по своей вине оторванным когда-то от Родины, понравилось дома, делал все, чтобы они прижились.

В истории с печкой его разобрала дикая цыганская злоба. Додумались! Построили и тут же испакостили! Изуродовали собственную работу! Шевеля желваками, налитый тяжелой кровью, он полчаса выговаривал бригадиру, а когда тот, в качестве оправдания, указал на дамочку из Парижа, таскающую кирпичи, Попов так заорал, что даже самому стало страшно.

Борис Федорович чувствовал перед Улановыми вину. Нет, не только из-за печки. Печка – мелочь. Он не мог понять, отчего зародилось и гнетет его это чувство, и избавиться от него не мог. Иногда даже по ночам ворочался с боку на бок, и вставали перед его мысленным взором за этими Улановыми приехавшие вместе с ними в Россию две тысячи человек.

Борис Федорович думал так: Уланову под сорок, а жизнь начинает с нуля. Пусть он устроился на хорошую работу. Но, господи прости, что это за должность – шеф-повар в столовке - для такого интеллигентного человека!

Вот этой пропадающей ни за копейку, ни за грош интеллигентности Сергея Николаевича было нестерпимо жалко. Он понимал, что ему самому, при всем его высшем и развысшем образовании никогда не достичь неуловимой, особой внутренней культуры, присущей Улановым. Им она дана была по крови, а ему нет. Нигде, ни в институте, когда учился, ни теперь, когда вращался возле высших партийных сфер, а выше этих сфер уже, казалось, ничего и не было, он таких людей не встречал. Хороших, порядочных, замечательных людей встречал, а таких – нет. Получалось, что советская власть, изгнав их, что-то утратила. Но думать о таком было просто страшно.

Жена поднимала с подушки сонную голову, заботливо гладила ладонью плечо.

- Что, Боренька, болит?

Он успокаивал ее, приказывал немедленно спать. Она поворачивалась на другой бок и сонно бормотала:

- О, господи, и когда ты со своей бюрократией распрощаешься…

Сгоряча он посоветовал Наталье Александровне пойти в вечернюю школу, получить аттестат зрелости и поступить на заочное отделение в институт иностранных языков. Как она шпарила по-французски! О, как она по-французски шпарила! Раз он попросил, и она прочла наизусть стишок. И от начала до конца по-французски!

От вечерней школы Наталья Александровна отказалась. Поздно. Он и сам понимал, что поздно. И тут же, словно испугавшись неведомо чего, стал внушать своим подопечным, чтобы они свою интеллигентность особенно не выказывали, знанием иностранных языков не щеголяли.

Он свою мысль выразил в том духе, что некоторым людям бывает неприятно, когда их унижают чьим-то превосходством. Сергей Николаевич сразу с ним согласился. Но он неправильно Бориса Федоровича понял. Борис Федорович намекал на всеобщую, укоренившуюся в стране, нетерпимость ко всему выделяющемуся из общей массы. Ему самому эта нетерпимость никогда не нравилась. Он чувствовал ее и злился, может оттого, что сам по крови был вольный цыган, и ему временами становилось душно в затхлой атмосфере послевоенной жизни. Он так надеялся на перемены, но война кончилась, а ничего не изменилось.

Довоенную жизнь он знал прекрасно. Он прожил ее уже зрелым человеком, Знал, какие неожиданные повороты в судьбах могут произойти. Вот и опасался за Улановых. Сейчас все хорошо, разрешили вернуться, распорядились помогать на первых порах и квартиру в центре города дали. А потом возьмут и передумают. И что тогда?

Он прекрасно пронимал, КТО может передумать, а отношение к этому человеку у него и без того было двойственное. При всей своей коммунистической убежденности и привычке к партийной дисциплине он, естественно, ни с кем не делясь сомнениями, много чего не понимал в характере товарища Сталина. Сам не любил, как он это называл, громких слов, и не понимал, например, как товарищ Сталин может терпеть бесконечные восхваления и здравицы.

И была еще одна, непостижимая тема. О ней даже думать особенно не хотелось. Но она, непрошеная, так и лезла, так и лезла в голову. Особенно по ночам во время бессонницы. Темой этой была война.

Пусть, как он ни стремился, до Берлина дойти не довелось. Но зато он протопал от Минска до Сталинграда и обратно до Вислы, и никогда не мог понять, как такое могло случиться с великой советской державой. Как мог допустить товарищ Сталин это великое хождение по трупам солдат и мирных людей туда и обратно, когда, это всем всегда было ясно, страна столько лет готовилась к грядущей войне. Он сам, сколько раз приятным баритоном, вместе со всеми на вечеринках по случаю, скажем, Первого мая или Седьмого ноября, пел, хитро прищуривая глаз и понижая в нужном месте голос:

Любимый город может спать спокойно

И видеть сны и зеленеть среди весны…

А через два года ему довелось увидеть, как бомбили немцы тот самый любимый город, довелось оставить его во власти не знающего пощады оккупанта, шагать дальше и дальше, оставляя позади кровавый след уничтожаемых в боях батальонов.

Как такое случилось, Борис Федорович не мог понять. Он не мог понять, каким образом всесильный гений товарища Сталина дал сбой и допустил все это.

Позволить себе роскошь говорить с кем-либо на такие темы Борис Федорович, естественно, не решался. Он даже во сне боялся проговориться о малейшем сомнении в личности товарища Сталина. И этот страх, подкожный, подсознательный, как угодно можно назвать, тоже входил в разряд неразрешимых вопросов к «вождю всех времен и народов».