Собрание сочинений в десяти томах том восьмой

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   17

-- Вы -- другое дело; вы -- предводитель. Подают вам за столом говядину -- вам и нужды нет, откуда она. Была бы съедобна -- только и всего. А я -- губернатор, я должен все знать. Меня -- нет-нет, да и спросят: "В каком, мол, положении у вас огородничество?"

-- Да, по нынешнему времени, всего ожидать можно.

-- Нынче, батюшка, чтобы всякая копейка на счету стояла, чтобы все, из чего извлечь можно, -- "где, бишь, оно? не полезно ли, мол, обложить?" Вот нынче как. Ну, и отвечаешь на всякий случай, чтобы без хлопот: "Оставляет, мол, желать многого".

-- Н-да, а между тем капуста у нас...

-- То-то "капуста". А я только недавно об этом узнал. Намеднись подают кочан; я думал, он из Алжира -- ан он из Поздеевки.

-- Из Поздеевки -- это верно; там и морковь, и репа -- всякий овощ. Так-то всегда у нас. Мы по Эмсам да по Мариенбадам воду пить ездим, а у нас, в Поздеевке, своя вода есть, да еще лучше, потому что от мариенбадской-то воды желудок расстраивается.

-- А скажите-ка, кто поздеевскую-то капусту завел? Небось губернатор? как бы не так! Мужичок, сударь. Побывал во времена оны какой-нибудь поздеевский Семен Малявка в Ростове, посмотрел, как тамошние мужички капустную рассаду разводят, да и завел, воротясь домой, у себя огородец, а глядя на него, и другие принялись.

-- Это так точно, вашество, -- вынужден был согласиться предводитель.

-- И все у нас промыслы как-то местом ведутся. Тут -- благодать, а рядом -- нет ничего. Представьте себе, около этой самой Поздеевки деревня Развалиха есть, -- так там об огородах и слыхом не слыхать, а все мужички до одного шерстобиты. Летом землю общим крестьянским обычаем работают, а зимой разбредутся кто куда и шерстобитничают. И тоже не губернатор завел, а побывал простой мужик Абрамко в Калязинском уезде и привез оттуда.

--Вот и понимайте теперь. Капуста, огурцы, шерстобитничество, сапоги, рогожи... все они, все обыватели! Вы думаете, у вас, в Растеряевке, колокольню кто построил? губернатор? Ан нет, купец Поликарп Агеев Параличев ее построил, а губернатор только на освящении был да пирог с визигой ел.

-- Это верно.

-- А переславских сельдей кто первый коптить начал?

-- Тоже верно. Не губернатор.

-- А семгу-порог? а Кольскую морошку? а ржевскую и коломенскую пастилу? Губернатор? а?

-- Позвольте, вашество! но ведь, кроме огородничества и бакалеи, есть и других предметов достаточно...

-- Например?

-- Подати, например... Собирать их, взыскивать...

-- А что такое подати? слыхали?

-- Подати... это, так сказать, свидетельство принадлежности... -- начал было предводитель, но запутался и умолк.

-- То-то "свидельство"... А как вы думаете, приятное это "свидетельство"? Смотрите-ка! за податьми приехал! Ах, как приятно! Диво бы секрет разведения муромских огурцов или копченья тамбовской ветчины привез... а то подати выбивать! Да и как, позвольте спросить, я это "свидетельство принадлежности" осуществлю, ежели, например, у поздеевских мужиков капуста не родится? Какая моя в этом разе роль? Разошлю по исправникам циркуляр -- только и всего; а исправники наполнят губернию криком -- тоже только всего. Во всяком случае, я понуждаю -- не знаю, на какой предмет; исправник кричит -- тоже на какой предмет, не знает. Что такое случилось? Куда скрылись казенные подати? Неурожай ли мужика обездолил, пьянство ли одолело, мироед ли к нему присосался, или мужик сам капризничать начал, кубышку вздумал копить? Вот ведь сколько разных случаев может быть, да и все ли еще тут! А мы суетимся, гамим, знать ничего не хотим: чтоб были подати -- только и всего!

-- Да, это так точно. И нагамят, и нашумят, и даже под рубашку заглянут; а какой в том результат -- сами не знают! -- грустно подтвердил предводитель.

Оба собеседника на минуту задумались.

Первый очнулся предводитель. Он, по-видимому, еще не отчаивался, и у него уже назрел было вопрос: "А народная нравственность? а просвещение? науки? искусства?" -- как губернатор словно угадал его мысли и так строго взглянул на своего собеседника, что тот мог вымолвить только:

-- А народное продовольствие?

-- И вам не совестно? -- вместо ответа спросил его в упор губернатор.

Предводитель покраснел. Он вспомнил, как в начале года он, в качестве председателя земской управы, разъезжал по волостям и т. д. Вспомнил и застыдился.

-- Так неужто же наконец... -- воскликнул он и вдруг нечто вспомнил, -- позвольте! вот вам предмет: содействие к соединению общества!

-- Какого такого общества?

-- Здешнего-с.

-- Гм... так вы думаете, что я соединяю здешнее общество?

-- И вы, вашество, и супруга ваша... Лукерья Ивановна.

-- Лукерья Ивановна -- может быть, но я... нет! меня... увольте! Да и кому наконец этот предмет нужен... "соединение общества"... да еще здешнего?!

Собеседники окончательно умолкли. И, может быть, им пришлось бы очень неловко, если б на выручку не явился из губернского правления казначей.

Это было 30-е число месяца. В этот день, как известно, производилась некогда получка жалованья, и казначеи всех ведомств являлись к начальникам с денежными книгами, которые очищались расписками в получении.

Губернатор принял от казначея пачку, не торопясь, пересчитал деньги, положил их на стол и расписался.

-- Ну-с, а это-с? -- пошутил предводитель, указывая на пачку, -- в каком же смысле следует понимать "это"?..

-- Н-да... то есть, вы хотите сказать: "это"? -- переспросил губернатор, как бы очнувшись.

-- Да-с! Это-с. Именно оно самое... это-с!

-- Гм... "это"?.. Это... воздаяние!


ПРИМЕЧАНИЯ


СКАЗКИ

"Сказки" -- одно из самых ярких творений и наиболее читаемая из книг Салтыкова. За небольшим исключением они создавались в течение четырех лет (1883 -- 1886) на завершающем этапе творческого пути писателя.

По широте затронутых вопросов и обозрения социальных типов книга сказок представляет собою как бы художественный синтез творчества писателя.

Жизнь русского общества второй половины XIX века запечатлена в салтыковских сказках во множестве картин, миниатюрных по объему, но огромных по своему идейному содержанию. В богатейшей галерее типических образов, исполненных высокого художественного совершенства и глубокого смысла, Салтыков воспроизвел всю социальную анатомию общества, коснулся всех основных классов и социальных группировок -- дворянства, буржуазии, бюрократии, интеллигенции, тружеников деревни и города, затронул множество социальных, политических, идеологических и моральных проблем, широко представил и глубоко осветил всевозможные течения и оттенки общественной мысли -- от реакционных до социалистических.

Самый общий и основной смысл произведений сказочного цикла заключается в развитии идеи непримиримости социальных противоречий в эксплуататорском обществе, в развенчании всякого рода иллюзорных надежд на достижение социальной гармонии помимо активной борьбы с господствующим режимом, в стремлении поднять самосознание угнетенных и пробудить в них веру в собственные силы, в пропаганде социалистических идеалов и необходимости общенародной борьбы за их грядущее торжество.

В сказке "Медведь на воеводстве" самодержавная Россия символизирована в образе леса, и днем и ночью гремевшего "миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие -- победный клик". Эти слова могли бы быть поставлены эпиграфом ко всему сказочному циклу и служить в качестве идейной экспозиции к картинам, рисующим жизнь классов и социальных групп в состоянии непрекращающейся междоусобной войны.

В сложном идейном содержании сказок Салтыкова можно выделить следующие основные темы: сатира на правительственные верхи самодержавия и на эксплуататорские классы, обличение поведения и психологии обывательски настроенных кругов общества, изображение жизни народных масс в царской России, разоблачение морали собственников-хищников и пропаганда социалистического идеала и новой нравственности. Но, конечно, строгое тематическое разграничение салтыковских сказок провести невозможно, и в этом нет надобности. Обычно одна и та же сказка наряду со своей главной темой затрагивает и другие. Так, почти в каждой сказке писатель касается жизни народа, противопоставляя ее жизни привилегированных слоев общества.

Резкостью сатирического нападения непосредственно на деспотизм самодержавия выделяются три сказки: "Медведь на воеводстве", "Орел-меценат" и "Богатырь". В первой из них сатирик издевательски высмеял административные принципы, а во второй -- псевдопросветительскую практику самодержавия, в третьей же, своеобразно повторяя тему "Истории одного города", заклеймил презрением царизм вообще, уподобив его гниющему трупу мнимого богатыря.

Карающий смех Салтыкова не оставлял в покое представителей массового хищничества -- дворянство и буржуазию, действовавших под покровительством правящей политической верхушки и в союзе с нею. Они выступают в сказках то в обычном социальном облике помещика ("Дикий помещик"), генерала ("Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил"), купца ("Верный Трезор"), кулака ("Соседи"), то -- и это чаще -- в образах волков, лисиц, щук, ястребов и т. д.

Салтыков воссоздает полную социального драматизма картину общества, раздираемого антагонистическими противоречиями, высмеивает лицемерие разного рода прекраснодушных апологетов насилия и "разбоя" -- историков, публицистов, поэтов, с восхищением писавших об актах великодушия "хищников". Один волк обещал помиловать зайца ("Самоотверженный заяц"), другой волк однажды отпустил ягненка ("Бедный волк"), орел простил мышь ("Орел-меценат"), добрая барыня подала погорельцам милостыню, а священник обещал им счастливую загробную жизнь ("Деревенский пожар"). Сатирик ниспровергает все эти фальшивые панегирики хищникам, усыпляющие бдительность их жертв. Разоблачая ложь о великодушии и красоте "орлов", он говорит, что "орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, плотоядны <...>, хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют".

В 80-е годы мутная волна реакции захватила интеллигенцию, средние, разночинные слои общества, породив настроения страха, упадочничества, соглашательства, ренегатства. Поведение и психология "среднего человека", запуганного правительственными преследованиями, нашли в зеркале салтыковских сказок сатирическое отражение в образах "премудрого пискаря", "самоотверженного зайца", "здравомысленного зайца", "вяленой воблы", российского "либерала".

В "Премудром пискаре" сатирик выставил на публичный позор малодушие той части интеллигенции, которая в годы политической реакции поддалась настроениям постыдной паники. Изображением жалкой участи обезумевшего от страха героя сказки, пожизненно замуровавшего себя в темную нору, сатирик высказал свое предостережение и презрение всем тем, кто, покорясь инстинкту самосохранения, уходил от активной общественной борьбы в узкий мир личных интересов.

В сказке "Самоотверженный заяц", написанной одновременно с "Премудрым пискарем", Салтыков изобличал другую сторону рабской психологии -- покорность и иллюзорные надежды на милосердие хищников, воспитанные в массах веками классового гнета и возведенные в степень добродетели. В самоотверженном зайце повиновение пересиливает инстинкт самосохранения. Заглавие сказки с удивительной точностью очерчивает ее смысл. Слово заяц, которое всегда в переносном смысле служит синонимом трусости, дано в неожиданном сочетании с эпитетом самоотверженный. Самоотверженная трусость! Уже в одном этом заглавном выражении Салтыков проникновенно постиг противоречивость психологии подневольной личности, извращенность человеческих свойств в обществе, основанном на насилии.

С глубокой горечью показывал Салтыков в сказке о самоотверженном зайце, что волки еще могут верить в покорность зайцев, что рабские привычки еще сильны в массе. Но должны ли зайцы верить волкам? Помилует ли волк? Могут ли, способны ли вообще волки миловать зайцев?

На этот вопрос писатель ответил отрицательно сказкой "Бедный волк", показав в ней, что "волк всего менее доступен великодушию". Социальный смысл этого иносказания заключается в доказательстве детерминированности поведения эксплуататоров "порядком вещей". Медведь, убедившись в том, что волк не может прожить без разбоя, урезонивал его: "Да ты бы, -- говорит, -- хоть полегче, что ли..."

Рационалистическая идея о регулировании волчьих аппетитов всецело овладела "здравомысленным зайцем", героем сказки того же названия. В ней высмеиваются попытки теоретического оправдания рабской "заячьей" покорности, либеральные рецепты приспособления к режиму насилия, философия умиротворения социальных интересов. Трагическое положение труженика герой сказки возвел в особую философию обреченности и жертвенности. Убежденный в том, что волки зайцев "есть не перестанут", эдравомысленный "филозоф" выработал соответствующий своему пониманию идеал усовершенствования жизни, который сводился к проекту более рационального поедания зайцев (чтоб не всех сразу, а поочередно).

Сказка о "здравомысленном зайце" и предшествующая ей сказка о "самоотверженном зайце", взятые вместе, исчерпывают сатирическую обрисовку "заячьей" психологии как в ее практическом, так и теоретическом проявлении. В первом случае речь идет о холопской психологии несознательного раба, во втором -- об извращенном сознании, выработавшем вредную холопскую тактику приспособления к режиму насилия. Поэтому к "здравомысленному зайцу" сатирик отнесся более сурово.

Если идеология "здравомысленного зайца" оформляет в особую социальную философию и теорию поведение "самоотверженных зайцев", то "вяленая вобла" одноименной сказки выполняет такую же роль относительно житейской практики "премудрых пискарей". Проповедью идеала умеренности и аккуратности во имя шкурного самосохранения, своими спасительными рецептами -- "тише едешь, дальше будешь", "уши выше лба не растут", "ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет" -- вобла оправдывает и прославляет низменное существование "премудрых пискарей", которые, "по милости ее советов, неискалеченными остались", и тем самым вызывает их восхищение.

Мораль "вяленой воблы" обобщает характерные признаки общественной реакции 80-х годов. Процесс "вяления", омертвления и оподления душ, покорившихся злу и насилию, начался раньше, но эпоха реакции "усыновила" воблу и дала ей "широкий простор для применений". Пошлые призывы воблы потому так и пришлись ко времени, что они помогали людям, утратившим гражданское достоинство, "нынешний день пережить, а об завтрашнем -- не загадывать".

Трагикомедия либерализма, представленная в "Здравомысленном зайце" и "Вяленой вобле", нашла великолепное завершение в сатире "Либерал". Сказка замечательна не только тем, что в истории ее героя, легко скатившегося от проповеди "идеала" к "подлости", остроумно олицетворена эволюция русского буржуазного либерализма, в полной мере раскрывшаяся в последующее время, в период революционных схваток 1905 -- 1917 годов. В ней рельефно раскрыта психология ренегатства вообще, вся та система софизмов, которыми отступники пытаются оправдать свои действия и в собственном сознании и в общественном мнении.

Салтыков всегда проявлял непримиримость к тем трусливым либералам, которые маскировали свои жалкие общественные претензии громкими словами. Он не испытывал к ним другого чувства, кроме открытого презрения, выражавшегося нередко (как в "Вяленой вобле" и "Либерале") в формах сатирического гротеска. Из этого, однако, не следует заключать, что таково было вообще отношение Салтыкова к российскому либерализму. Последний в своих лучших проявлениях в 80-е годы был еще действенной силой общедемократического движения, и Салтыков, понимая это, не игнорировал наличия в либерализме честных, хотя и ограниченных в своих программных требованиях деятелей и сближался в ряде вопросов с ними. Такое отношение к либеральной интеллигенции, включающее элементы и критики и солидарности, достаточно определенно проявилось, например, в "Письмах к тетеньке". Еще более сложным было отношение Салтыкова к тем честным наивным мечтателям, представителем которых является заглавный герой знаменитой сказки "Карась-идеалист". Как искренний и самоотверженный поборник социального равенства, карась-идеалист выступает выразителем общественных идеалов самого Салтыкова и вообще передовой части русской интеллигенции -- идеалов, сильно окрашенных в тона утопического социализма. Но наивная вера карася в "бескровное преуспеяние", в возможность достижения социальной гармонии путем одного морального перевоспитания хищников обрекает на неминуемый провал все его высокие мечтания, а его самого на гибель. Хищники не милуют своих жертв и не внемлют их призывам к великодушию. Волк не тронулся самоотверженностью зайца, щука -- карасиным призывом к добродетели. Гибнут все, кто пытался, избегая борьбы, спрятаться от неумолимого врага или умиротворить его, -- гибнут и премудрый пискарь, и самоотверженный заяц, и его здравомысленный собрат, и вяленая вобла, и карась-идеалист. Все меры морального воздействия на хищников, все апелляции к их совести остаются тщетными. Ни рецепты "здравомысленных зайцев" из либерального лагеря о рационализации волчьего разбоя, ни "карасиные" идеи о возможности "бескровного преуспеяния" на путях к социальной гармонии не приводят к ожидаемым результатам.

Беспощадным обнажением непримиримости социальных противоречий, изобличением идеологии и тактики сожительства с реакцией, высмеиванием наивной веры простаков в великодушие хищников салтыковские сказки подводили читателя к осознанию необходимости и неизбежности социальной революции.

"Карася-идеалиста" художник И. Н. Крамской справедливо назвал "высокой трагедией" ["И. Н. Крамской, его жизнь, переписка и художественно-критические статьи". СПб., 1888, стр. 499.]. Сущность трагизма, запечатленного в сказке, -- в незнании прогрессивной интеллигенцией истинных путей борьбы со злом при ясном понимании необходимости такой борьбы. Эта главная трагедия -- трагедия тщетности идейных исканий -- осложнена в судьбе карася-идеалиста, проглоченного щукой, как и в судьбе некоторых других героев маленьких салтыковских комедий, заканчивающихся кровавой развязкой ("Премудрый пискарь", "Самоотверженный заяц", "Здравомысленный заяц"), не столь высоким, но более чувствительным трагизмом жестокого времени, обрекавшего на гибель поборников социальной справедливости. На них лежит трагический отблеск эпохи Александра III, ознаменовавшейся свирепым правительственным террором, разгромом народничества, полицейскими преследованиями интеллигенции.

Наибольшим драматизмом отмечены те страницы салтыковских сказок, где рисуются картины массового пореформенного разорения русского крестьянства, изнывавшего под тройным ярмом -- чиновников, помещиков и буржуазии. Здесь рассказано о беспросветном труде, страданиях, сокровенных думах народа ("Коняга", "Деревенский пожар", "Путем-дорогою"), о его вековой рабской покорности ("Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил"), о его тщетных попытках найти правду и защиту в правящих верхах ("Ворон-челобитчик"), о стихийных взрывах его негодования против угнетателей ("Медведь на воеводстве", "Бедный волк") и т. д. Через все эти изумительные по своей правдивости, лаконичности и яркости зарисовки крестьянской жизни проходит мотив поистине страдальческой любви писателя-гуманиста к народу. И даже картины природы запечатлели в себе великую скорбь о крестьянской России, задавленной грозной кабалой. На темном фоне ночи взор автора улавливает прежде всего "траурные точки деревень", "безмолвствующий проселок", многострадальные массы людей, "серых, замученных жизнью и нищетою, людей с истерзанными сердцами и поникшими долу головами" ("Христова ночь").

Источником постоянных и мучительных раздумий писателя служил поразительный контраст между сильными и слабыми сторонами русского крестьянства. Проявляя беспримерный героизм в труде и способность превозмочь любые трудности жизни, крестьянство вместе с тем безропотно, покорно терпело своих притеснителей, пассивно переносило гнет, фаталистически надеясь на какую-то внешнюю помощь, питая наивную веру в пришествие добрых начальников.

С горькой иронией изобразил Салтыков рабскую покорность крестьянства в "Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил". Трудно себе представить более рельефное изображение силы и слабости русского крестьянства в эпоху самодержавия.

Никогда не утихавшая боль писателя-демократа за русского мужика, вся горечь его раздумий о судьбах своего народа, родной страны сконцентрировались в тесных границах сказки "Коняга" и высказались в жгучих словах, волнующих образах и исполненных высокой поэтичности картинах. В сказке, от начала до конца ее, звучит трагическая нота, вся сказка пропитана чувством тревоги гуманиста за судьбу подневольного труженика и чувством гнева против идеологов социального неравенства. Примечательно, что в сказке крестьянство представлено и непосредственно в образе мужика, и в параллельном образе -- Коняги. Человеческий образ казался Салтыкову недостаточным для того, чтобы воспроизвести всю ту скорбную картину каторжного труда и безответных страданий, которую являла собою жизнь крестьянства при царизме. Художник искал более выразительного образа -- и нашел его в Коняге, "замученном, побитом, узкогрудом, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами". Коняга -- символ силы народной и в то же время символ забитости, вековой несознательности.

Где же выход? Салтыков мучительно ищет ответа, но эти поиски не дают утешительных результатов. Как глубокий и трезвый мыслитель, он не верил в возможность осуществления социальной гармонии без активной борьбы. Участие широких масс в освободительном движении он считал решающим фактором коренных общественных преобразований. Но в мировоззрении Салтыкова, которое было ограничено кругом идей крестьянского демократа-социалиста, представление о массовой преобразующей силе связывалось прежде всего с крестьянством. В то же время исторический опыт внушал Салтыкову сомнения относительно способности крестьянства к самостоятельной организованной и сознательной борьбе. Отсутствие близкой перспективы вызволения мужика из вековечного "плена" явилось причиной тех глубоких идейных переживаний и скорбных настроений писателя, которые отразились в сказке о многострадальном бессловесном Коняге.