Биография

Вид материалаБиография

Содержание


III. Столица Гиреев
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   24
^

III. Столица Гиреев


Татарский Невский проспект, ханский дворец, мечеть и усыпальница.

 

Вот он и Бахчисарай! Признаюсь, никак его не ожидаешь: лежит себе, спрятавшись в лощинке, и ни гугу! В полуверсте проедешь — проглядишь. Это совершенно по-татарски. Татары такие большие охотники селиться вровень с землею, чтобы кончика уха не было видно издали. Все их аулы по балкам, по ущельям. И самые дома вдобавок такие низенькие, словно к земле прилегли; а крыши будто сплющены. Может, сноровка старого степняка-грабителя, который повадился и сам прятаться, и других подкарауливать. Ему, пожалуй, неловко на юру, где нужно смотреть откровенно и прямо на Божий свет.

Бахчисарай будто в яму насыпан. Издали дома куча на куче, только что не кверху ногами. Одни сбегают с одной горы, другие с другой, а внизу самая их гуща… Зато как живописно, как непохоже на то, чем бывает наш русский город…

С Бахчисараем та же история, что с Константинополем. Им любуются издали, но, въехав в него раз, навсегда теряют охоту въезжать в него. Главная почтовая улица Бахчисарая, длиною версты две, тянется вдоль по скату горы, параллельно ущелью. Она мощена; но, несмотря на мостовую, колеса моей коляски уходят по ступицу и танцуют во все стороны; меня перекидывает из угла в угол, и все снасти экипажа стонут. Не забудьте, что пекло печет, и везде по дороге пыль. Качанье моей коляски тем опаснее, что направо она может стукнуться о лавочку мясника, а налево раздавить бакалейную торговлю. Если я высуну в обе стороны свои руки, то, наверное, могу обеими ухватиться за крыши домов, окаймляющих улицу.

Может быть, этот способ и употребляется туземцами, в случае падения из экипажа, а без таких случаев я не могу мыслить бахчисарайского Невского проспекта. Впрочем, экипаж, на котором ездят татары — то есть верховая лошадь — не легко падает, в этом я скоро убедился. Для верховой езды действительно нет особенного стеснения даже и в такой мостовой и в такой грязи, особенно, если предположить, что эта мостовая и эта грязь устраиваются намеренно, в виде настоящей гимнастической школы, своего рода палестры[i] для татарских лошадей.

Господи, что за великолепие, что за изобилие! Улица состоит почти сплошь из магазинов и лавок. Да и сама-то она своею теснотою и темнотою как нельзя более напоминает проулочки московских гостиных дворов. Не знаешь, на что смотреть! Разинешь рот, да и боишься, что коляска заставит язык прикусить. А как не разевать рта: направо и налево идут клетушки из глины и мусору, мазанки, подпертые столбиками со сквозными черепичными крышами, с покривившимися и совсем нагнувшимися стенками, с балконами и даже целыми пристройками, висящими Бог знает на чем в воздушном пространстве, с галерейками, поддерживаемыми только тем, что их еще никто не толкнул порядком; домики в два этажа и между тем в одно окно; дворики, в которых не разойдутся хозяин с хозяйкою, если вдруг встретятся! А лавки-то, лавки! Во-первых, все наружу — с откровенностью, достойною лучшей участи и лучшего содержания: без окон, без дверей, просто дощатые клетки. Наружу не только товары, но даже печи, кухни. Вон какая-то уличная харчевня с полкою синих тарелок, огромными кастрюлями белого железа и бородатым поваром, проворно повертывающим вертел. Все это действует на ваших глазах; хотите — поучайтесь, хотите — обедайте. Кузнец точно также мало маскирует свои поддувала и свой горн. Изнеможенные, закоптевшие татары в ермолках еле двигают меха его кузницы; в их чахоточных фигурах трудно узнать тот самый ожиревший тип, который свойствен зажиточным татарским торгашам.

Вон, посмотрите, выползи они на солнце и расселись важно и неподвижно, как откормленные жабы, подобрав под себя коротенькие ножки по своим прилавкам на маленьких ковриках; голова в бараньей шапке, на груди стеганая куртка, сверху другая без рукавов… В карманах широких шаровар найдется изрядная киса с русскими рублевиками; это тоже греет порядком…

Бритые головы синеют на солнце, и длинные усы то висят черными пиявками, то торчат врозь, как у сибирских котов… Эти толстозадые, ожиревшие торгаши целые дни сонливо сидят посреди нескольких булочек или сотен двух яблок и картофелин, тщательно разложенных около них в правильные пирамидки; так смешно видеть в подобной чести наш родной картофель, который ссыпается у нас, на русских базарах, чуть не прямо на землю, целыми горами… Другие татары под стать этому. В одной лавчонке висит штук пять кож, в другой стоит штук пятьдесят глиняных кувшинчиков, в третьей мотаются на шнурках тощие кусочки говядины, вероятно, протухшей. Всего товару на три гроша у каждого, а между тем такая гибель этих лавчонок! Все они своими палочками и драночками так и просятся под хороший пожар, которому они послужат лихою растопкою. Но, видно, и товар, и гостиный двор по нутру бахчисарайцам. Им, пожалуй, все это, кажется Пале-роялем[ii] своего рода. Вон сколько народу и сколько покупателей! Три папушки табаку привлекли к себе целую ораву. Суровый хаджи в белой чалме — счастливый владелец этих папуш — относится к алчущим покупателям с безжалостным спокойствием мусульманина… Его седые брови неподвижно нахмурены, и ни один желтый мускул не шевельнется вокруг угрюмых лаз, устремленных в пространство. Как будто бы он вовсе не замечает своих покупателей и вовсе не желает их. В толпе заметно много интересных и разнообразных типов. То пройдет высокий мулла в чалме, в длинном халате поверх двух курток, с правильными и красивыми чертами смуглого лица, то компания молодых франтов-купчиков, франтов на татарский манер, разумеется, в синих куртках, перетянутых чеканенными поясами, с множеством стальных цепочек, с резко подстриженными и черными, как смоль, усиками. Редко проходят и женщины, похожие на статуи, с головы до ног обернутые в белые простыни, из-под которых выглядывают только черная пара глаз да желтые туфли. На самом солнечном припеке сидят рядышком на земле татарские нищие, такие истощенные, каких не найдешь в самой роскошной коллекции наших русских нищих, даже в Сергиево-Троицкой лавре… Только цыгане, цыганки и цыганята — совершенно такие же, как у нас. Это настоящие плащеватые цыгане, как их называют в России, то есть вместо всякой одежды один плащ на плечах, и притом цыганский плащ; вы можете себе представить, каков он должен быть. Ребятишки обходятся совсем без плаща, что, впрочем, производит мало разницы. Бедности и слякоти по горло. Домишки копейки не стоят; хозяйства незаметно никакого. Хоть я не входил в дома, однако не трудно заметить отсутствие всяких удобств. Даже окон почти нет; одно, два, редко три окна, и все на разных высотах, разной величины. Чаще всего вместо стекла решетка. Красиво-то это, красиво в ландшафте, и очень оригинально, но жить так, признаюсь! Грязные лавчонки иногда вдруг расступятся, и вы видите под собою узкую, вьющуюся змеею щель — это переулок, спускающийся в нижнюю часть города. Там, глубоко внизу, видны сквозь эту щель плоские крыши домов, цветущий миндаль и персики, высокие стрелы минаретов и еще более высокие, прелестные тополи… Вам отсюда кажется, что один дом стоит на крыше другого, а другой — на крыше третьего; кажется, что и вы сами едете по крышам домов… Как спускаются туда вниз, особенно в арбах и верхами — это нелегко понять. По таким лесенкам лазают у нас только в подвалы и погреба. Оглянитесь налево, и вы увидите противоположное зрелище: тут уже не бездна под вами, сплошь налитая крышами и вершинами дерев, тут вы сами копошитесь у подножья массы построек, которые словно вырастают одна над другой, одна из крыши другой, и готовы сейчас раздавить вас, потому что выше самой высокой из них поднимаются каменные выступы гор в довольно угрожающем положении… Да и без помощи гор нетрудно рухнуть всем этим смешным и жалким клетушкам, этим безглазым и узеньким домикам на палочках, словно на куриных лапках, облепленным галерейками, балкончиками и всяким пристроечками. Коляска поневоле ехала тихо, и я мог свободно созерцать всю странную красоту восточного города и всю его жалкую грязь… На меня смотрели с прилавком и с балкончиков с таким же любопытством и, может быть, такою же жалостью. Рядом с моею коляскою давно уже шел русский солдатик, тоже, должно быть, из небывалых здесь; он заметил мои удивленные взгляды, и не раз пытался заговорить со мною; наконец подмигнул мне запанибратски, ухмыльнулся, качая головою, и сказал с выражением бесконечного презрения: "Ведь вот же, ваше благородие, дурни такие на свете есть, как это у них все по-дурацки, не по-русскому".

И отмаршировал себе далее, не дожидаясь ответа.

Но я вздохнул, вместо всякого ответа, вздохнул при мысли, что наша белокаменная Москва и наша благословенная Русь весьма и весьма недавно были тем же Бахчисараем, а, главное, что и до сих пор у нас еще столько бахчисарайщины во всем и везде… Русский человек внес один элемент в бахчисарайскую жизнь. Среди татарских лавчонок я вдруг с чувством какого-то родственного расположения увидел родную подпись: Разгуляй — питейный дом распивочно и на вынос. Наш брат русский втянул-таки и в этот уголок Стамбула или Каира своей неизбежный кабак, да еще, бестия, словно в насмешку, нарисовал на доске татарина со штофом! Вот уже, нечего сказать, нашел виноватого! С больной головы да на здоровую.

Взболтав все мои печенки и расшатав все суставы экипажа моего, длинная, змеевидная улица, наконец, кончилась, и я стал спускаться к дворцу. Да, отличную столицу устроили себе старые ханы; есть за что поблагодарить истории и потомству… И, наглядевшись на этот народ, на эту жизнь, вдруг вспомнить, что мы были у них в рабстве почти два с половиною века! Что нужно подумать о народе, которому татарин так долго годился в господина и повелителя? Тот самый татарин, который до сих пор не умеет выстроить себе порядочной хаты.

Познакомившись с бахчисарайскою роскошью и бахчисарайским комфортом, примешь за дворец и почтовую станцию, тем более настоящий дворец, хотя бы и татарский. Снаружи он плоховат и немного обещает; по восточному обычаю, он идет оградою кругом двора; наверху торчат башенками живописные мавританские трубы; стены расписаны еще снаружи. Но внутри двора много уже разнообразия и оригинальной красоты… Просторный, светлый, совершенно зеленый двор, обрамленный различными павильонами дворца, цветничками и кое-где миндальными деревьями, — сам по себе уже большая красота, особенно для жителей севера, все еще помнящих свой московский март, и особенно для путешественника, испытавшего бахчисарайские улицы. Благодаря любезности коменданта дворца, всеми уважаемого, гостеприимного, старожила Бахчисарая, я мог расположиться в одном из отделений дворца и осмотреть в нем все интересное.

Конечно, это не Альгамбра[iii], не Кордова[iv]; но ведь у нас, в России, не встретишь другой такой постройки восточного стиля. Это один из немногих архитектурных документов когда-то процветавшей здесь восточной жизни. В нем нет почти следов того изящества, той утонченной роскоши и фантастичности, которыми восхищают путешественников мавританские памятники. Все в нем довольно бедно, просто и прозаично. Это — арабская поэзия, воплощенная в татарской голове. Но все-таки идея постройки и главные приемы ее чисто восточные. Все здание очень велико; покойчики и залы прилеплены друг к другу неправильными группами, образуя беспрерывно уступы, спуски, повороты. Никак не поймешь мысли распределения в этом беспорядочном нанизывании комнат на комнаты.

Комнаты, за небольшим исключением, крайне тесны. Тесны и тенисты, ясно, что жгучее солнце руководило мыслью зодчего.

В Крыму, впрочем, вообще все постройки проникнуты мыслью о тени, о прохладном уголке. Тенистость условливается, между прочим, исключительным господством цветных стекол в небольших окончинах дворца. Эти стекла представляют затейливые и яркие узоры, в своих мастерских алебастровых рамочках; редко попадается простое окно: то пестрая розетка, то какая-нибудь непонятная фигура, и все помещены очень высоко… Но специально прохладными и тенистыми приютами должны были служить решетные комнаты. Это просто большие балконы в поворотах здания, обнесенные вместо стен мельчайшею и очень красивой решеткою. Снаружи ничего не разглядишь за этою мелкою сетью, но из-за нее решительно все видно, а уж продувает зато, как нигде. Солдат-чичероне объяснил мне, что отсюда "он чернь свою обозревал!"; из его различных толкований вообще я заметил, что он составил себе твердое понятие о каком-то одном хане, которого он называл Крым-Гирей-Ханом, и к которому исключительно относил все известные ему события, между прочим, и постройку дворца; говорил со мною этот солдат весьма обыкновенным и идущим к делу тоном, но только что входил в новую комнату, вдруг разом вытягивался во фронт, сдергивал с себя шапку и произносил каким-то торжественно-официальным голосом: "Комната Марии Потоцкой; государыня императрица изволила останавливаться в таком-то году", и потом, словно ни в чем не бывало, опять продолжал какой-нибудь рассказ, иным, уже естественным своим голосом. Видно было, что в этом фронте и выкрикивании он полагал особенное мастерство, которое его отличает от непосвященных или неопытных путеводителей. Впрочем, он обходился в своих комментариях больше с помощью Крым-Гирея-Хана да Марьи Потоцкой. Что ни спросишь — все у него Крым-Гирей да Марья Потоцкая; деревянные башмаки для бань — Марь Потоцкой, кровать — Марьи Потоцкой. После, я уже сам рассмотрел, что кровать, по всей вероятности, сделана в Симферополе и не считает своего возраста десятками лет.

Мария Потоцкая — это героиня фонтана слез. Фонтан этот, к несчастью, нисколько не в состоянии поддержать своей поэтической славы… Во-первых, этот фонтан не где-нибудь в гареме, не внутри дворца или сада, а просто в огромных, пустых сенцах дворца, у самого главного входа. Как-то трудно вообразить себе местом поэтического уединения и мечтаний — сени около парадной лестницы. Да и сам фонтан весьма некрасив; просто четырехугольный выступ из стены, наподобие печи или шкафа, и в нем с фасу сделана мраморная доска с надписями, а под ней маленький бассейнчик… Сюда медленно падает из отверстия доски та струя слез, которую воспел поэт… В сенцах сыро и неприятно, видны входы в разные мрачные подвалы; вообще, многое в них настраивает на насморк, но решительно ничто не настраивает на поэтический тон.

Пестрота восточной живописи и архитектуры — пестрота, лучше всего выразившаяся в узоре персидского ковра или турецкой шали, — очень приятна глазу… Какой-то такой, сам себя сглаживающий и уравновешивающий колорит; дисгармония, доведенная до гармонии своего рода… У восточного жителя все проникнуто этою успокоительною пестротою… Потолки расписаны, стены расписаны, двери и окна расписаны, полы расписаны в рогожках и коврах, даже зеркала, столики, табуреты и диваны — и те расписаны до последнего уголка… Это и оригинально, и весело… Красные с позолотою и голубые с позолотою двери сливаются с хитрыми арабесками стен и потолков… Очень красивы и характерны, хотя весьма неудобны к употреблению, турецкие табуреты и столики, обложенные перламутровою мозаикою; зеркальца в каких-то стеклянных, с подкладки раскрашенных, раззолоченных рамках, украшенных полумесяцами и всякими фигурами… В некоторых комнатах еще целы стенные шкапчики, и в них стоит разная стеклянная и медная посуда, довольно ценная… Эти шкапчики тоже разноцветные, со всевозможными узорами… Комнат множество. Солдат смело обозначал их — то спальнею Екатерины, то столовою императора Николая, то кабинетом своего неизменного Крым-Гиря; но я его, разумеется, не слушал. Более других заняла меня комната судилища — огромная зала в нижнем этаже — с сиденьями по стенам, с весьма ярко расписанными потолками, с решетною тайною комнатою для хана, помещенную в виде хор. Из кабинета хана сюда ведет темный и тайный коридор. Предполагалось, что хан мог присутствовать, незамеченный судьями, и судьи должны были быть постоянно настороже. Подобные детски-наивные средства к водворению правосудия принимались когда-то и не такими бесхитростными правителями, как татарские Гирей-Ханы; слава каких-нибудь Гарун-аль-Рашидов основывалась на изобретении и упражнении именно таких жалких мер личного надзора и личного вмешательства, потому что на государство еще не умели тогда смотреть иначе, как на большой хозяйский дом.

Детскому понятию о правосудии татарских ханов соответствуют и детски их вкусы в выборе украшений. Кабинет Менгли-Гирея, кажется, отличается особенно тщательным и, по тогдашнему понятию, верно, редким убранством. Стены покрыты лепными изображениями лимонов, винограда и разных плодов; за стеклом, в верхней части стены, помещены маленькие цветнички восковых цветов — чистые сады вавилонские. Теперь ребенок недолго бы утешался на эти леплюшки. Около есть комната, из которой старые баловники-дети утешали себя созерцанием красоты, обнаженной от всех стесняющих ее покровов… Под окнами этой комнаты, окруженной стенами, цветет милый пустынный садик, с вечнозелеными кустами букса, нарциссами, розами, ирисами, миндалем и виноградною беседкою… Тут посредине бассейн и фонтан белого мрамора — мраморные ступени и скамейки, на которых нежились в летние жары, недоступные ничьему постороннему взору, гурии гарема… Эту статью, впрочем, ханы обделывали далеко не с такою ребяческою наивностью, как дела народного правосудия. Гарем стоит сзади дворца в таком уединенном и недоступном дворике, среди таких высоких и глухих стен, что действительно нужно было много безумия и ловкости, чтобы рискнуть проникнуть в этот заповедный уголок.

Солдату почему-то казалось, что у Крым-Гирея было семьдесят семь жен, и что около стен было построено им семьдесят семь Нумеров, а главная его жена (опять-таки Марья Потоцкая) жила в сохранившимся до сих пор павильоне посреди двора. На дворе есть несколько прекрасных абрикосовых и миндальных деревьев, может быть, сверстников не одного Гирея… Около гаремного дворца возвышается высокая деревянная башня, прозванная Соколиною. Уверяют, что на эту башню дозволялось всходить одалискам — любоваться на соколиную охоту ханов.

Больше всего остатков старинной живописи и старинной утвари сохранилось в ханской мечети. Дворец так часто был разрушаем войною и пожарами, что почти ничего не осталось в первоначальном виде. В 1836 г. он сгорел почти дотла; наконец, в севастопольскую войну он был обращен в военный госпиталь, а это стоит и Миниха, и пожара вместе. Его, конечно, старались реставрировать по уцелевшим остаткам, и даже нарочно посылали знающих караимов в Константинополь запастись старинной восточной мебелью и другою утварью для дворца; но, надо признаться, наши реставраторы совершенно не поняли двух восточной живописи, и своими отчетливыми, свежими и яркими узорами совершенно удалились от сливающейся и перепутывающейся пестроты восточного арабеска, в котором трудно уловить отдельную черту, отдельную краску.

Персидский ковер — вот тип восточной колористики и восточной узорности. На хорах ханской мечети уцелели остатки настоящей татарской живописи; там вообще больше старины, чем во всяком другом месте дворца. Даже цела весьма интересная изразцовая стена, чрезвычайно прочной работы. Признаться, я никогда до сего времени не видал внутренности мечети, и так как крымские мечети вообще отличаются крайнею теснотою и бедностью, то мне любопытно было взглянуть на этот, сравнительно блестящий, образчик татарского зодчества.

Общий характер внутренности мечети — простота и прозаичность — более всего напоминает лютеранскую церковь. Огромная, почти темная зала с хорами, вся устланная старыми персидскими коврами, составляет мечеть. С потолка спускаются паникадила самой девственной простоты: широкие, деревянные треугольники со стаканчиками и подсвечниками, весьма пыльные и некрасивые. Вдоль передней стены, увешанной хартиями, низенькие табуреточки с закрытыми Коранами и ряд больших медных подсвечников, расставленных саамы несимметричным образом. Посредине этой стены небольшой альков, и в нем какая-то загадочная святыня: три медные шара с занавесочками; трудно, впрочем, понять, что именно… Ясно только, что это центр молений. Самая красивая вещь в мечети — это кафедры из резного ореха, весьма высокие и крутые, похожие на обыкновенные лютеранские и католические. Путеводитель мой объяснил мне, что "с этих лестниц, ваше благородие, кураны читают". — Какие куран? — "А вот у них по скамеечкам кураны понакладены, все равно, как у нас Евангелие", — объяснил солдат. — "Ты бывал, когда служат?" — спросил я. — "Вота! У них ведь часто служба; кажночасно только не подолгу. Какие слова и понять можно: тоже это "господи-помилуй" и "аллилуйя", как у нас. А больше всего кланяются.

Закончили мы ханскою усыпальницею. Она рядом с мечетью, в общей связи двора… Через узенькую калиточку входишь в весело цветущий миндальный садик, с жужжащими пчелами и густою зеленою травою… Среди этой травы стоит несколько высоких каменных гробов с каменными чалмами в головах. Но это только придверники. Из садика вы входите в сырую и пустую, круглую башню, засаженную гробами… Тут уже мрачно и гнило. Тут не одни чалмы, тут и каменные женские шапочки над гробницами ханских жен… На каждом гробу неизбежный стих из Алкорана. На некоторых иссечены какие-нибудь вооруженья; на Менгли-Гирее, например, грозная тяжелая сабля. Гробницы стоят враздробь и вообще находятся без всякого призора. Некоторые даже разбиты. А между тем, по остаткам разноцветных повязок на шапочках и чалмах заметно, что еще не очень давно какая-нибудь верная рука воздавала почесть покойникам. Пообедал я у коменданта дворца г. Ш., гостеприимство которого пользуется заслуженною репутациею во всем Крыму. А между тем, у ворот уже стояли оседланные лошади, и проводник-цыган, терпеливо скорчившись на солнечном жару, ожидал моего выхода.

 



[i] Греч. palaistra, от palaio — борюсь — гимнастическая школа в Древней Греции.

[ii] Одна из оживленнейших центральных площадей Парижа.

[iii] От араб. альхамра — красная. Дворец (сер. XIII — кон. XIV в.) мавританских властителей в Испании, в юго-восточной части Гранады. Яркий образец позднемавританской архитектуры с присущим ей декоративным богатством.

[iv] Cordoba, франц. Cordove — старинный город в Андалузии, завоеванный в VIII в. маврами и достигший своего расцвета к Х в. как центр арабской науки, поэзии и искусства.