Интернет-роман Дмитрия Глуховского будет обновляться по мере выкладывания автором новых глав в сети

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   26


И что припомнил я, как такой же крик слышал сквозь сон на рассвете в ночь, когда второй наш проводник, полукровка Эрнан Гонсалес, порешил себя».


Я отложил в сторону листы и потёр виски. Начав постепенно привыкать к мысли о том, что между описываемыми в дневнике событиями и моей жизнью налаживается некая необъяснимая связь, и эта странная синхронизация всё усиливается, я был готов поверить в то, что замогильный вой, который я слышал в своём дворе – не что иное, как эхо криков разбуженных конкистадорами духов сельвы.


Ягуар в Москве? В моём дворе? Может, стоит перечитать жёлтую прессу за последнюю неделю – вдруг мелькнёт где-нибудь заметка о сбежавшем из зоопарка хищнике? Если книга действительно обладала теми магическими свойствами, которые я ей приписывал, и способна была искажать действительность, проецируя на неё происшествия, обрисованные на своих страницах, почему не допустить, что она заставила некого сторожа забыть запереть дверь в одной из камер узилища на Краснопресненской?


Пожалуй, по достоинству оценить возведённые мною шаткие логические конструкции могли бы только инженеры с Загородного шоссе, но меня это не смущало. Делиться своими соображениями с кем бы то ни было я пока не собирался, сознавая, что и друзья, и милиция посоветуют изгнать терзавших меня бесов курсом феназепама, а если проявить настойчивость, то могут и упечь, чего доброго, в лечебницу. Сам же я всё ещё сохранял уверенность в том, что рассудок мой оставался незамутнённым, несмотря на все испытания, выпавшие на мою долю в последние недели.


У меня имелось более чем достаточно вещественных доказательств этого:


Перенесённая мною болотная лихорадка оставила после себя опустевшие наполовину пачки жаропонижающего и иссушила моё тело.


Я трогал своими руками пломбы уголовного розыска, которыми криминалисты запечатали вход в бюро переводов после страшной и, несомненно, преисполненной тайного значения гибели его сотрудника. (Как если бы милиционеры рассчитывали с той же свойственной им решимостью и наивностью запечатать этими жалкими бумажками раскрытые – вполне вероятно, мною – врата в майянскую Преисподнюю!)


И, наконец, предостережение, начертанное на моей двери – жуткая пародия на так любимую Борхесом розу, которую похитил из своего сна Лао-Цзы, неопровержимое свидетельство материализации демонов из индейских преданий – а откуда ещё могло явиться в наш мир это чудовище? Надпись видел не я один, и уж вряд ли возможно заподозрить в склонности к паранойяльным фантазиям мою соседку из квартиры напротив – человека с железной как рельс психикой, советской ещё закалки.


Приводя эти аргументы раз за разом, мне постепенно удалось доказать собственную нормальность хотя бы себе самому. При этом я так и не отважился выйти на лестничную клетку, чтобы проверить, на месте ли надпись на двери.


Вместо этого я прошаркал к входу и ещё раз перепроверил все замки, на всякий случай подёргав дверную ручку. Потом, вжавшись ухом в прохладную дерматиновую обивку, опасливо вслушался в лязг старого лифта, натужно ползающего по шахте. Осмотрел окна, от греха подальше запер форточку, зажёг свет по всей квартире и только тогда, наконец, почувствовал себя в относительной безопасности.


Стены моего сталинского дома по толщине наверняка не уступали крепостным, окружавшим испанский монастырь в Мани, а стальная дверь, на которую я потратил некогда две месячные зарплаты, выдержала бы и удар тарана. Я мог бы, совершив днём короткий набег на ближайший продуктовый магазин, неделями выдерживать вражескую осаду.


Но Хуан Начи Коком, похоже, больше полагался на кресты монастыря св. Михаила-архангела, чем на весь гарнизон Мани, включая кавалерию, пушки и аркебузы. Силам, от которых мне предстояло оборонять мою крепость, не были страшны ни сталь, ни свинец, не говоря уже о тусклом столовом серебре или смехотворной нержавейке столовых ножей – всего, что я мог им противопоставить.


Я человек неверующий. В церкви бывал всего-то десяток-другой раз, да и то – чтобы наперекор возмущённому шипению служек пощёлкать затвором фотоаппарата, не покупая при этом свечек даже для очистки совести. От запаха ладана у меня кружится голова и хочется на свежий воздух, а от обилия золота тянет на неуместные мысли о бандитских цепях толщиной в палец и вообще о нуворишеском пристрастии к показной роскоши. Что сказать ещё? Ветхий и Новый заветы я честно пытался прочесть, но, к своему стыду, заскучал и увяз. Яйца на Пасху никогда не красил, и уж тем более не постился. Святые с тяжёлых православных икон на меня уже давно махнули рукой и не заглядывают больше в глаза, когда я по рассеянности или из любопытства забредаю всё же в какую-нибудь церквушку.


Купи я себе из трусости распятие или лик Михаила-Архангела, в моих руках они всё равно остались бы бесполезными деревяшками или кусками пластика, вроде бронзовой статуэтки Будды, которая пылится на шкафу у меня в большой комнате. Бесхитростная фигурка Христа, уже третье тысячелетие в муках умирающего на двух деревянных брусочках, превращается в магический артефакт, только напившись эманаций человеческой радости, надежды, страданий и отчаяния, наслушавшись мольбы и благодарности.


Исходя из того, что разряженное оружие может только раздразнить противника, я решил никакой религиозной символики не покупать. Что поделать, с верой – как с любовью: либо есть, либо нет. В призраков – пожалуйста. В волшебные книги – сколько угодно. Но вот с Библией и Евангелием возникали сложности: именно в эту историю верить у меня никак не получалось, хотя я пару раз и пробовал. Неубедительно, и всё тут.


Иной священнослужитель, споткнувшись о мой скептический взгляд, прятал пренебрежительную усмешку в окладистой бороде и завязывал со мною душеспасительную беседу. Когда у меня было время и настроение, я выслушивал его и отвечал, но к концу разговора каждый из нас непременно оставался при своём мнении. Засахарив мою кислую гримасу всепрощающей улыбкой, очередной батюшка говорил мне тогда, что я просто ещё не созрел, что я не готов узреть и понять.


Что же, возможно, так оно и есть. Но, глядя на истово крестящихся бабушек, читая о цепляющихся за религию раковых больных, с любопытством антрополога выглядывая в толпе прихожан бритых бандитов с массивными защитными амулетами на борцовских шеях, мне думалось: я созрею ещё не скоро. Вера – костыль, за который хватается сомневающийся в своём завтрашнем дне. А мою жизнь делали вполне предсказуемой рутина и работа, справляясь с этой задачей не хуже священных гороскопов майя. До последнего времени.


Меня озадачивает то, как государство, семь с лишним десятков лет посвятившее истреблению веры и выкорчевыванию из человеческих душ самой потребности в ней, вдруг принялось креститься и биться лбом об пол с остервенением, которому позавидовали бы самые набожные из старушек. Верит ли оно в свой завтрашний день? Зачем тянется к костылям? О чём думают министры, во время пасхальной службы с серьёзным видом осеняющие себя крестным знамением, стараясь при этом глядеть мимо десятков телекамер, как будто этих камер там и нет вовсе, как будто вся их истовость – от сердца?


Сотни церквей, строящихся по всей моей стране, могли бы свидетельствовать о возрождении её духовности, не занимайся конструирующая их организация беспошлинным ввозом спиртного и сигарет; так что всем новым храмам следовало бы давать имя Спаса-на-Крови. Но более всего прочего поражает воображение без спросу возвращённый с того света циклопический собор в центре Москвы. Снабжённая платной трёхэтажной подземной парковкой, способная вместить десятки тысяч прихожан, эта фабрика благодати отчего-то навевает на меня мысли о гаитянских колдунах, умеющих поднимать мертвецов и заставлять их себе служить.


Да простятся мне эти нападки при рассмотрении моего дела на Страшном суде – видит Бог: формально принадлежа к новому поколению, но всё же оставаясь, видимо, homo sovetikus с атрофировавшимися железами, ответственными за выработку секрета веры, я, тем не менее, с уважением отношусь к православию и к христианству вообще, равно как и к другим религиям. Не знаю, что оскорбляет этого и других богов больше – мой честный атеизм и этнографическое высокомерие или весь этот помпезный театр, в котором миллионы людей скверно играют в веру – то ли с оглядкой на небеса, то ли друг для друга…


И тут оно взвыло ещё раз – не в отдалённом углу двора, а прямо у моего подъезда, так что я впервые смог как следует расслышать его.


За доли секунды до того, как мелко задребезжало стекло в кухонном окне, я ещё пытался рационализировать, дать хоть сколько-то разумное и приемлемое объяснение всей этой истории. Убеждал себя, что некие закулисные организаторы этой сложной, многоступенчатой и обладающей понятным только им самим смыслом интриги могли устроить и ночной розыгрыш под моей дверью, и изобразить вопли тропических хищников во дворе. Посаженный в чашку Петри моего воображения, полную питательной среды из средневековой летописи, мимолётный испуг, порождённый этими невинными хулиганскими выходками, вырос, разбух, как колония дрожжей, и стал выплёскиваться за край.


Но услышанный мною вой окончательно расставил всё на свои места. Человеческая память, как морской прибой, стачивает острые углы пережитого: тускнут краски, забываются детали. Выпавшие кусочки мозаики заменяются выдуманными воспоминаниями, чтобы чёрные пятна стёршихся обстоятельств не тревожили нас. Но как всего за несколько часов я сумел позабыть этот странный тембр, не присущий ни голосу человека, ни животного? Правда, раньше мне не приходилось слышать его с такого малого расстояния…


Вопль, должно быть, начался на какой-то запредельной, недоступной человеческому уху ноте, но беззвучный звук этот был настолько силён, что подавил собой все остальные: казалось, мир стих на доли секунды. А потом он ударился в оконные стёкла, натянул их, как ветер натягивал паруса испанских каравелл, и те противно зазвенели. Меня словно накрыло взрывной волной: барабанные перепонки зазудели, уши заложило и захотелось раскрыть рот, как при бомбёжке или в набирающем высоту самолёте. И, наконец, переходя в слышимую часть спектра, он обрёл объём, заполнив собою мою голову, квартиру, двор, а потом и весь город. Прорезавшись тоскливым визгом, он постепенно преобразился в густой угрожающий бас, как адский – и живой, в этом сомнений у меня не было, – антипод сирены воздушной тревоги. Продолжался этот кошмар не менее двух минут, и дьявол знает, как должно выглядеть существо, чьи лёгкие и глотка способны были выдержать его.


Подобравшись к окну, я попытался было заглянуть вниз, но это было дело практически безнадёжное: вход в подъезд (а именно там оно и пряталось) находился по той же стене, что и все мои окна, так что, сколько бы я не прижимался щекой к стеклу и до боли не скашивал глаза, в поле моего зрения попадал только самый краешек жестяного козырька над подъездной дверью.


Поражённая, оглушённая вечерняя Москва впала в ступор: за воплем последовала кладбищенская тишина, словно на многие квадратные километры вокруг люди умолкли, не веря услышанному и переживая заново веками забытое состояние страха – оттого, что человек перестаёт быть хозяином известной им части мира.


Однако состояние это длилось недолго – уже через полминуты хлопнула оконная рама, и пьяный мужской голос прогремел:


– Ещё раз эту сигнализацию услышу – шины проколю, суки!


Что же, по крайней мере, это слышал не я один.


Умывшись холодной водой, я подверг новой инспекции собачку и засовы, что на несколько минут принесло мне успокоение. На лестничной клетке стояла тишина, во дворе мирно загудела, паркуясь, чья-то машина, прозвенели девичьи голоса. Было ещё не очень поздно; должно быть, придумав услышанному объяснение по вкусу, жители окрестных домов прогнали пробежавший по коже озноб и вернулись к своим делам.


Притронуться к дневнику сразу после этого я не мог – всё ещё мерзко дрожали колени, к тому же никак не получалось отделаться от ощущения, что чем дальше я продвигался в чтении, тем более ощутимой и материальной становилась нависшая надо мною угроза.


Заныло в животе, и я решил сделать перерыв. В любом случае, для того, чтобы держать оборону, кухня подходила куда лучше комнаты: небольшое, хорошо освещённое пространство, ни тёмных углов, ни старых зеркал, и к тому же какие-никакие запасы провианта. Поставив на конфорку чайник, я щёлкнул тумблером радиолы и попал на вечерние новости.


«Землетрясение в Пакистане, по непроверенным данным, унесло жизни ста тридцати тысяч человек. Президент страны Первез Мушарраф объявил чрезвычайное положение. Горные районы Пакистана лежат в руинах, точное число жертв в городах и посёлках, отрезанных катаклизмом от цивилизации, неизвестно…»


Голос у диктора был будничный, с лёгкой ноткой сдержанной профессиональной встревоженности: было ясно, что сто тридцать тысяч смертей не задели его за живое. Работая в новостях, наверное, привыкаешь к трупам не меньше патологоанатомов – чуть ли не каждая сводка начинается с катастроф, войн и терактов. Разве что не приходится глядеть на трупы вблизи; зато их куда больше. Сто тридцать тысяч… Лично я не могу вообразить себе даже такое число живых людей, что уж говорить о мертвецах? Впрочем, для меня они оставались такой же кровавой абстракцией, как и для ведущего: всё равно трудно представить себе в деталях разорённые пакистанские деревни, переполненные больницы с уложенными рядами сотнями мёртвых тел, облака назойливых жирных мух, отъевшихся на падали, а главное, незачем это делать. Проще думать о своём, пока ведущий убаюкивающее-монотонно перечисляет разрушения и подводит свежие итоги подсчёта обнаруженных трупов.


Однако же этот год выдался богатым на всяческие катаклизмы, подумалось мне. Землетрясения, наводнения и ураганы чередовались, сменяя друг друга в вечерних новостных выпусках и соревнуясь за место на первых полосах газет. Порядком потрёпанная стихией Азия обивала пороги ООН, добиваясь новых инъекций гуманитарной помощи и срочного переливания финансов. Но «Врачи без границ» и спасатели из развитых стран, которых вечно швыряют в самое пекло под предлогом благотворительности – а на самом деле просто ради тренировки – разрывались между Латинской Америкой, Ближним Востоком, Карибами и Индонезией. Европа боролась с бюджетным дефицитом и структурным кризисом экономики, а Уолл-стрит и так уже разбил все свои копилки, вытягивая Белый дом из новой зрелищной военной авантюры.


Хотя, наверняка, в прошлом году бедствий и катастроф было не меньше. Просто я не обращал на них внимания, или, скажем, не так часто слушал радио.


Я приглушил приёмник и прислушался – на улице по-прежнему было тихо. Достал деревянную доску, покромсал, как придётся, пару крупных картофелин, затаив дыхание, пошинковал лук и, запалив огонь под закопчённой, как британский танк под эль-Аламейном, сковородой, разогрел ложку бледного подсолнечного масла. Пока картошка шипела и отплёвывалась, я то и дело бросал лопатку, чтобы трусливо подкрасться к двери и заглянуть в глазок, или залезть на подоконник, приоткрыть на секунду форточку и подставить ухо морозному сквозняку, улавливая в его дыхании отголоски того сатанинского воя.


Картошка всё же улучила момент и подгорела, а лук, пока я не смотрел, наоборот, выбрался наверх и так и остался непрожаренным. Но, запивая всё это безобразие, к которому я бы раньше и близко не подошёл, остывшим переслащённым чаем, я смаковал его, как испанские матросы, измученные протухшей водой и искрошенными сухарями, перемешанными с крысиным помётом, смаковали свежую оленину и птицу, которую, на своё горе, подносили им гостеприимные майя. В последние дни я питался всё больше бутербродами, и заскорузлый костромской сыр на подёрнувшемся плесенью бородинском хлебе меня уже порядком утомил. Слава Пресвятой Деве Марии, под раковиной обнаружились сетки с пожухшим луком и проросшими картофельными клубнями. Смахивая со стола крошки, я всё же дал себе слово завтра же закупить в ближайшей лавке продовольствия ещё, по меньшей мере, на недельный переход. Кто знает, когда мне представится следующий шанс сделать это.


Страницы книги, печатную машинку и словари я, поколебавшись, перетащил на кухню. Нагрел ещё чаю, заправил в «Олимпию» свежий лист, отвёл вправо каретку и набрал полную грудь воздуха, готовясь к погружению.


«Что на утро, хотя я и боялся недосчитаться солдат или же прочих членов нашего отряда, все оказались целы, однако отдохнуть никому из нас не удалось. Что некоторые роптали и просили остаться и отложить отправление, чтобы выспаться хотя бы днём, но проводник наш от этого предложения пришёл в великое беспокойство и требовал немедля сняться с места и двигаться далее.


Что Васко да Агилар выступил против того, чтобы продолжать путь и жаловался на усталость, а когда узнал, что вперёд мы всё же пойдём по настоянию Хуана Начи Кокома, поглядел на него недобро и обещал вскоре расплатиться с индейцем за всё; брат же Хоакин, напротив, смиренно поддержал индейца, стараясь укротить гнев сеньора де Агилара мягкими словами.


Что когда мы свернули лагерь и снова зашагали по белой дороге, спросил я у Хуана Начи Кокома, не думает ли он, что товарища его, полукровку Эрнана Гонсалеса, мог убить Васко де Агилар. Что индеец смутился, затруднившись назвать убийцу, и говорил лишь, что Эрнан Гонсалес не накладывал на себя рук.


Что по размышлении и некотором молчании Хуан Начи Коком вернулся к этой нашей беседе, добавив к сказанному, что скорее грешит не на кого-либо из нашего отряда, а на некоего человека-ягуара. Объяснить же толком, что это за создание, и отчего оно могло покуситься на жизнь его соплеменника, проводник не мог. Что из его путаного рассказа я лишь смог уяснить, что этого странного оборотня индейцы почитают за одного из самых могущественных и самых опасных демонов, и что в отдалённых деревнях, расположенных в сельве, он часто ворует детей, наведываясь туда по ночам; защититься же от него, а тем более убить, никак невозможно.


Что, припомнив о тревожившем меня зверином вопле, спросил я у Хуана Начи Кокома, не ягуар ли это кричал в окрестностях лагеря прошедшей ночью, на что тот отвечал отрицательно. Что по его словам, вой обычной дикой кошки он сумел бы различить без какой-либо сложности и без боязни ошибиться. Тот же крик, что доносился из сельвы накануне, более всего напомнил ему его раннее детство, когда при таком же звуке мать прятала его в самый надёжный угол и запирала покрепче дверь, а отец выходил на улицу с фонарём и особым заколдованным копьём, которое поражало не только людей и животных, но также и духов.


Что я сам более всего склонен был считать, что Эрнан Гонсалес, если и не повесился сам, то скорее уж был удавлен Васко де Агиларом, нежели погублен индейскими божками. И что последующие события определили среди нас правого и заблуждающегося.


Что так шли мы вперёд целый день, но продвинуться смогли весьма недалеко по причине той усталости, которая нас охватила. И что к концу следующего дня наш отряд поразила новая напасть: двое солдат, Франсиско Бальбона и Фелипе Альварес, те, что ослабли более других, стали бредить, говоря, что видят впереди две огромные пугающие фигуры, которые, по их разумению, были стражниками некоего прохода.


Что ни я, ни брат Хоакин, ни Васко де Агилар, ни наш проводник, ничего подобного увидеть не смогли, а посему солдатам приказали ступать далее под страхом сурового наказания. И что один из них, Фелипе Альварес, подчинился, хотя Васко де Агилару пришлось его для этого избить; второй же, Франсиско Бальбона, бросился бежать назад, криком моля Пресвятую Богородицу о помощи. Что бежал он с изрядной скоростью и остановить его не было возможности, так что через несколько минут он скрылся уже за поворотом сакба. Что через мгновение раздался с той стороны оглушающий рёв, от которого даже у меня затряслись колени, а мольбы Франсиско Бальбоны, равно как и звук его шагов, оборвались.


И что Хуан Начи Коком воспрепятствовал тем, кто хотел броситься на помощь Франсиско Бальбоне, говоря, что по сакбу возможно идти только в одну сторону – вперёд; возвращение же назад невозможно, и дрогнувших пожирают демоны».


Мне хотелось прервать перевод и отдышаться уже на том отрывке, где дневник представлял нового героя хроники, вполне вероятно, сейчас затаившегося под моими окнами. Но, надеясь встретить хотя бы ещё одно упоминание человека-ягуара в следующих строках, я одолел ещё несколько абзацев. И только последнее предложение, маячок-предупреждение, оставленное автором специально для меня, сбило меня с ног и заставило оторваться от книги.


Я не знаю, в какой именно миг – тогда ли, когда я впервые увидел эти страницы и согласился взяться за их перевод, или уже позже, когда мне давали понять, насколько серьёзна игра, в которую я ввязался, и предлагали отказаться от участия, – моя работа стала превращаться в мою страсть, в мою жизнь, в её смысл, в выложенный белыми камнями майянский сакб, ведущий меня к неведомой цели и отбирающий мои силы с каждым сделанным по нему шагом.


Понимал ли писавший дневник, что созданная им книга будет обладать магической силой, словно щупальце мифического гигантского моллюска захлёстывающей неосторожного читателя и топящего его блёклую действительность в по-маркесовски перенасыщенной красками пучине своего фантастического повествования?


Или же автор сам наделил этой силой своё творение? Я надеялся найти ответ на десятки вопросов, беспокойно, как пчёлы в улье, роившихся в моей голове, в конце дневника. А он подбадривал, раззадоривал меня, раскладывал среди строк приманки обещаний, но соблазнившись ими, я только попадал в новые силки, ещё более прочно удерживавшие меня, в то время, как миражи обещанных ответов так и оставались где-то на линии горизонта и не думали приближаться.


Впрочем, возможно, это бесконечное оттягивание разговора начистоту было просто одним из уготованных мне испытаний. Преодолев разочарование и подавив ропот, я вскоре был удостоен объяснения – если не всего, то многого.