Смирнова-Россет А. О. Воспоминания

Вид материалаБиография

Содержание


Xv. бадшское общество
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   25
236


то раз на новый год был обед в его честь. Аркадий, ра­зумеется, присутствовал на этом банкете, Полетика, Вяземский и [слово не разбор.] со своими сестрами, «ку-< зиночки», как звали сестер. Жуковского просто-напро­сто выслали в гостиную и посылали ему туда кушанье, но пирожного и шампанского не дали. Этот большой младенец серьезно рассердился, прочитав наставление m-me Карамзиной, он уехал. Полетика тоже упрекал madame Карамзину. Обеды этого гостеприимного дома были очень просты. Когда сыновья выросли, Андрей раз сказал, что красное вино [слово не разбор.], мать ему отвечала; «Этим вином довольствовался ваш отец, который у государя пил лучшие вина, но во всем себе отказывал, лишал себя всего для того, чтобы я имела на что купить полотна и сшить вам рубашки». Она по­ступила так же, как моя бабушка, и не дала Карамзи­ну пудинга, который он очень любил, и, кто знает, не упрекает ли она себя за то огорчение, которое этим ему причинила. Но Андрей Николаевич как-то разбогател, выиграл в карты и принес этот сюрприз в Катеринин день. Софья Николаевна от первой жены Карамзина, Протасовой. Вот откуда связь Жуковского с ними. У них Лука, еще протасовский крепостной, очень смеш­ной. Он мне говорил, что после смерти жены Карамзин был так беден, что летом нанимал маленький домик в Марьиной роще. «Мы, говорит, Сонечку посадим на коврик, покормим ее кашкой; она у нас и прыгает, та­кая веселенькая. Мы писали тогда «Марфу Посадни­цу», да «Лизу-рассадницу», «Бедная Лиза», помните «Остров Баргольм»? Теперь над этим смеются, но я нахожу, что и «Письма путешественника» полны наив­ной и трогательной прелести, не правда ли?»—«Я со­вершенно согласен с вами, Языков и я читали их в Дерпте, так как с ним была целая русская библиотека. Я, кажется, первый читал чудесные стихотворения Языкова. У него была «в душе душа», как-то выра­зился Гоголь, и у вас «душа в душе», оттого вы моя душенька».— «Киселев, и у вас «душа в душе». Вот почему я вас так люблю, даже более Гоголя и других, я вас иначе люблю».

«За это можно падам до-ног*. Можно, милая Иоси­фовна?»

* Упасть к ногам (полъск.). 237


«Вы знаете, что до своей женитьбы, лет двадцать, может быть, Карамзин был до безумия влюблен в кра­сивую вдову Обрезкову и писал ей страстные стихи, когда она вышла замуж за князя Степана Хил ков а. Я видела ее уже пожилой. Высокая, полная, она вели­чественно, как королева, прохаживалась по аллеям Царского, Я помню только несколько строчек:

Еще твой жаркий страстный поцелуй Горел на моих устах, Когда другому уже...

«Бедный Карамзин, я бы сошел с ума, если бы мои чудные парижские глаза сыграли со мной такую шут­ку. Скажите мне, писали ли вы когда-нибудь стихи?»— «Никогда, разве только такие, как ими. Екатерина.

«II fait le plus beau temps du monde

Pour se promener sur la terre et sur 1'onde» *,

«Это, конечно, по-моему, самые лучшие стихи в мире».

«Еще бы, это примиряет меня с Екатериной. Потом она велела сделать надпись на могиле своей собачки:

Ci-git madame Anderson

Qui appartenait au docteur Rodgerson **.

Но есть что-то величавое в этой простой надписи над воротами Софьина: «Орловым от беды избавлена Москва» и еще «Петру Первому — Екатерина Вторая». В этой простоте есть что-то возвышенное. Это она ук­расила Царское чудной колоннадой Камерона — это совершенно античный мост. Ей мы обязаны духовой музыкой, множеством картин голландских мастеров, кажется, или Мальберг, или Лорд Смит Эленс угово­рил ее купить галлерею Горас Вальполя. Не будь она императрицей, она, наверное, была бы автором рома­нов, гораздо более значительных, чем романы Кароли­ны Пихлер, Августа Лафонтека и Коцебу. Знаете ли вы всю эту бурду на розовой воде, настоящая немец­кая кухня?»

* Погода очень хороша: можно гулять н по суше и по воде. ** Здесь  лежит   мадам   Андерсон,   которая   принадлежала доктору Роджерсону.

238


«Нет, я счастливо избежал всего этого и [слово не разбор,] Bibliotek, которая вам нравилась в Васильев-ке. Я знал только Шиллера, Гете, Грильпарцера и, бла­годаря вам, буду знать Генриха Гейне. Не знаю, что выше: наша ли поэзия, или немецкая и английская? Наша также высока, но не так богата, и трагиков у нас совсем нет».— «Это правда, я думаю, что в целом ми­ре нет подобного Шекспиру и Гете в «Фаусте» и дру­гих его трагедиях. Не надобно забыть Лессинга».

«Конечно, хотя я только видел, как Каратыгин ку­выркается, когда. Эмилия Галотти выпила яд».

«Но я видела раз в Висбадене, как давали «Эгмон­та». Знаменитая Зибах играла роль Клерхен. Из Швальбаха мы ездили в Висбаден через великолепный ольховый лес. Вблизи от Швальбаха есть живописное местечко Adolphseck. Я встретила там школьного учи­теля, худого и изнеможенного, который рассказал мне свою печальную историю. Управляющий богатого герцога Нассауского давал ему триста фр. в год на квартиру, одежду и стол. Скотина-герцог, кроме вели­колепных погребов, полных огромными бочками, таких же огромных, как знаменитый «Heidelbergerfass»*, получал миллион от продажи сельтерской воды. Учи­тель же пил скверный кофий, а за обедом бранда­хлыст и кусок отвратительной колбасы, а перед сном стакан молока; он целый день курил, так как курение заглушает аппетит, что правда. Я ему подарила боль­шой ящик табака, н так как к обеду нас было пяте­ро— с нами была madame Waud,— мы ее называли Каролиной Пихлер за ее сентиментальность,— бедный школьный учитель сказал мне: [1 строчка не раэбор.] «В Висбадене дают «Эгмонта>. Если бы у меня был билет, я бы отправился туда пешком». Я ему ответила: «У меня ложа, вы поедете со мной? В пять часов мы встретимся на еврейском кладбище». Мы подождали четверть часа, бедный учитель не появился, и мы пока­тили в Висбаден. Хорошим днем для бедного учителя было воскресенье, когда крестьяне хорошо едят, его приглашали вместе с пастухом, который пас бесплат­но стадо овец. Вот тебе и справедливость и гуман­ность!»— «Как мне нравится, что ваше сердце всегда

* Гейдельбергская винная бочка.

239


умеет найти того, кого надо утешить!» — «Это вовсе не моя собственная заслуга; ведь бог меня щедро одарил, я таровата, как Дмитрий Евсеевич, который посадил свое семейство на пищу св. Антония, Я не стану разо­ряться по принципу, у нас в семье было, что мое — то твое, а что твое — то не мое».

«А это прекрасно, и прекрасно сказано, но как вам понравился Эгмонт?»—«Ужасно, ужасно. Зибах бы­ла особенно хороша, когда пела «Freudvoll und Ieid-voll, gedankenvoll sein» * с таким детским чувством и искренностью, что вся публика вздрогнула. Когда она говорила: «Иди, Бракенбург, домой, знаешь ли ты мою родину», балконы потряслись под тяжестью зрителей этих «побасенок», как говорил Гоголь. Потом она вы­ходит, когда она уже приняла яд. Звуки Бетховенской музыки отпевали предсмертные часы Эгмонта. На сце­не Эгмонт восклицает: «Schone, freundlfche Gewohnhit des Daseins, von dir soil ich scheiden» **. Потом, вы помните, Клерхен, т. е. Зибах, выходит гением свобо­ды {это по желанию самого Гете), и мы среди оглу­шительных рукоплесканий сели в свою коляску. Ночь была лунная, дивная, в лесу ни шороха, кучер, полу­сонный, нам рассказывал, что серны вывелись во вре­мя революции 30 г.».— «(Глупцы, что им было нужно? Надо жить н жить давать другим».— «И рассказал, что тут творилось»,

Однако, Киселев! Эгмонт, луна, школьный учи­тель— все это не достаточные поводы для того, чтобы вы так близко ко мне подходили и обнимали меня».

«Тысячу раз прошу меня простить, madame, это чтение так глубоко меня растрогало, Мойер с своей же­ной очень хорошо читал «Эгмонта» и обнимал рукой Катеньку. Я вне себя от восхищения, и я забылся, про­шу тысячу раз, простите меня! И, кетатн, знаете ли вы эти стихи, кажется, Шиллера — «О Сильвии», я их вспомню и вам прочту. Вы портрет этой Сильвии, ко­торую он описывает».— «А пока, хотите, чтобы я про­должала чтение?»

* «Радость и горе в живом упоенья,

Думы и сердце в вечном волненья»... ** Прекрасная и радостная привычка бытия, и от тебя я дол­жен отказаться.

240


«Нет! так как я иду брать ванну, а затем приготов­лю вашу».

«Я кончила свои семь ванн, Гейденрейх приехала, и Агриппина Мансурова сказала, что будет за мной уха­живать».

«Какое счастье, их уход для меня драгоценный за­лог благополучного исхода».

Агриппина пришла вечером, и мы говорили о Бер­лине, принце Карле, герцоге Павле Мекленбургском, Антонини.

«Антонини здесь, у него ногти уже не желтые, он окончил свое лечение грязями в Франценсбаде». Потом говорили о Пурталесах.

«Они в Швейцарии — Альберт н Гильом. Рибопье-ры насилу согласились на свадьбу Аглаи с Зенденом. Они бедны, говорят, но счастливы, как я и Александр».

«Богатство не приносит счастия, дорогая Агрип­пина»,

«Моя бедная Александрия, я знаю, что вы несча­стливы».

Она смотрела на Киселева, которого я ей предста­вила. Она мне сказала, что Розочка Озерова поехала в Россию, чтобы познакомиться с своим beau рёге *. Петр Иванович покинул двор великого князя Михаила, вследствие неудовольствий великой княгини. Государь назначил им Дмитрия Васильевича Васильчикова, которого вы знаете, и madame Апраксину, как статс-даму. Гордость этой старушки, такой почтенной, укро­тила великую княгиню, а особенно слова государя, ко­торый сказал своей belle soeur **: «Ну, уж если Дмит­рий Васильевич не понравится, выбирайте себе сами, как хотите. Мне надоели ваши вечные капризы и до­машние дрязги, виноваты вы, а не брат Михаил».

Уходя, Агриппина сказала Киселеву: «Я очень ра­да, что приехала, будьте покойны, я за ней буду хоро­шо ухаживать, ее муж не умеет ходить за больными; он слишком беспокойный». А потом она мне сказала «in peti ***» одну вещь: «Дорогая моя, он в вас боль­ше влюблен, чем Каниц и Гильом Пурталес».

* Тесть

** Свояченица. *** Наедине.

241


На другой день, ранее обыкновенного, он постучал у дверей моей спальни. «Что вам нужно, Киселев?» — «Выйдите, ради бога, мне нужно вам сказать очень важную вещь».

«Сейчас я оканчиваю свой туалет», и вышла с рас­пущенными волосами. «Боже, что за волосы! Но я мо­гу вам сказать, что вы страшно неосторожны. Я оста­новился на мосту, как всегда, и видел, как вы умыва­лись, занавесь не была спущена; с своей стороны я не жалуюсь, так как я видел самое прекрасное на свете— девственную грудь».— «Без подробностей, пожалуйста, Киселев».

«Уверены ли вы, что никто другой не проходил? Вы знаете, могут сказать, что вы это сделали нарочно, что­бы завлечь меня, ведь утверждают, что я в вас влю­блен. Умоляю вас, будьте осторожней. Но где же ваш муж?» — «Я не знаю, я не видела его сегодня утром. Я не думаю, чтобы кто-нибудь прошел сегодня утром. Может быть, старик Беверлей? Вероятно, Лиза была неосмотрительна. Отныне я сама буду спускать шторы. Благодарствуйте»,—«До свидания, скоро увидимся»,

Я сгорала от стыда, стоя на пороге в белом пенью­аре. Лизе досталось, но так как вообще целомудрие не есть отличительная черта нашего народа, то Лиза спо­койно ответила: «Экая беда!»

«Ты — мерзавка, ты жалуешься, что тебя Орест бьет, а я нахожу, что он тебя недовольно бил, ведь я знаю, что ты с Сашкой делаешь гадости, пошла вон и позови сюда Мисси».

«Ваша Мнська будто лучше меня. Она всякое утро бежит невесть куда».— «Врешь, дура, Миська не та­кая свинья, как ты, она каждое утро ходит купаться с моего позволения. Пошла и принеси ящнк с бриллиан­тами и все, что я брала из сундука*.

Когда Киселев пришел, он мне сказал: «Вот вам «Сильвия», я все припомнил и продиктую вам ее. Я это вспомнил после того, как видел сегодня утром восхи­тительное зрелище. Почему вы краснеете, ведь вы же самый верный друг? А ваш муж видит вас, когда вы делаете свой туалет?» — «Если он случайно войдет, он выходит, это самый приличный человек на свете; он иногда рассказывает вещи, которые бы он не должен был рассказывать при мне, вот и все».

242


«Я очень этому рад и за него и за [вас]. Я всегда был очень хорошего о нем мнения и, если в канцеля­рии у нас были товарищи, которые его превосходили по уму, за ним оставалось действительное превосход­ство по благородству чувств и loyaute! Мы с ним сош­лись уже потому, что были два москвича, и отцы наши были знакомы: его отец и мой играли в картишки вме­сте».

«Э, да я тут вижу сокровище».— «Но что вы скаже­те о «Сильвии»?»—«Это прелестно, и музыка Шуберта, я постараюсь достать ее и буду пищать этот романс»,

XV. БАДШСКОЕ ОБЩЕСТВО

Вошли Клеопатра и Аника; открыли ящик с брил­лиантами. «Ахи» Аники смешны: «Моя дорогая, у вас нет бирюзы, у меня есть чудная, это моя последняя страсть. Этот свинья Икскуль хочет, чтобы я их про­дала во Франкфурте, потому что он все проиграл на рулетке; и зачем он не утонул, когда мы возвращались из Сицилии?» — «Как, вы чуть не утонули в Средизем­ном море?» — «Экипажи, багаж, все [сказуемое пропу­щено], к счастью, погиб только один бедный матрос, почему это не был свинья Икскуль, я не знаю. Я выбе­жала последняя в рубашке, без чулок, босая. Свинья Икскуль первый бросился в самую большую лодку, к счастью, он взял девочку, которую я усыновила в Си­цилии. Матрос, который вытащил меня, говорил мне: «Торопитесь, синьора». Он нес мой ящик с драгоценно­стями, а у меня не было гроша, чтобы дать ему на чай. Мы так и приехали в Ливорно на пассажирской [слово не разбор.], пришел греческий консул, так как русские никогда не находят защиты в своих консульствах или посольствах. Я не понимаю, за что оплачивают этих не­годяев».— «Баронесса, я протестую против этого об­винения».

«Аника, вы знаете, или скорей вы не знаете, что я тоже чуть не погибла между Неаполем и Чевита-Век-киа. Маленькие лодки танцевали уже в гавани в Неа­поле, вы помните, что мальчишки плясали салтареллу, Перовский, приехавший  нас проводить, сказал мне:

243


«Берегитесь, я знаю Средиземное море, оно коварно». Я ехала на маленьком пароходике, капитан Арно при выходе из порта [3 слова не разбор.]. Экипажи привязывали все крепче и крепче, я с Оли сидела в дормезе, M-lJe Overbeck была одна в другой карете. Софи и Надин с няней были в кабинах внизу. Графи­ня, Фриц Пурталес с Анненькой, своей приемной до­черью, и с полковником Штейгером были в кабине на палубе. Наша ореховая скорлупа от носа до кормы вся погружалась в пенящиеся волны. Вода вливалась в нащ экипаж. Оли, которая спала, от времени до вре­мени просыпалась и говорила мне: «Мама, мне холод­но», К счастью, было шерстяное одеяло, но она все просила еще что-нибудь; я кончила тем, что сняла свою фланелевую юбку и завернула ее, как могла. Я была нездорова, вы понимаете, как. Страх вызвал у меня на­стоящее кровотечение; постоянно приходил лакей, ко­торый менял полоскательную чашку m-lle Overbeck и говорил: «Madame, опасность усиливается, если ветер не переменится, нас выбросит на берег, и тогда мы утонем».— «А как спасают пассажиров?» — «Их при­вязывают к доске. Сначала веревкой привязывают к доске, начинают с детей. Вы можете судить, что я пе­речувствовала, представляя своих маленьких детей ввергнутыми в такую опасность, и не было никого, кто бы мог их успокоить. Мне казалось, что я уже слышу крики отчаяния этих несчастных существ. Я захотела пойти посмотреть, что делают Соня и Надя с няней. С трудом я добралась вниз с Штейгером и лакеем. Я застала Софи крепко заснувшей и обнявшей своими коротенькими ручонками полоскательную чашку, пол­ную апельсин. Надя играла с маленькой девочкой анг­личанкой, которая дюжинами поглощала апельсины; мать ее была почти в обмороке, только говорила ей: «Дитя, будь осторожна». Поднимаясь кверху, лакей мне сказал: «Будьте покойны, ветер, кажется, переме­нился, идет проливной дождь. Скажу вам, что я видел, как погибли «Поллукс», «Саламандра» и третий па­роход, имени которого я не могу припомнить. В виду Марселя я три дня не мог нн пить, ни есть, ни спать, а все же жив». Действительно, мы вошли с молитва­ми в очень опасный порт в Чивита-Веккиа, в виду houle,— это «мертвая зыбь» по-русски».

244


Вошла Агриппина Мансурова с Зиной, которая по­шла к детям.— «Киселев,— сказала Клеопатра,— куда вы исчезли? У madame Смирновой глаза полны слез».

«Клеопатра, вы мне надоедаете глупыми шутками, пойдите к вашему Hector»,— сказал Киселев.

«Этот негодяй уехал повидаться со своей кузиной, madame [слово не разбор.]. Это сентиментальная блондинка, а не крот, как вы и я».

«Madame Смирнова не крот, это вы крот, когда у вас нет ваших [слово не разбор.]».—«А ваша Дель-валь?»

Киселев покраснел до корня волос и сказал: «Умо­ляю вас, княгиня!» — «Ага, испугался, дрянь».— «Кто такое Дельваль?» — «Дрянная, маленькая [слово не разбор.] —настоящий крот, благодаря ему, потому что у нее двое детей».

Киселев все время повторял: — «Помилосердствуй­те, Клеопатра!»

«Ведь вот же я вам говорила, что у вас есть любов­ница, а вы не хотели признаться».

Тут уж он молчал и сказал: «Так возмутительно слышать, как вы говорите об этих неприличных ве­щах. Давайте лучше сделаем инвентарий ящика». Мы стали считать украшения. Бриллианты белые, серьги великолепные и ривьера звездой. Мы примерили ее на моих черных волосах. «Очень красиво,— сказал Кисе­лев,— а также серьги, вы никогда их не носите, я не думал, что ваши уши проткнуты».

«Как же, мне их проткнули в детстве; сначала каж­дое утро их протыкают иглой, очень тонкой, и более грубой ниткой. Маменька немного замачивала ухо и затем дергала ниткой в ту и другую сторону. Когда нитка сгнила, герцог Ришелье подарил мне тоненькие золотые серьги: маленький змей, кусающий свой хвост, а потом их уже сменили сережки с сапфирчиком. Я са­ма себе представлялась королевой, и мне надевали с сапфирчиком только по воскресеньям. Новые башмаки и серьги — это счастье для детей».

«Вот они, наконец,— сказал Киселев,— они лежат особняком и написано: драгоценная память мамы и герцога. Мадам Мансурова, не правда ли трогательна эта память сердца?»

245


«Но, дорогой месье Киселев, когда сердце на ме­сте, как же не быть памяти сердца!» — «Агриппина, когда приезжает ваш муж?»

«Он сюда не приедет, он на маневрах в Калише».— Затем мы опять заговорили о Берлине, о господние [слово не разбор.], о свадьбе старика Ancillon с m-me de [слово не разбор.], происходившей у графини Редерн, о Радзивиллах, о князьях [слово не разбор.], о Георгине Берг, она вышла замуж за Вилькинса. Аг­риппина увидела китайский костюм и сказала: „Вы были хороши во всех своих костюмах, но китайский костюм окончательно увлек сердце Гильома Пуртале-са, когда он нес паланкин с Мюнстером, Каиицом и толстым Редерном».

Киселев громко захохотал:

«Право, до слез смеюсь, когда об этих немцах го­ворю».

Агриппина сочла своим долгом вступиться за прус­саков, которых я тоже очень люблю. Один только Ки­селев ненавидел все немецкое.

«Вам надо было ее видеть в китайском костюме. Чтобы доставить удовольствие доброму королю, два раза повторили шествие».— «Madame должна обе­щать мне при свидетелях, что она наденет его на ко­стюмированный бал в Париже. Я не посещаю разврат­ный и легкомысленный свет этого города, но я поеду на этот бал, чтобы любоваться вами».

После ухода Клеопатры и Аники, раскладывая мои вещи, Агриппина сказала мне: «Дорогая, я удивлена, что вы видаетесь с такими женщинами, как княгиня Трубецкая н особенно ее кузина».

«Дорогая ma da me Мансурова, Клеопатра прежде всего ваша кузина, она была очень несчастна, она бо­готворила своего мужа; у нее был прелестный сын, ко­торый умер пятнадцати лет. Вот вы совсем взволнова­ны: «Ведь Зине пять лет, и ни я, нн Александр, мы не переживем этого несчастия». Киселев сказал: «Я ду­маю, что самое большое несчастье, которое может слу­читься — это смерть маленького существа, которое, умнрая, не может ничего сказать, а только смотрит на вас, как бы прося у вас защиты».— «Есть у вас дети, monsieur Киселев?»

246


«Нет, madame, я не женат, хотя княгиня Трубец­кая и обвиняет меня в том, что у меня есть любовница и двое детей. Но у меня нет ни любовницы, ни детей. Она хочет погубить меня в глазах света».— «Но какие разговоры для благовоспитанных людей! Мы в Берли­не о таких вещах не говорили».

«Да, я представляю себе лицо фрау фон [слово не разбор.] и графини Ностиц. Кстати, что стало с Вальд-кирхом?»— «Он в Мюнхене и в Берлин не возвраща­ется».

«Как он нас забавлял своим приплюснутым носом. Кажется, он дрался на дуэли, потому что не хотел петь «Gaudeamus igitur». Киселев сказал: «Странно, до какой степени Дерптский университет — копия не­мецких университетов. Мы пели «Gaudeamus tgitur». Агриппина сказала: «Поздравляю вас с тем, что вы учились в университете. Я вижу, какую это приносит пользу, по тем молодым людям, которых нам поручают в Берлине; моя милая, я вам рекомендую маленького Попова, Киреевского и Джунковского*. После этого она ушла.

«Киска, я очень люблю Агриппину, но я дышу, только когда мы одни, мой ангел!

Но сегодня вечером бал, не забудьте придти в во­семь часов, мы будем одни на короткое время. При­ходите в сюртуке».— «Я не могу иначе, так как не взял с собой своего фрака».— «Как жаль, что уехали Танке, их будет недоставать для полной картины. Возьмите Гоголя, я отметила вам бал у губернатора, а на балу мы будем давать прозвища».

Вечером дом осветили a giorno*, и начали являть­ся [гости]. Первая, конечно, Леонидас с М-г Duval в белых панталонах, а жирная Леонидас в розовеньком платьице, очень коротком, а жирные ноги выплывали на очень узких bronze doree ** башмаках. Клеопатра набеленная, нарумяненная и насурмленная в белом парижском платье с красным пером на голове. Аника в желтом креповом платье с голубым пером и вся обвешанная знаменитой бирюзой. Тамошние прин­цессы, а за ними Sama, Sarajaga, и красивый Голер,

*   Великолепно.

*   Бронзовые позолоченные.

247


приехавшие из Карлсруэ, наш банкир Мейер без суп­руги, но с своим комми Povarin, оба евреи. Madame Heidenreich, вся в желтом, покрытая желтыми веснуш­ками. Принц Эмилий в сюртуке и белом галстухе, за ним вошел его брат или двоюродный брат принц Ге­оргий Гессен-Дармштадтский с оливковым адъютантом, баденским франтом, которого фамилию не помню. Ба­рон Энте — ужасный мерзавец, камергер баденской принцессы Стефани. Платонов стоял в углу. Графиня Нессельрод смотрела у окошка с Агриппиной Мансу­ровой и Мухановым: они помирали со смеху. Музыка была подлейшая. Последним явился Киселев, также в белом галстухе. Я сидела на диване, возле меня Zea Bermudez в [слово не разбор.] в муаровом платье, башмаки того же цвета, и ножищи ее не доходили до пола. У нее лицо было, как дуля, уже вверху, чем вни­зу, по обеим сторонам черные сосульки и марабу на голове. Zea в долгополом гороховом сюртуке. Le grand corregidor, * весь в черном с синей булавкой, стал возле Платонова, и оба разили меня из своей засады ядовитыми стрелами купидона. Киселев подошел и сказал: «Вы радуете меня тем, что сидите около Zea, но какое странное на вас платье».— «Оно было очень в моде в Берлине, это фру-фру».— «Это безобразно*.— «Я хорошо причесана, по крайней мере, так как меня причесывал Дандорф, мой куафер из Берлина, и хо­рошо вымыта, так как мыл меня Томский, ласковый купальщик из Берлина, в Доротеенштрассех