Она спустила ноги на пол и попыталась собраться с мыслями: последнее, что она ясно помнила - как вышла из церкви в Обыденском переулке и остановилась на паперти

Вид материалаДокументы

Содержание


Вторая тетрадь елены
Завтракала. и так далее.
Завтрак обед ужин
Больница завтрак не надо
Часть четвертая
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13

Людмила Улицкая ::: Казус Кукоцкого (часть 3,4)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1


Проснулась Елена в своей постели, в своей комнате, но в несколько странном, “не своем” состоянии: голова была пустой и гулкой, и, когда она приподнялась с подушки, все запрокинулось вбок… Справившись с неприятным ощущением, она спустила ноги на пол и попыталась собраться с мыслями: последнее, что она ясно помнила – как вышла из церкви в Обыденском переулке и остановилась на паперти. Дальше был провал. Тогда она направила ход своих мыслей в обратную сторону: церковная паперть, на которой она стоит, до этого тягостный разговор со священником, еще прежде, с вечера – объяснение с Таней. Таня сообщила ей с неожиданно грубым вызовом, что ушла с работы и собирается бросать университет.

До того, накануне, Таня поссорилась с отцом – Василиса доложила. Еще Василиса донесла, что из кабинета Павла Алексеевича опять вынесла три пустые бутылки. В доме идет все наперекосяк – вот и голова разваливается.

Елена снова попыталась встать, но все опять поплыло. Попросила Василису вызвать врача.

Участковый врач, хлопотливая и бессмысленная тетка, пришла к вечеру. Измерила давление. Нормальное. Однако поставила предположительный диагноз – транзиторная форма гипертонической болезни, выписала бюллетень и обещала еще прислать на дом невропатолога. Лекарств никаких не назначила. Побоялась. Для нее ходить по вызовам в этот медицинский дом было сущим наказанием. Василиса весь день ухаживала как могла – подносила чай с лимоном, все пыталась накормить. Но есть Елене не хотелось.

Вечером, довольно поздно, пришел Павел Алексеевич. Встревожился. Зашел к Елене в спальню, сел на кровать, дохнул водкой:

— Что случилось?

— Ничего особенного. Голова кружится. – Говорить о провале в памяти не захотела. И страшно было произнести…

Он прижал твердый большой палец к запястью. Послушал: пульс нормальный, хорошее наполнение. Перебоев нет.

— Ты устала. Расстроена. Может, просто отдохнуть надо. Взять тебе путевку в санаторий в Академии? – спросил Павел Алексеевич.

— Нет, Паша. Видишь, с Таней что происходит. Как я могу сейчас ее оставить?

“Раньше непременно бы сказал “путевки”, – отметила про себя Елена. – Восемь лет никуда вместе не ездили…”

Поговорили о Тане. Павел Алексеевич считал, что перемелется:

— Юношеский кризис. Я думаю, надо дать ей возможность самой принять какое-то решение.

Елена вяло согласилась. На самом деле она надеялась, что муж сможет быстро и умно сделать что-то такое, что снимет все Танины неприятности и все станет на правильные, хорошие места. Но Павел Алексеевич только спросил, не привезти ли хорошего невропатолога – Елена отказалась: завтра из поликлиники придет.

“Напрасно не предложил вдвоем поехать в санаторий”, – выходя из комнаты, укорил себя Павел Алексеевич.

Все у них не сходилось на волосок.

У каждого было свое особое мнение о крутом развороте Таниной жизни. Самым суровым судьей оказалась, как ни странно, Тома. Восемь лет девочки прожили в одной комнате. Теперь Тома уже не бессловесным и гибким детским чувством, а разумом взрослеющего человека понимала, какой счастливый билет ей выпал в день смерти ее матери…

Предоставленные ей вполне буржуазные ценности – сперва в виде чистого белья и хорошей еды на тарелке, а потом и более тонкие вещи, интеллигентского обихода: доброжелательность и сдержанность, чистоплотность не только внешняя, но и внутренняя, называемая порядочностью, и домашнее чувство юмора, смягчающее все ситуации, в которых другие, знакомые Томе люди, начинали ссориться, кричать, даже драться, – все эти ценности физические и духовные Таня теперь предавала, заявив своим новым поведением: плевать я хотела на все ваше мироустройство!

Плевок этот Тому одновременно и поразил, и возмутил. Семейные уроки она усвоила настолько хорошо, что, замирая от дерзости и боязни потерять из-за этого замечания Танино расположение, как умела, высказалась. Сложные вещи, связанные с устройством жизни и поведением человека, в переводе на ее бедный язык выглядели приблизительно так:

— Для тебя родители столько сделали, а ты, неблагодарная, плюешь на все и еще университет бросила!

Последнее было для Томы чувствительной точкой, поскольку она, второй год работая в озеленительной конторе, лаская отечественные маргаритки и голландские тюльпаны, ощутила в себе некоторое шевеление: впервые в жизни захотелось учиться. Вслух она еще этого никому не высказала, но мысленно прикидывала, пойти ли ей поучиться в коммунальный техникум или замахнуться выше – на лесотехнический институт.

Василисина версия странной перемены с Таней была попроще: девка загуляла.

Елена, в сущности, придерживалась Василисиной точки зрения, но в мягких терминах. Причину, так изменившую поведение дочери, она усматривала не в ней самой, не в ее душевной жизни, а в каких-то внешних событиях, во влияниях на нее новых, не известных Елене дурных людей.

Павел Алексеевич полагал, что Таня переживает запоздалый юношеский кризис. Вероятно, он был ближе всех к истине. Пытаясь проанализировать механизм этого слома, он не мог допустить тем не менее, что причиной его был совершенно, с его точки зрения, незначительный эпизод с наливкой тушью мертвого человеческого плода, о котором Таня ему с такой горячностью рассказала. Ему казалось, что истинная причина иная, лежит глубже. К тому же его смутил и телефонный звонок профессора Гансовского, который сначала долго распинался по поводу исключительной научной репутации Павла Алексеевича, потом дал понять, с помощью обобщающего местоимения “мы”, что и себя он причисляет к немногим добросовестным исследователям, и, под конец, дав Тане отличную характеристику, предложил ей забрать заявление об уходе, отдохнуть как следует, даже два месяца, а в сентябре, оставив неумные капризы, приняться за работу в качестве его личного, а не Марлены Сергеевны, лаборанта. Просил Павла Алексеевича передать Тане, что ждет ее у себя на приеме в ближайший вторник, после двенадцати…

Повесив трубку и поразмышляв над этим разговором, Павел Алексеевич пришел к мысли, что у Тани возник какой-то производственный конфликт с Марленой Сергеевной, которую Таня слишком уж поспешно, с первого дня работы, назначила себе образцом для подражания.

Изловив не без некоторых усилий Таню – теперь расписание ее жизни не совпадало с общесемейным: когда отец возвращался с работы, дома ее уже не было, а заявлялась под утро и спала до полудня, – Павел Алексеевич передал ей содержание телефонного разговора с Гансовским. Таня только плечом дернула:

— А чего ходить? Я туда все равно не вернусь.

Танюша, это, безусловно, твое право. Но не забывай, что я просил за тебя, сам привел тебя в лабораторию. Не ставь меня в неловкое положение. В конце концов, надо соблюдать приличия, принятые между людьми, – сказал он более чем миролюбиво.

Таня вскинулась:

— Как же я все ваши приличия ненавижу!

Он притянул ее голову, погладил:

— Ты что, малыш, хочешь мир изменить? Это уже было…

— Папа, ты ничего не понимаешь! – выкрикнула она ему в грудь.

И убежала, оставив Павла Алексеевича в огорчении: девочке двадцать лет, а поведение подростковое…

2

Позднее медлительное лето завершилось сильной августовской жарой. Таня второй месяц вела странную ночную жизнь, все более в нее втягиваясь. География одиноких прогулок расширялась. Она исходила старую переулочную Москву, особенно полюбила Замоскворечье с его приземистыми купеческими особняками, палисадниками и неожиданно возникающей чередой деревьев-стариков, приусадебных стражей давно снесенных дворянских гнезд. Часто гуляла возле Патриарших прудов, исследуя головоломную путаницу проходных дворов. Она любила подходить к Трехпрудному переулку, к Волоцким домам, которые когда-то строил ее прадед, со стороны шехтелевского дома, огибать его слева и заканчивать свой поход на прудах, под утро, задремав на любимой лавочке со стороны Большого Патриаршего переулка.

Ночные люди, с которыми она иногда знакомилась, совершенно не походили на дневных, обычных людей, которыми была полна улица в светлое время. Печально трезвеющие пьяницы, неудачливые проститутки, убежавший из дому двенадцатилетний мальчик, бездомные парочки, обживающие в бесприютной любви парадные с широкими подоконниками и незапертые чердаки… Однажды, в верхнем пролете лестницы, ведущей к запертому выходу на крышу, она наткнулась на спящего человека и ужаснулась – не мертвый ли…

Еще ночные люди слоились по часам: до часу встречалось много приличных парочек, возвращающихся домой. Собственно, это были не ночные люди, а просто слегка застрявшие дневные. После часу они сменялись одиночками, по большей части пьяными. Они были неопасны, хотя иногда приставали. Что-нибудь просили – сигарету, спички, двушку для телефонного автомата, – или предлагали – выпивку, любовь… С этими пьяными одиночками она иногда разговаривала… Самые опасные люди водились, как показалось Тане, от трех до половины пятого. Во всяком случае, самые неприятные встречи происходили именно в это время.

Она выплюнула, как сливовую косточку, все свое прежнее знание, ученическое и книжное. Ее интересовал теперь иной опыт, который давал преимущества неожиданного маневра, ловкого движения: она радовалась, обнаружив новый проходной двор между двумя глухими переулками, двустороннее парадное, открытое и с фасада, и с черного хода. Она знала последнюю в Москве, забытую водопроводным начальством и все еще работающую колонку в районе бывшей Божедомки, обнаружила квартиру в полуподвале, где собирались по ночам очень преступного вида люди – воровской притон?

Ночные километры вымощены были и размышлениями: еще недавно жизнь представлялась ей как ровная дорога в гору, постепенное восхождение, целью которого был научный подвиг, соединенный воедино с заслуженным успехом и даже, может быть, славой. А теперь она видела вместо героической картинки ловушку, и наука оказалась идолом точно таким же, как убогий навязываемый социализм, который последние годы все чаще называли по радио “социализьмом” в угоду малограмотному Хрущеву, двух слов свести не умеющему… Когда она была маленькой, естественным было деление на “мир взрослых” и “мир детей”, “мир добрых” и “мир злых”. Теперь ей открылось иное измерение – “мир послушных” и “мир непослушных”. И речь шла не о детях, а о взрослых, умных, просвещенных, талантливых… Таня решительно и радостно перешла во вторую категорию. Пожалуй, неясно было только с отцом – он не укладывался ни в какую категорию. Вроде бы он был общественно-полезным, то есть послушным, однако всегда поступал по-своему, навязать ему чужое мнение, заставить подчиниться было невозможно…

Однажды Таня нашла на садовой скамейке в тупиковом дворе Средне-Кисловского переулка строгого старика, сидящего очень прямо, не касаясь развалистой спинки, опирающегося деревянными руками на деревянную, с могучим полированным набалдашником, барскую трость. Таня села на ту же скамью с краю. Он, не поворачивая к ней большой головы, косо освещенной слабым фонарем, сказал глухим голосом:

— Таня, мне кажется, пора подавать обед.

— Откуда вы меня знаете? – изумилась она, в первую минуту не угадав случайного совпадения.

— Я повторяю, время обедать.

— А где вы живете? – спросила Таня.

Старик как будто немного смутился, забеспокоился, потом ответил не совсем уверенно:

— Я живу… здесь.

— Где – здесь? – переспросила Таня, уже догадавшись, что старик обеспамятел.

— Город Гадяч Полтавской губернии… – с достоинством ответил он.

— А как вас зовут?

Пора подавать обед, – он заерзал на скамейке, пытаясь подняться из ее глубины и опираясь на палку. – Пора обедать.

Он осел, так и не сумев поднять своего довольно грузного тела.

Время шло к рассвету. Таня помогла ему выбраться из этого деревянного гамака и сказала:

— Пойдемте. Действительно, пора обедать. Таня ждет вас с обедом.

И она отвела его в отделение милиции, чтобы там помогли ему разыскать коварную Таню, которая вовремя не подала обед. Уже в милиции, сдавая величественного деда в руки мелкой власти, Таня заметила, что на палке было написано белой краской: Печатников пер., д. 7, кв. 2. Лепко Александр Иванович.

— До свидания, Александр Иванович, – попрощалась Таня, жалея, что не заметила раньше сопроводительного письма, написанного на палке.

“Предпоследняя ступень свободы”, – прежде такая мысль не пришла бы ей в голову.

Когда она вышла из милиции, уже рассветало. Ночные люди укрылись, а дневные еще не вылезли из своих нор. Настроение у Тани было прекрасным, и она решила, что, выспавшись, поедет в лабораторию к часу, когда лаборантки собираются в препараторской для общего чая, купит по дороге торт, каких-нибудь конфет, чтобы отметить таким образом свое освобождение…

С чаем получилось неудачно. Из шести лаборанток три были в отпуске, одна больна, а две оставшиеся были как раз наименее симпатичными – пожилая Тася Кухарикова и вороватая Галя Авдюшкина. Съели по два куска торта, остальное положили в холодильник. В лаборатории почти никого не было – кто в отпуске, кто на конференции, у кого библиотечный день. Марлена Сергеевна тоже была в отъезде.

Таня зашла в свою бывшую комнату, вспомнила без всякого сожаления и сентиментальности свой первый день, когда привел ее сюда отец. Все стояло на прежних местах: микроскопы, микротомы, торзионные весы, батареи стеклянных стаканчиков со спиртом и ксилолом, закрытые притертыми крышками. То, что прежде казалось храмом науки, выглядело бедно и обшарпанно. В молекулярном корпусе университета давно уже работал электронный микроскоп, стояло современное оборудование, а не то что здешний музей истории науки, раздел девятнадцатый век. Ничего этого больше не хотелось. Только запах, тяжелый лабораторный запах – спиртовой, формалиновый, с примесью вивария и хлороформа, оставался все-таки волнующим.

Таня вытянула ящик письменного стола, собрала свои личные вещи: деревянный длинный мундштук, пудреницу, перепечатку стихов Мандельштама и неизвестно зачем – тетрадь с прописями… Бросила все в сумку и направилась в кабинет Гансовского. Постучала в старинную, с вставками матового стекла, дверь. Вошла. Гансовский, загорелый, свежевыкрашенный в коричневое, в белом халате, сидел за огромным письменным столом, читал какой-то журнал.

— Заходите, заходите.

На единственном посетительском стуле высилась гора книг. Он указал Тане на складную деревянную лестницу для библиотеки. Книжные шкафы были до самого потолка, с пола не достать. Лестница в сложенном состоянии напоминала высокий стул.

— Садитесь.

Таня взгромоздилась на маленькую верхнюю площадку, это оказалось довольно неудобно. До пола ноги не доставали, она устроила их на нижней ступени. Оранжевая юбка, очень короткая, по последней скандальной моде, задралась почти до трусов, и она заметила, каким мужским цепким взглядом скользнул старый академик по ее голым ногам. Потом Гансовский снял золотые очки, аккуратно сложил их дужка к дужке и посмотрел на Таню весьма сочувственно:

— Ну что же, Татьяна Павловна, мне сказали, что вы собираетесь уходить.

— Да уже ушла, Эдмунд Альгидасович, – Таня была единственной лаборанткой, способной правильно произнести его заковыристое имя, получившееся из польско-литовской и, говорят, еврейской смеси.

— А вы не поторопились, Татьяна Павловна?

Он встал, и Танино положение верхом на лестнице стало еще глупее. Профессор стоял вплотную, и она оказалась зажатой в углу, между шкафом и стулом, заваленным книгами. Таня развернула ноги, чтобы не касаться его бедром.

— Вы так хорошо начали свою работу. Признаться, я уже решил взять вас к себе, дать тему. Это очень важно, когда человек рано начинает научную карьеру. В будущем году вы могли бы уже первую научную статью опубликовать…

Таня не очень хорошо понимала, что он говорит, поскольку ее отвлекало прикосновение прохладного халата к ее голой ноге и неприятное шевеление его руки в кармане, заметное через ткань халата.

— Вы освоили методику экспериментальной гидроцефалии, – продолжал он, – Марлена Сергеевна мне говорила, что может поручить вам любой этап работы. Не знаю, не знаю, зачем вам уходить.

Теперь одной рукой он придерживал боковину лестницы, вторая случайно, но совершенно уверенно лежала на ее бедре. Таня сделала вид, что этого не замечает, – как и полагается воспитанному человеку не замечать промахов в поведении собеседника.

— У вас еще три года учебы, за это время вы не только курсовую и диплом сделаете, успеете и половину диссертации подготовить.

Он смотрел ей в глаза – лицо его было совершенно деловым и даже строгим. Он снял руку с ее бедра, засунул между пуговицами халата, пониже пояса, поворошил там. Краем глаза Таня следила за его манипуляциями.

— Существует такое вещество, ауксин, – он взялся тяжелой рукой за ее тесно сдвинутые колени и резко провел между ног.

Таня была почти в обмороке. Не оттого, что рука твердо и точно проникла прямо под трусы и подушечки его коротко остриженных пальцев прижались к такому месту, которого, кроме мыла, никакой посторонний предмет отродясь не касался, а оттого, что прямо перед ней стояло его строгое и деловое лицо и властный голос гипнотизировал ее многозначительным ауксином, который не имел никакого отношению к параллельно происходящему действию:

— Этот ростовой гормон прекрасно стимулирует рост капилляров, и введение, скажем, пяти миллилитров повышает количество растущих капилляров на сто – сто двадцать процентов…

Он расстегнул нижнюю пуговицу халата, и Таня, совершенно одеревеневшая, не способная и головы повернуть, увидела боковым зрением в его веснушчатой широкой руке смугло-розовую луковицу с продольным разрезом посередине. Он уже стоял между ее разведенными коленями, одной рукой готовил вход, а второй подвигал Таню к себе, нажимая ей на поясницу… Столбняк Танин кончился в тот момент, когда он перестал говорить об ауксине, а сказал так же властно и делово:

— Колени разведи пошире и плечами подайся назад.

Таня толкнула его в грудь руками.

— А ну сидеть! – рявкнул он, но она уже вскочила с лесенки, рванулась к двери и дернула за круглую, точь-в-точь как его луковица, ручку. Дверь не открылась.

“Сволочь, запер”, – подумала Таня и саданула кулаком со всей силой по стеклянной вставке. Стекло со звоном вылетело, но дверь не открылась.

— Дура, – сказал он спокойно, – ручку поверни.

Он запахнул халат, под которым мелькнула голая грудь и академическая луковица в расстегнутой прорехе светлых брюк…

Таня вылетела пробкой из института и понеслась прочь от храма науки, в котором все было мерзость, грязь, мразь…

Яуза была утешительна, особенно если не смотреть на береговые фабричные застройки, которые чуть ли не с петровских времен отбирали у реки воду и выливали взамен помои… Гончары, кожевенники, мануфактурщики… А река все оставалась невинной, живой…

Таня взошла на горбатый мостик, нависающий над рекой, загляделась в текучую грустно-зеленую воду.

Порезанная рука болела. Кровь уже остановилась, хотя бинты успели промокнуть. Милая тетка попалась в аптеке. Ни слова не говоря, взяла стерильные подушечки, бинт, наложила грамотную повязку. Средний и безымянный пальцы склеила пластырем. Самый сильный порез был как раз между пальцами, на том самом месте, где у мамы шрам от рыболовного крючка, – не забавно ли?

Денег у Тани не было – сумку оставила в кабинете Гансовского, висит на спинке стула, заваленного медицинскими книгами, которые Таня никогда в жизни не будет читать. Хорошо бы сказать отцу, чтобы он сумочку ее у Гансовского забрал. Так и сказать: хотел меня трахнуть, но я убежала. И спросить, что он думает насчет приличий и всей бодяги, которую так уважает. Впрочем, говорить ему ничего нельзя – он, хотя человек воспитанный по части вилок и ножей, “спасибо” и “до свидания”, но если рассказать ему об этой истории, он Гансовского просто убьет. Нет, не убьет. Изобьет. Изметелит. И Таня засмеялась, представив себе, как отец, загнав Гансовского в угол кабинета, где Таня сидела на дурацкой лесенке, обрушивает на его крашеную башку увесистые кулаки…

— Бедная Лиза! – сказала она вслух, заглянув в последний раз в яузскую воду. – Топиться не будем.

Ее уже перестало колотить от возбуждения и захотелось немедленно кому-нибудь рассказать об этом приключении. Но рассказать было некому. Подруг, известное дело, было множество, но самая задушевная, одноклассница, сразу после школы вышла замуж, скоро родила и теперь сидела на даче с ребенком. Дачного адреса Таня не знала. Две наиболее симпатичные сокурсницы укатили в отпуск на Кавказ. Тома для этого случая полностью отпадала. Да и не была она Тане подругой. Обсуждать это приключение с молодыми людьми, во множестве около Тани крутившимися, было и неинтересно, и невозможно. К тому же, несмотря на всю мерзость происшествия, почему-то оно дико волновало. Да, луковица эта произвела впечатление…

— Кажется, я задержалась… Гнусный старик, но почему-то пробрало… Пора… Чепуха какая-то – никто не нравится, никого не люблю… Подружки все уже при любовниках… Хорошо бы посоветоваться с взрослой умной женщиной – но таких в окружении не было…

Она и не заметила, как свернула с набережной на благообразную, совершенно не московскую по виду улицу, обсаженную старыми, регулярно расставленными липами. Какие-то госпитали, желтые старинные и полустаринные строения, не то казармы, не то общежития. Госпитальный Вал называлась улица. Это было Лефортово, и попала сюда Таня впервые.