Рассказ Едва самолет перевалил горы, как в салоне появился сладко­вато-солоноватый запах гари. Пассажиры прильнули к иллюминато­рам. Внизу на огромном пространстве, насколько хватало глаз, полыхал пожар, ограниченный справа синей лентой едва видимой реки

Вид материалаРассказ

Содержание


С юкагирского перевел автор
Подобный материал:
Калмык

рассказ

Едва самолет перевалил горы, как в салоне появился сладко­вато-солоноватый запах гари. Пассажиры прильнули к иллюминато­рам. Внизу на огромном пространстве, насколько хватало глаз, полыхал пожар, ограниченный справа синей лентой едва видимой реки.

В самолете загалдели.
  • Красиво горит.
  • А, каждый год почитай так. Вокруг Зырянки уже один го­рельник...
  • Все туристы, охотники-любители.
  • Да кабы, а то свои, браконьеры, алкаши...

Степан с тревогой смотрел на клубы дыма, из которого вы­плескивалось жадное пламя. Он представил, как в синем тумане с воем и писком мечутся звери, как огонь слизывает горячим язы­ком белок с верхушек деревьев. Все это было до того отчетливо, что он ощутил запах паленой шкуры и жареного мяса.

- Бедный мой край! - ужаснулся Степан.

Лет девять не был Степан в своих краях в Якутии. Закрути­ли дела, как-никак ведущий инженер телевизорного завода. Семья. Сынишка Димка родился болезненным, с ним каждый год надо было ездить к Черному морю...

Пролетели зону пожара и снова под крылом самолета цвели безмятежные глаза таежных озер, снова в салоне воцарился запах копченой рыбы и тонко выделанной шкуры.

- Запах моей земли, - радостно вдыхая, повторял Степан.
Откуда-то из глубины памяти выплыла чистая, как вода весенних
сосулек, река...

Вот он, Степа, ученик пятого класса, возвращается в июне домой на моторной лодке, уткнувшись в мешки с карамельками и табаком. Стремясь перекричать веселый треск шестисилки, отец и еще несколько односельчан рассказывают друг другу охотничьи истории. Иногда из рук в руки переходи! мутный стакан с водкой, отдающей бензином. Целых шесть часов подни­мается шестисилка из Зырянки в Нелемное. Степан только за­дремлет, как крики "Утки, утки!" будят его. На миг он глохнет от ружейных выстрелов, прижимается к борту и, перегибаясь че­рез него, выхватывает теплые трепещущие тушки из холодной, с ледком воды.

Легко раненые утки выскальзывают из его рук и шмякаются на мешки, широко раскрывают тупые клювы, ерошат перья, пыта­ясь защитить свою неразумную жизнь.
  • Добей, добей! - кричат охотники и хохочут над отпрянув­шим мальчиком. Степан неловко берет бьющуюся утку и слабо ду­шит, дрожа от страха и жалости.
  • Ты только так мучаешь утку, - отбирает птицу какой-ни­будь сердобольный охотник и с хрустом сворачивает ей голову, небрежно бросает на дно лодки. Возле рыбных мест Ясачной живут на берегу в летних урасах старики-рыболовы. Проезжие причали­вают хлебнуть горячего чаю у старика, угостить его водочкой, отведать рыбки.

Вот лодка уткнулась в пологий берег, по которому к ней бегут, заливаясь задиристым лаем, собаки разных мастей. За­поздало выкатываются из-за ивняка два сереньких шарика шер­сти, восторженно по-щенячьи лая. Показывается Басылай, старик-якут. На грушевидном лице полуколечки смеющихся глаз, жидкая бороденка треплется на ветру, придавая ему вид сказочного бытык-старика. "Бытык" по-якутски означает именно такую жидкую бороденку, как у Басылая. Пока взрослые чик играет с толстыми увальнями-щенками... Но вот все разго­ряченные выскакивают на берег. Старик, как-будто живчик в нем заиграл, засуетился, нырнул в тальники и тут же вынырнул, как иллюзионист, держа в руках две увесистые рыбины.

- Это твоя, мальчик, - шамкает он не столько от старос­ти, сколько от водки. - Большой будешь расти, приезжай бу­дешь и угощай маненько старика.

Степан с трудом тащит рыбин, подсунув под жабры. Крас­ные хвосты волочатся по песку, оставляя зигзагообразный след. А Басылай тихонько хихикает, вытирая руки о штаны неопреде­ленного цвета...

Прилетев в Зырянку, Степан отправился к тетке. Ключ оты­скал на старом месте под тазом, где он припрятывался и десять лет назад.

- Все по-старому, -изумлялся он, вдыхая коридорный запах
замоченного белья и подгоревшего молока.

Пришла тетя, заохала, запричитала, носясь проворно по комнатушке, как мышь по своей норке. От нее Степан узнал, что Калмык в Зырянке, собирается в Нелемное. От такой вести у Степана защипало в глазах и закололо в боку.

Ведь это ж Петька, "друг степей калмык", друг детства", сосед, сверстник. Маленькими они вместе сбегали на Антошку, небольшое проточное озерко, и купались, несмотря на запреты матерей. А точнее - барахтались в вязкой глине. Дома сразу догадывались - опять купались в Антошке. На волосах, ушах, шее предательски желтела глина, не говоря уж о сапогах... По весне исчезали с уроков, бегали в лес, где на проталинах отыс­кивали темно-красные жухлые плоды прошлогодней брусники, гоня­лись за белками. Аукнешь - крик, как эхо выстрела, бьет по кронам лиственниц, срывая с верхушек кое-где уцелевшие ко4.

Собрав наскоро вещи, так и не пообедав, Степан отправил­ся на берег, надеясь поймать там Калмыка и с ним уехать в Нелемное.

Степана поражало умиление, возникающее в нем при встрече со знакомыми деревянными домами, тротуарами из досок, старыми заборами, немыми свидетелями его детства. Прежде ничего похо­жего он не переживал. Душа его раздваивалась: он чувствовал себя уже человеком в годах, идущим в шляпе, с плащом малахи­тового цвета через руку, скептически осматривающим провинци­альный городишко, и в то же время - подростком, которому зна­комы все гвозди в заборах, только что написавшим украдкой на березе "С + Г = Л", прячущим руки, покрытые цыпками, в карма­ны.

Тупоносый "Муксун", катерок, бог весть когда спущенный на воду, все также, как много лет назад, перевозил народ с одного берега на другой. Дощатые лодки прежде верой и прав­дой служившие людям, валялись на откосах берега полуразбитые, как гигантские рыбины, вытащенные на сушу. Везде, приткнув­шись к берегу, как поросята к соскам матки, стояли алюминевые лодки с подвесными моторами, излучая холодный металлический блеск.

Калмык не заставил себя долго ждать. Гремя пустой кани­строй, он вынырнул словно из-под земли, в шляпе, когда-то имевшей темно-синий цвет, а теперь бурой, на полях - контуры озер от жирных пятен. Поверх толстой шерстяной рубашки бол­тался галстук на резинке с дешевым камешком, придавая Калмыку вид только что сорвавшегося с виселицы, в болотных сапогах он промчался мимо Степана, насвистывая песенку, беззаботный, как служитель ада, отправляющийся в командировку за грешной душой.

- Калмык! - закричал сорванец, притаившийся в Степане.

Какой-то вихрь закрутил беззаботного человека с канистрой. Он чуть не запутался в своих сапогах. Калмык все облетел во­круг глазами: кто бы мог крикнуть?.. Конечно же, не солидный мужчина с малахитовым плащом через руку. Калмык даже озадачен­но посмотрел на свою канистру и вдруг, не глядя на Степана, озаренный каким-то внутренним чутьем, вскрикнул:

- Степанча!

Так он в детстве называл Степана. И уже не было на бере­гу двух взрослых мужчин, а были пацаны, друзья детства. Они неуклюже наступали друг другу на ноги, похлопывали друг дру­га по плечу, сходились и расходились, как петухи.
  • Послушай, заедем по дороге к старику Васылаю! - захлебы­ваясь от восторга, предложил Степан.
  • Умер же он, - гогота, простодушно Калмык.
  • Как умер? - удивился Степан и, припомнив собственные го­ды, огорчился. – Да, много воды утекло.
  • Вона, кто теперича к рыбакам заезжает, час - и будем до­ма. "Вихрь" у меня новяк, зверь, - похвастался Калмык.

"Смотри-ка, у него усы", - отметил про себя Степан, раз­глядывая широкое, с носом цвета недоспелого шиповника, лицо Калмыка.

Они изрядно выпили за встречу, и Степан весь путь проспал в лодке.

"Как же он, пьяный, мчался по реке?.. Отчаянный же Камлычок". - рассуждал он уже на берегу родного села.

Встреча с родными не обошлась без шумного застолья. Отец Степана был похож на школьника, одетого в нарядную рубашку и усаженного за праздничный стол с взрослыми. Уж очень он себя неловко чувствовал, сидя рядом с таким умным сыном. Он немного оттаял после первой рюмочки и шептал своему соседу, Дегору:

-Сынок-то вот инденер, тыщей народа командует.

Мать сидела напротив и почти ничего не ела и не пила, а смотрела неотрывно и жадно, как говорит, улыбается, ест сын. Губы ее что-то шептали.

Степан проснулся рано утром от сильной головной боли. Было светло как днем. Конец июня - белые ночи. Перед ним на табуретке стоял ковш холодной воды и в помятой алюминевой кружке крепкий чай.

"С чего Петьку Калмыком прозвали? - размышлял он, отвле­каясь от головной боли. - Наверно, от реки Колыма пошло "колымчанин, а потом стало просто "калмык".

Опорожнив ковшик и кружку, Степан вышел на кухню. Здесь его встретили ласковые глаза матери, так и не прилегшей в эту ночь, но лицо ее было свежо. Всепоглощающая любовь к близким молодит людей, и они не знают усталости. Чувство раскаяния и невысказан­ной теплоты, которую мы никогда не успеваем высказать своим ма­терям, пока они живы, охватило Степана. Он, робея как в детст­ве, подошел к ней, взял один из морщинистых пальцев высохшей руки и, наклонившись, поцеловал в щеку, пропахшую мылом и таба­ком. Мать расцвела.

- Чайку, Тепа.

Тепой- недотепой звала его мать в детстве, может она вчера и шептала это имя за столом.

- Нет, эма, я пойду прогуляюсь, - мягко отговорился Степан.

До берега тянулся небольшой лесок, где каждый кустик был когда-то знаком Степану. Он натянул плащ, было прохладно. Ему хотелось найти березку, росшую перед его отъездом между кус­
тов смородины. Она была тогда махонькая, с тонкой, нежной бе­рестой. Но теперь он ее на месте не нашел. Это омрачило Степа­на и усилило головную боль.

Из-под берегового откоса донеслись какие-то звуки, похо­же было, что кто-то что-то волок или катил. Степан подошел к краю обрыва и увидел нелепую фигуру Калмыка, пытающегося вта­щить небольшой фанерный бочонок в лодку.
  • Помоги, Степанча, барабан погрузить, - обрадовался Кал­мык. Бочонок был наполовину наполнен засоленным чебаком, изда­ющим подозрительно кислый запах. .Друзья общими усилиями втяну­ли в лодку бочонок, все пытавшийся выскользнуть, выкатиться из рук. А только тут, утирая пот со лба, они взглянули друг на друга и, как заядлые алкаши, без слов поняли - надо опохмелить­ся.
  • Хочешь? - заговорщически прокашлял Калмык, и тут же сам подтвердил. - Хочешь смотаемся до обеда в Зырянку, там у ко­решей есть. Заодно проветримся. И эту гадину сбудем.

Он озлобленно пнул бочонок, стоящий с самым мирным видом.

- У отца своего спер. Один хрен выбросит. А в Зырянке му­
жички ее с пивком заварганят и, может, сам бочонок сожрут.

Он рассмеялся, переходя от мелкого хихиканья в дробный гогот. Так смеются добродушные, но с лукавинкой люди.

Вскоре они мчались навстречу солнцу, разрезая, как фи­нишную ленту, легкий молочный туман. На пути им встречались лодки, идущие вверх по реке. Калмык приветствовал каждую, что-то кричал, махал рукой. Он был так органично слит со стремительным бегом лодки, что Степан невольно залюбовался им. Экзотическая шляпа, надвинутая на самые глаза, хлопала потрепанными полями, как птица, которая вот-вот улетит.
  • Что... Ты всех их знаешь? - кричал ему Степан.
  • Ага, почти с каждым пил. Делаю разный шухер-мухер, - буквально орал, подмигивая, Калмык. Вел он лодку с налетом артистизма, небрежно направляя ее с одного берега на другой.

Чувствовалось, что он знает фарватер, как человек знает каждый прыщик на собственном лице.

"Да, он хотя и "калмык", но не друг степей, а этих вод, -с восхищением думал Степан. - Но друг ли?.."

Почему-то вспомнился сынишка Димка, спящий с высунутым из-под подушки кулачком, с полуулыбкой на детском личике. За­тем мысли опять занял Калмык с его улетающей шляпой.

"Димка и Калмык, - хмыкнул про себя Степан. - Значит, есть что-то неуловимо общее между старым и малым... Что же сделали с березкой? Кому она мешала? Почему так, внешне вроде мало что изменилось, а ведь что-то изменилось сильно. Не могу понять. А может, изменился только я? Куда мчатся эти лодки, почему их так много?"

Последний вопрос он прокричал Калмыку.

- Браконьерничать, - коротко, с оттенком презрения, бро­сил тот.

В Зырянке, на окраине, в небольшом деревянном домике с палисадником они опохмелились. Хозяин с неприятно синими тол­стыми пальцами вел какой-то деловой разговор с Петей, время от времени похлопывая его широкой ладонью по спине. Хозяйка с заплывшими глазами сидела напротив Степана и бесцеремонно его изучала, словно какую-то вещь.

Захмелел Степан сильно и, уже сидя в лодке, когда Калмык все еще прощался на берегу с хозяином, что-то засовывая в на­грудный карман, все пытал себя:

- Кому мешало деревцо?.. Почему этот тип называет Калмы­ка Петяшей?.. Петяша..,

Калмык влез в лодку, засунул какой-то сверток в бардачок и, выпрямившись, сказал удовлетворенно:

- По коням

Тут владелец малахитового плаща, не сорванец, а человек, знакомый с заповедями "не убий "не укради, поднялся и ко­ротким ударом шмякнул Петяшу в лицо.
  • Иуда! - прохрипел он, встряхивая ноющие от удара паль­цы. В пьяном тумане Степан видел боковым зрением, как амбал -хозяин беззвучно разевая рот, идет уже по воде, протягивая к Степану свои широкие синие пальцы.
  • Не надо! - крикнул Калмык амбалу, уже было схватившему Степана за ворот плаща. Голос Калмыка был совершенно трезв. Он медленно поднялся, прикрывая левый глаз,
  • Дай его мне, Петяша! - хмуро умолял хозяин.
  • Кончай болтать, отталкивай лодку, мы поехали! - кате­горично заявил Калмык, избегая смотреть на Степана.

Снова запел мотор и рванулась вперед лодка. Переживая случившееся, Степан не заметил, как уснул Проснулся он отто­го, что к ровному шуму мотора примешивались какие-то груст­ные тающие звуки. Сквозь прикрытые ресницы Степан посмотрел на Калмыка. Он сидел так же лихо, как и прежде. Левый глаз совсем заплыл, правый отрешенно смотрел в даль реки. Слышал­ся мотив мучительно знакомой якутской песни, которую Степан часто слышал в детстве. Калмык пел песню.

Оба переживали случившееся. Степан оправдывал свой взрыв тем, что Калмык предал их детство, где все, как казалось ему, было светло и чисто, что в тот злополучный момент Калмыку больше подходило имя Петяша, что он в этот момент олицетворял изменившийся мир, где без жалости погублена березка, которую Степан, не зная почему, помнил все эти годы. Но Степану было непонятно, почему Калмык не ударил его, не вскричал, не по­зволил типу с синими пальцами схватить его за горло. Он всматривался сквозь ресницы в лицо Калмыка и не находил ответа, ибо в отрешенном взгляде друга детства он читал и тор­жество. Но почему торжество, он не понимал...

Калмык в это время вспоминал всю свою лихую жизнь. В по­следние годы он ждал возмездия, ибо чувствовал, что делает что-то не так. В угоду зеленому змию он продавал из-под полы шкурки соболей, без лицензии охотился на сохатого, продавал патроны и давал ружье людям, не имеющих охотничьего билета. Через его руки прошло немало левых денег, но они не прельща­ли его. Он видел, что так поступает немало людей, и для него это было своего рода щегольством. Никто его на этом пути по­ка не останавливал. Не пойман - не вор, И может быть, он по­пался бы в конце концов, угодил бы на скамью подсудимых, от­сидел срок. Все это бы его еще больше озлобило и сделало хитрее.

В детстве он слыхал от деда, что есть хозяин тайги, все­сильных дух, защитник зверей и леса, что рано или поздно он покарает обнаглевшего охотника. И когда его ударил друг дет­ства и выкрикнул "иуда», он подумал: "Вот оно, возмездие!"

Калмык туманно знал, что Иуда был какой-то предатель, но кого Иуда предал и зачем, представления не имел.

"Наконец-то! Все-таки есть хозяин земли, защитник зверей и леса. Это он меня ударил рукою друга!" - торжествующе думал он, глядя вперед. Он пел старинную песню, где говорилось о хозяине земли.

Будь охотник ловким, храбрым,

Но не жадным и жестоким.

Не губи напрасно птицу,

Не лови напрасно рыбу.

В дни, когда свивают гнезда,

В дни, когда бывает нерест.

Бее твои поступки видит

Дух земной, хозяин леса.

По твоим идет он тропам,

Мысли все твои читает.

На того, кто слишком жаден,

Он нашлет свое возмездье.


Но ни Степан, ни Калмык не знали, что случившееся было эле­ментов закономерности, что настало время человеку изменить свое потребительское отношение к природе, ибо защищая природу, чело­век защищает себя.


Ысыах


С юкагирского перевел автор


Я рос болезненным и хилым мальчиком, но всегда мечтал стать сильным, чтобы однажды на празднике ысыах принять участие в борьбе хапсагай. Это старинная якутская борьба, где побеждает сильный и ловкий. Стоит тебе рукой коснуться земли — ты проиграл. Борцы напоминают двух петушков: они долго кружат, вни­мательно следя друг за другом, чтобы резким, неуловимым движением повергнуть противника наземь. Помню, я за неимением гантель накачивал мышцы утюгами. Один небольшой чугунный, другой большой железный полый, мама наполняла его горящими угольками и гладила. Натерпелся я с большим утюгом. Замок у него какой-то хитрый — захочешь открыть, не откроешь, а когда не надо, он и сам может 1рыться. Поднимаешь его, а из щелей сыплется пепел. Как-то мама только наполнила его огненно-дышащими угольками и поставила, а я тут же его утащил и начал упражняться. А он возьми и откройся... Подпалил я себе волосы, брови, прожег новую рубашку, но и это не охладило моих потаенных желаний.

Много лет прошло с тех пор... Долго я жил на материке (так у нас называют европейскую часть страны), объездил многие края, лишь изредка приезжая домой, родину, да и то в зимние месяцы. А праздник ысыах — летний светлый праздник, праздник начала сенокосных работ в конце июня — жил только в моих детских воспоминаниях, радостями и горестями мечтательного мальчугана. Ведь детские горести со временем также дороги сердцу, как и детские радости.

И вот через много лет я снова приехал летом в свой колымский городишко. Жара стояла небывалая для наши,» мест, термометр не опускался ниже тридцати градусов. Клубы пыли поднимали на тихих улочках машины. Лишь изредка попадались прохожие. Весь народ ушел на берег реки, где купались, ловили рыбу на ужин или просто сидели у воды и вели неторопливые разговоры. Завтра дол­ен был состояться праздник ысыах. Только-то и было разговору, что о нем.

Мне повезло, как раз собирался ехать вверх по реке на рыбалку мой двоюродный брат. Он мог подбросить меня до моего села. Брат поздоровался со мной, как-

будто мы с ним только вчера расстались. Обычная сдержанность северных людей.

— На праздник едешь? — улыбнулся он приветливо, не отрываясь от мотора.

Я согласно кивнул, хотя вряд ли я собирался подгадать именно к празднику.

Теперь был рад еще раз окунуться в праздничный круговорот, желая обновить тускневшие детские воспоминания.

Дюралевые лодки с подвесными моторами почти не уступают в скорости легковым автомобилям. Представьте себе зеркальное полотно дороги шириной в двести триста метров, порывы ветра морщат отражения облаков и деревьев. Полотно реки петляет от песчаных и галечных плесов к темным обрывистым берегам, где свисают обнаженные мощные морщинистые корни лиственниц и кустарников, ивы полощут свои ветви в воде, где торчат, слегка покачиваясь на стремнине, голые вер­шки полузатонувших деревьев, впившихся в дно реки мертвой хваткой. Впереди — величественное зеркальное спокойствие позади — вихрь, пена, брызги и как крылья лодки, бегущие волны... Быстро надвигаются и уходят назад берега, кажется, лодка вот-вот очутится в тупике, ибо зеленые стены леса слились впереди ,но снова и снова открывается серебристая даль реки. Комарикам за лодкой не угнаться, и только слепни упрямо следуют за нами, вплетая свое сердитое жужжание в рокот мо­ра. Но они даже не пытаются нас укусить, словно увлечены только процессом погони.

Очарованный величием реки, оглушенный шумом мотора и нахлынувшими воспоминаниями, я молча сидел до самого села.

Высадив меня на берег, брат помчался дальше. Вот тут-то и начали кружить надо мной и атаковать меня слепни. Восемь часов вечера, а солнце было еще высоко. Пора белых ночей... Сколько с ними связано воспоминаний... Какие-то ребятишки рыбачили и купались у берега. Они появились и выросли в мое отсутствие. Берег щетинился дюралевыми лодками, на галечной косе, разложив снедь на камнях, веселилась компания. Ко мне подошли два парня: один — коренастый в солдатской рубашке, с широко посаженными медвежьими глазами, второй — высокий со слабой грудью, с длинным узким лицом, в майке и широких брюках. Что-то неуловимо знакомое было в них. Они поздоровались и назвали меня по имени.

Раньше меня выводил из себя вопрос: «Чьи вы дети?» Так обычно спрашивали взрослые, вглядываясь в молодых ребят. И только услыхав имя отца и матери, начинали улыбаться, вспоминать и передавать приветы родителям. На Севере в близлежащих селеньях люди хорошо знают друг друга, да и не только в селеньях, но и в городках. Вот и я не удержался и спросил: «Чьи вы дети?».

Один оказался сыном дяди моего отца, второй, что повыше, был сыном Моти. Мотя была года на три старше меня. Судьба этой женщины - сплошное недо­разумение. Когда я учился в школе, нам только ее и ставили в пример. Мотя была круглой отличницей. Когда она училась в десятом классе и жила в интернате, даже пригласили художника нарисовать ее портрет. Он нарисовал Мотю в полный рост. В строгом школьном платье, ее умные глаза смотрели куда-то вдаль. Я, помню, тре­петал перед этим строгим портретом, в душе испытывая какой-то священный ужас. Он долгое время висел в центральном зале интерната, где за столами воспитатели снимались с отстающими учениками. Затем портрет во время ремонта перенесли в кладовку, где он пылился за бельевыми мешками и только глаза смотрели мимо нас отрешенно вдаль. Последний раз я видел портрет в коридоре среди лопат и граблей. По-видимому, какой-то первый второгодник пырнул нарисованную отличницу под сердце перочинным ножиком, но затуманенные глаза были все также непоколебимо живы. Художник явно уловил что-то необычное в Моте, какую-то скрытую суть. Она получила на выпускном вечере золотую медаль и самые лучшие пожелания. На этом ее звезда закатилась. Из родных у Моти были лишь старенький отец, старая сестра и дедушка, которого все звали Белый Хаха. Хаха по-юкагирски — де­душка. Волосы его были так белы, что отливали синевой. Говорят, в молодости Белый Хаха был бравым парнем: устанавливал на Колыме Советскую власть, бывал на Большой земле. Может быть, он своими рассказами заронил в душу Моти смут­ную мечту, иначе почему рожденная в глухой таежной деревушке, она никак не могла привыкнуть к ней и жила в своем замкнутом книжном мире. Читала Мотя запоем. Спустя рукава она делала всякую домашнюю работу, не лучше работала и в совхозе. И прослыла самой ленивой девушкой. Односельчане прозвали ее Мотусь. А ей было все равно. Постепенно она опустилась — ходила в грязных платьях, плохо причесанная, начала попивать, но сохранила единственную верность — любовь к чтению. Мотя так и не нашла свою настоящую дорогу. А ведь пойди она учиться дальше, наверняка бы из нее получился человек, а может, даже и ученый. Ведь бы­ло же в ней то смутное, что изобразил художник, какая-то неясная даль. И это нерожденное тяжелым грузом лежало в ее душе, все остальное становилось для Моти мелким, обыденным. Среди попоек со случайными людьми она, даже того сама не замечая, родила одного ребенка, второго, третьего так и не испытав к детям особой материнской любви. Одна любовь поглощала ее всю — чтение книг. Она жила с детьми и дедушкой в старом клубе, в том помещении, где раньше размеща­лась библиотека. Не знаю, сама ли она выбрала это помещение или это была иро­ния судьбы. Как-то зимой я зашел к ней. Стояла жуткая холодрыга. У нас так именно и говорят «холодрыга». Попробуй при температуре пятьдесят пять градусов не подрыгать ногами, мигом замерзнешь. Приходится только удивляться, какие меткие и емкие слова рождаются в народной речи.

В полутемной комнате я с трудом различил несколько кроватей у стен, посредине остывшую печь. Было не прибрано, немытая посуда громоздилась на столе. На од­ной из кроватей, натянув на себя несколько одеял, лежала Мотусь и читала при свете свечи книгу. Она нехотя оторвалась от чтения и взглянула куда-то мимо меня затуманенными глазами.
  • Аа, это ты...— протянула она, как бы выныривая из небытия. Еще минуту она лежала молча, видимо, ожидая, что я наконец уйду и она сможет продолжить чтение. Затем она выползла из-под одеял, как червяк из кокона. И лежала-то она не раздеваясь. Мы немного поговорили. Мне все казалось, что я слушаю человека, находящегося в глубоком наркотическом опьянении. Говорила она на каком-то странном книжном языке.
  • Как поживаете, сэр?.. Соскучились по вашей драгоценной матушке?

С тяжелым чувством сожаления и в то же время облегчения я вышел из ста­рого клуба...

Мне было приятно стоять на берегу с молодыми здоровыми ребятами, чем-то напомнившими мне их родителей. Приятно было дотрагиваться до ветхих бревен амбара, пропахшего сыростью реки и сладковатым запахом тлена. Это был старин­ный якутский амбар с высоким полом, чтобы предохранить вещи от сырости земли и мышей.

Вспомнили мы дядю моего отца, моего деда. Он был опытным охотником, сохра­нившим наивную свежесть взгляда до глубокой старости, хотя много пережил на своем веку. Он был проводником у первых красных отрядов на Колыме, организо­вал колхоз. Дедушка хорошо помнил и дореволюционные голодные времена. Худо тогда приходилось юкагирам. Они поселялись на зиму в зимники несколькими се­мьями. В погожие дни мужчины отправлялись на лыжах искать сохатого. Называли сохатого уважительно «чомолбен», что значило «самый большой». Берданы были тогда большой редкостью и пули тоже. Единственную бердану на несколько семей отдавали самому быстроногому и выносливому. Чаще всего она доставалась моему деду. Найдя свежий след, охотники начинали длительную погоню. За мужчинами ехали на собаках женщины. Иногда погоня длилась день, два, три. Чувствуя, что лось вот-вот должен остановиться, первый охотник в пылу погони скидывал тяже­лую доху, за ней бросал шапку, рукавицы. Идущие следом подбирали одежду това­рища. Первый налегке догонял сохатого и убивал. Вместе они разделывали тушу и дожидались женщин, чтобы погрузить на нарты и отвезти мясо на место зимней стоянки, где их дожидались голодные старики и дети. И не раз так спасал мой дед людей от голодной смерти.

Я оставил ребят стоять у амбара, сам заспешил домой. У старого клуба я уви­дел седого старика Кузьму. В военной фуражке с околышем он стоял, опираясь на суковатую палку. Сливаясь со своим посохом в одно целое, Кузьма походил на старую высохшую корягу. Лицо его, как бы вырезанное из темного дерева покрытое ломаными морщинками, напоминало искусную маску. Кузьма узнал меня и привет­ствовал как военный. Чудаковатый был старик. У него была странная любовь к военным фуражкам, шинелям, кителям. Он выпрашивал их у демобилизованных ребят, выменивал на рыбу, пушнину... Его старческая фигура, похожая на вопро­сительный знак, в шинели, фуражке и болотных сапогах выглядела нелепо. Женщины пугались. если он выныривал неожиданно из-за угла. Поговаривали, что он шаман. Я никогда не видел живых шаманов и Кузьму к ним не причислял.

Однажды у меня начались сильные боли в животе. Я лежал, согнув колени, не мог даже их разогнуть. Собравшиеся около кровати родители и соседи высказывали разные предположения — одни говорили, что у меня аппендицит, вторые, что я отравился, третьи предполагали грыжу. Решили везти меня в город, но пока искали лодку, послали за стариком Кузьмой. В наглухо застегнутом кителе неопределенного цвета, пропахший рыбой, он подсел ко мне и стал холодными узловатыми пальцами ощупывать мой живот. Прикосновения были приятными: там, где касались пальцы , живот сжимал мышцы и слабо пульсировал.

- Пупок сместился,— изрек наконец он.— Надо вставить его обратно на место.

Пальцы Кузьмы комкали и разглаживали мой живот. Боль постепенно уходила, уступая место приятной истоме. Вскоре я свободно распрямил ноги и чувствовал себя, как новорожденный. У меня было такое чувство, будто между ногами и грудью находится


легкий воздушный шарик.

— Будь здоров! — надев фуражку, отдал мне честь старик. Его глаза лукаво улыбались. Он ушел, а я долго ощупывал свой живот, стараясь понять, что же смещалось.

Теперь мои сестры и отец жили в новом четырехквартирном доме, и я, не чувствуя ног спешил туда. Над селом низко летали чайки. Сначала я принял их за голубей.

Затем спохватился, откуда им быть в этих широтах? Удивительно. Раньше чайки держались подальше от села, ибо мы, мальчишки, всегда ходили с рогатками и не упускали случая пульнуть в них. Огромные мохнатые лайки с недоумением следовали за мной, не решаясь подойти и обнюхать. Неожиданно одна собака с радостным лаем бросилась на меня. Я испугался, но она начала восторженно лизать мои руки, норовя достать и лицо. Я с трудом узнал отцовского Ежика. А он уже, нетерпеливо помахивая хвостом, гарцевал впереди меня с хозяйским видом, явно хвастаясь перед другими собаками.

Дверь была не заперта, но дома никого не было. На подоконнике в консервных банках и деревянных ящиках мирно росли цветы, слепни с изнеможением бились о стекло. На кухне горел свет, хотя еще высоко стояло солнце. Я обрадовался — обычно в летнее время электростанция не работала. Но вот дверь за мной распахнулись, и я попал в объятья своих сестер.

Они убирались в старом доме, куда прибежал соседский мальчик и сообщил о моем приезде. В старом доме уже два года никто не жил зимой. Дом требовал капитального ремонта, но в летнее время там можно было жить. Его собирались снять мой младший брат с женой. Жена брата все хотела приехать сюда на постоя­нное жительство, но боялась простудить маленького ребенка. Пока она жила родителей в Олекминске. Брат пытался сам отремонтировать старый дом. Он разобрал полкрыши, раскидал завалинки, но на большее не хватило ему запалу. Несколько лет назад он окончил училище механизаторов и устроился работать трактористом в совхозе. Но после того, как он покопался в двух исправных тракторах и они стали явно надолго, его отстранили от техники. Дома он разобрал исправную мотопилу, а когда собрал, обнаружилось много лишних деталей. Тогда разобрал вторую мотопилу, чтобы из двух собрать одну. И эта попытка окончила­сь плачевно. Отец боялся допустить его до лодочных моторов, но он добрался и них. Школа механизаторов была самой большой его ошибкой. С детства брата тянуло к музыке. Он сам научился играть на всех музыкальных инструментах, которые были в нашем старом клубе. Помню, как из пустого клуба, а он обычно не закрывался на замок, то доносились звуки гитары, то плакала гармонь, то тренькала балалайка. На полутемной холодной сцене сидел брат и, полузакрыв глаза, перебирал клавиши инструмента... Такой уж был человек. Любую работу он исполнял, мурлыча какие-то песенки. Брат знал всех собак на селе, и собаки любили его. Иногда он подзывал своего любимца Байкала и начинал поочередно дергать его за уши, добиваясь разным тональностей воя. Это была невообразимая симфония, которую собака с удовольствием исполняла. Она знала, что от нее требуется. Брат по пьянке подрался, и ему дали год исправительных работ. Срок должен был кон­читься этой осенью.

Долго я чаевничал с сестрами, вспоминали детство, маму, бабушку... Отца дома не было: рыбачил где-то в верховьях Ясачной.

Когда я вышел, было уже половина двенадцатого, а солнце все еще висело над млей. На крыльцо соседнего дома медленно поднималась молодая беременная женщина. Перед самой дверью она обернулась и из-под козырька руки посмотрела на солнце. Ее лицо дышало счастьем и покоем, ладонь казалась сотканной из лучей солнца, золотистые оводы чертили вокруг нее свои замысловатые круги. Она скинула руку от лица, как бы прощаясь с солнцем, а может быть, отмахиваясь от оводов. Я кивнул ей, но она, кажется, не узнала меня. Глядя куда-то за горизонт. она скрылась.

В свой последний приезд я жил у нее, точнее занимал комнату, где писал и читал. Учительствовала она уже лет десять, а то и больше. Ей совхоз выделил двух­комнатную квартиру, но мать никак не хотела покидать своего старого дома. Поживет немного у дочери и обратно переезжает в старое гнездо. А мне у сестер в двухкомнатной квартире негде было уединиться. Здесь теснились отец, брат, сес­тры да и племянник. Вот я и попросился у нее дней двадцать поработать. В то время я ходил на костылях; упал неудачно и сломал лодыжку. Сестры помогли мне пере­нести в маленькую комнатку печатную машинку, книги и бумагу. Я тогда собирал­ся написать небольшую пьесу. Комнатка была очень холодная, оконное стекло было полностью скрыто за толстым слоем льда. Так что даже луч зимнего солнца не мог проникнуть в комнатушку, где всегда царил полумрак. Около окна я поставил ма­ленький столик и стул, из консервной банки сделал пепельницу, у отца взял пачку свечей, ибо надежды на электрический свет было мало. К тому же у меня была дурная привычка писать и читать ночью. Стуча костылями по обледеневшим ступень­кам, скользя, как корова на льду, я поднимался на Раиное крыльцо. И если она была дома, то выбегала раздетая на холод и помогала мне подниматься. До этого я плохо ее знал, хотя в детстве росли вместе. Рая окончила физико-математический факультет Якутского университета и приехала работать в родное село. Я видел Раю несколько раз, когда она была еще студенткой. Широкоскулая, с миндалевидными глазами, тонкая и гибкая, она любила попеть, потанцевать. Голос ее грудной и мяг­кий всегда выделялся в хоре. Я любил смотреть на ее лицо, когда она пела якут­ские песни. Щеки пылают, а глаза, устремленные куда-то мимо тебя, обволакива­ются сверкающей влагой слез.
  • Тебе не скучно одной? — спросил я как-то ее.
  • Разве я одна, у меня куча детей,— ответила она, нисколько не рисуясь.— Посмотри, в той комнате для них кровати стоят.

Действительно, в комнате стояло в ряд несколько детских кроватей, в углу были собраны игрушки, на полке много детских книг. Словно подтверждая ее слова, детские ножки быстро протопали по крыльцу, в дом вкатились два малыша.

— Мама, мама,— закричали они.— Ты нам купила конфеты?

Я недолго недоумевал. Оказалось, что дети Раиных сестер очень привязаны к ней и называют ее мамой. Рая покупает им обновки, сладости. Дети живут у нее поочередно, ссорясь, чья сегодня очередь ночевать.

Следом за малышами пришли два отстающих школьника, с которыми Рая зани­малась дополнительно дома. Она всех накормила и отправила в большую комнату, наказав не мешать дяде работать.

Иногда она стучалась ко мне и звала пить чай. Я знал, что ей просто хочется отвести душу, поговорить. Рассказывала Рая о себе нехотя, искоса поглядывая на меня, как боязливая чайка. Зарабатывала она неплохо, так как часто приходилось заменять других учителей, вести их предметы. Много времени уходило на подготов­ку к урокам, занятия с отстающими, а на личную жизнь его не оставалось. Тут еще надо дров нарубить, воды натаскать, помочь матери, с ребятишками сестер по­возиться. На книжку и рубля не положила, да и себе так и ничего не купила. Детей много у нее — вот единственная радость.

Как-то она позвала меня, виновато поставила на стол бутылочку вина, строга­нину из свежемороженого чира. Мне нужно было работать, а тут не смог отказать. Выпили мы с Раей немного. Она была чем-то расстроена. Чтобы как-то оживить ее, я попросил спеть песню на якутском языке. А ей, видно, самой хотелось попеть — душа истомилась. Много песен она спела, но мне запомнилась одна. До этого я никогда не слыхал этой песни. Мне кажется, что она сама ее сочинила. В эту ночь почти не спал, сидел при свечке в холодной комнате и все пытался сделать перевод этой песни на русский язык. Перевод мне не очень то удался.

Горит свеча в моей избушке,

Окно мое покрыто льдом.

А над селом зима-зимушка

Своим махает помелом.

Давно в печи дрова остыли,

Устало спит седая мать,

А я не знаю, кто мой милый

и как его мне повстречать.

Одна живу какие зимы.

Уже и молодость прошла,

А мне хотелось быть любимой,

Быть на виду всего села...

В белые ночи не поймешь, когда же люди спят. В двенадцать пришла к нам; маленькая, сухонькая бабушка, несмотря на жару, одетая в пестрое детское пальто, закутанная в серый платок, в теплых ботах. Ну, прямо человек в футляре. Она частенько захаживает к нам. Мы считаем ее своей бабушкой, хотя она нам даже не родственница. В юности она дружила с нашей родной бабушкой. Наша бабка умерла, а нам, как каждой семье, хотелось, чтобы была бабушка, старенькая, му­драя. Вот мы, не сговариваясь, и стали считать ее своей.

Старшие сестры и маленький племянник легли спать, и только младшая не ду­мала ложиться. Она недавно окончила культпросветучилище, и ее сразу назначили худруком при клубе. Праздник ысыах запланировали провести в соседнем селе, не­далеко от городка. За желающими побывать на нем должен был в девять утра прийти пассажирский катерок. Сестра волновалась, ведь ей предстояло везти танцевальный коллектив клуба. Звездочками из фольги она обшивала свою блузку, на кровати валялись костюмы для танцев и новенький бубен. Мне же не хотелось спать из-за резкой смены часового пояса.

В Москве сейчас только пять часов вечера. По улицам, наверно, кружится то­полиный пух, деловито гудит Садовое кольцо, после рабочего дня народ быстро заполняет кафе, рестораны, медленно прогуливается по паркам, в переходах метро продают гвоздики, пионы, левкои. Отошло время пахучей сирени... Электрички пере­полнены дачниками, впереди целых два выходных дня на лоне природы.

Через окно, из которого вынуты два стекла и проем затянут марлей, чтобы комары не проникли в дом, доносится смех, удары по мячу: совсем недалеко от вашего дома находится спортивная площадка. Два часа ночи, а светло как днем. Мы тихо болтаем с сестрой. Постепенно все звуки стихают. За окном над помойкой кружатся чайки. Они пронзительно кричат, ссорясь из-за чего-то. Макушки голов чаек серые, издалека кажется, что они носят шапочки. Иссиня-черный ворон молча сел на дрова. Чайки подняли истошный крик, начали на него пикировать. Ворон молчал, лишь изредка метал на чаек быстрый зеленый блеск своих мрачных глаз.
  • Смотри, ворон! Не к добру это,— обратил я внимание сестры.

Я несуеверен, но, приезжая домой, начинаю верить во всякие приметы и россказни, как в далеком детстве. Помню, мы жили в старом селе недалеко от теперешнего. Была зима, мы с бабушкой после метели чистили двор большими деревянными лопатами. Большой нахохленный ворон, лениво хлопая крыльями, сел на трубу соседнего дома, погреть­ся на дыму. Бабушка сняла рукавицу и перекрестилась.
  • Не к добру, не к добру он,— забубнила она.— Где видано, чтобы вороны грелись на трубе. Они зимой и близко к селу не подлетают.

На следующий день неожиданно умерла соседка.

Ворон постучал несколько раз толстым клювом по коре дерева. В предрассвет­ной тишине эти звуки казались ударами топора.

От сестры я узнал, что Рая вышла замуж за русского парня, работающего в райтопе. Райтопом у нас называют районную контору по заготовке топлива. Этого парня я видел в свой прошлый приезд. Это был чернобородый человек, всегда одетый в ватные штаны и телогрейку, пропитанные углем. Приехал сюда он из Москвы нас в селе жили несколько москвичей. До того обжились и пристрастились к охоте и рыбалке, что даже не собирались уезжать обратно.

Я снова вышел на улицу. На крыльце спали собаки, прикрыв лапами морды от комаров. И вдруг я увидел ворона. Он сидел на крыше Раиного дома, копаясь в своих перьях: наверно, вылавливая блох. Заметив меня, он зловеще каркнул и улетел. На каждом телеграфном столбе, как изящные фарфоровые чашечки необычайной формы, сидели чайки, терпеливо дожидаясь, когда же хозяйки начнут выносить мусорные ведра и им может перепасть рыбья голова или кусочек сухого хлеба.

Утром дома поднялась суматоха: сестры принаряжались на праздник. Мне же расхотелось ехать. Я чувствовал себя разбитым.

К девяти часам празднично одетые люди потянулись на берег с узелками, где была завернуты сладости, вареное мясо, жареная рыба, бутылки. На крыльцо Раиного дома вышел молодой парень в чистой выглаженной рубашке, в высоких охотничьих сапогах. Я с трудом узнал в нем райтоповца Витю. За ним вышла Рая. Они стояли и о чем-то тихо говорили. Рая застегнула на его груди рубашку. Он засмеялся и обнял ее. Она, смущенно оглянувшись по сторонам, выскользнула из объятий и исчезла за дверью.

На дальнем берегу, где река поглубже, стоял белоснежной катерок, отражаясь синеве, как легкое облако. Люди цепочкой поднимались на его борт по трапу. Смех и невнятный разговор далеко разносились по воде. Но вот катер медленно отвалил от берега и, плавно развернувшись, пошел вниз по течению. Девушки на его рту запели, и их звонкие голоса были долго слышны над рекой, хотя катерок уже исчез за поворотом.

Возвращаясь, я столкнулся с Васильком, младшим братом одного из моих друзей детства. Он, узнав меня, всплеснул руками и покачнулся. От него сильно несло вином, измятое лицо говорило о бурно проведенной ночи. Я спросил его, почему он не поехал на праздник.

— А у меня своя лодка, скоро поеду. Едем со мной, — великодушно предложил
он, но я отказался.

У самого дома мне повстречались Люба и Рая. С Любой мы вместе учились в одном классе. Они приостановились и поздоровались, но явно куда-то торопились.
  • Мы, старая гвардия, тоже решили ехать на праздник,— похвасталась Люба.
  • Заходи вечером, поговорим,— сказала Рая, застенчиво прикрывая живот ру­ками.

—Катер то ушел! — крикнул я им вслед.

— Ничего, найдем на чем уехать, — бодро ответила Люба.

Я пошел осматривать наш дом. Я намеревался прожить в нем лето, немного его подремонтировав. Дома без людей быстро стареют. Они не выносят тишины, скучают по человеку. В старом доме было пусто и чисто, пахло сыростью и гнилью, штукатурка внутри дома потрескались от мороза. Все здесь напоминало маму, ее заботливые руки, не знающие покоя. После смерти мамы даже огородец, где мы сажали картошку, заглох, двор зарос травой, дровяной склад покосился, а погреб под ним завалился. Когда - то я сам по маминой просьбе выкопал этот погреб. В маленькой комнате, где мы жили с братом, висела книжная полка и стояла моя металлическая кровать. На кухне стоял стол, поставленный еще при маме. Она час­то сидела за ним и курила. На улице становилось жарко, а здесь, дома стояла приятная прохлада и сырость. Я ходил по комнатам, и детские горести и радости легко оживали в памяти, как будто только и ждали этой минуты. Вот на косяке еле заметные зарубки, здесь я отмечал свой рост. Над кроватью торчал большой ржавый гвоздь, вбитый моей рукой. Летом на сенокосе я отрубил себе палец, в больнице мне приставили его на место и забинтовали. Я подвешивал руку на гвозде, чтобы не повредить ее во сне.

Увлеченный воспоминаниями, я не замечал, как летит время. Очнулся, когда хлоп­нула дверь в сенях. Я заблудился во времени и пространстве — мне показалось, что сейчас войдет мама. Дверь распахнулась, я увидел бледное лицо моей средней сес­тры. Она сегодня дежурила в больнице, поэтому не поехала на праздник. Работала она санитаркой вместо мамы.

— Рая утонула...— выговорила она с трудом, губы ее тряслись.

Весть взбудоражила все тело, тихо дремавшее под летним солнцем. Подробнос­ти трагической гибели по капле восстановили всю картину.

С утра Рая как будто не собиралась на праздник, хотя Виктор предлагал ехать с ним. Муж пообещал сделать покупки и тут же приехать. Но как только лодка с ним исчезла за поворотом. Рая загорелась желанием срочно ехать следом. Женские капризы трудно понять. Как раз в это время Василек и четверо его друзей спуска­лись с берега, чтобы ехать на праздник Лодка была мае перегружена, и кто-то из парней предложил поставить второй мотор дли скорости. Сказано — сделано, но не успели они пролететь два поворота, как один мотор заглох. Нарушилось равно­весие — лодка перевернулась.. Раи не умела плавать. |Вода, хлынувшая в лодку, за­тянула ее в багажник. Там ее и нашли, когда удалась перевернуть суденышко.

Большая беда сразу парализовала обычный ритм жизни села. Вечером пришел теплоход, полный плачущих родственников. Сразу был отложен отъезд на сенокос. Все близкими или дальними узами были связаны с погибшей На следующий день одни понесли матери Раи свежую рыбу, другие—мясо. На школьной кухне стали готовить еду на поминки, молодые девушки стали плести венки из полевых цветов, парни отправились копать могилу.

Я один ночевал в старом доме. Ночью мне было страшновато, но я нашел на полке свою книгу — А. Д. Попов «Творческое наследие». Всю ночь я читал ее. Меня огорчило, что сестры превратили книгу в гербарии для бабочек. Видно, бабочек ло­вили в прошлое лето. Я сам в детстве любил ловить бабочек и сушить в книге. Будь это другая книга, я бы, может, обрадовался коллекции. Каких только бабочек здесь не было — и маленькие, и большие, красные, синие, черные, белые... Был да­же один махаон, очень редкий для нашего края. Я читал книгу, держа на весу, а бабочки бесшумно выскальзывали и порхали как живые по комнате. Иногда они разваливались, и каждое крылышко порхало и кружилось отдельно. Я их вылавли­вал и собирал в другую книгу, в старый учебник по географии. Помню, сколько я трудов приложил, чтобы найти эту книгу. Дело в том. что я взял ее в библиотеке Московского университета и, будучи рассеянным, оставил в аудитории. В Горьковке, так мы называем абонемент нашей библиотеки в центре города, мне сказали, что книгу заменить нельзя, надо достать именно такую же. Я предпринял целую кам­панию: сначала развесил несколько объявлений в университете, обещавших нашед­шему денежное вознаграждение, затем кинулся обзванивать моих знакомых, хотя бы как- нибудь связанных с театром. Все было безрезультатно.

Я облазил все букинистические магазины Москвы: был на старом Арбате, на Сретенке, на Пушечной улице, у Первопечатника... Но, увы!... Во всех этих магазинах я оставлял свои карточки. К тому времени заведующая библиотекой разрешила мне замену утерянной книги другой, тоже по теории драматургии. Все уладилось, и когда я почти забыл о полугодовой погоне за Поповым, на мой адрес стали пос­тупать карточки, которые я оставлял в магазинах: студенты сдали экзамены и рас­ставались со своими учебниками. Все книги я скупил и одарил ими друзей, а одну из них привез на Колыму.

Наступил понедельник, а во вторник должны были хоронить Раю. Из ее родных сестер одна Аня была внешне спокойна и подтянута. Но ее выдавало осунувшееся ли­цо, запавшие глаза. При этом она часто курила.

Аня зашла к нам и попросила меня съездить проверить сети вечерком. Я сог­ласился. Она посидела, покурила, перед уходом подошла к умывальнику и сполосну­ла лицо холодной водой, затем пошла в маленькую комнату вытереть лицо. Она долго не выходила из комнаты. Я заглянул туда. Аня стояла спиной ко мне, ут­кнувшись в полотенце, плечи ее вздрагивали. Я поспешно отошел. Вскоре вышла и Аня и, жалко улыбаясь, соврала, будто бы наводила маникюр.

В двенадцать часов ночи поднялся сильный ветер. Он донес запах гари и синей пленкой дыма окутал деревья, дома. Я заспешил на берег. Между рекой и селом небольшой лесок, где растут лиственница, березы, ольха, тальники. Все гудело и рвалось на ветру. В гуле леса было что-то привлекающее, захватывающее, как-то иначе думалось во время буйства стихии. Мне вспомнилась музыка Чюрлениса «В лесу», где стонут высокие мачтовые сосны.
  • Далеко горит, километров сто двадцать отсюда, у Аргатаса, — проговорил озабоченно кто-то. Я обернулся, рядом стоял бригадир охотников совхоза.
  • От молнии загорелось, по телефону нам сегодня передали. Плохо... Там на­ши охотничьи угодья. Беда одна не приходит. Тут еще с сенокосом запаздываем. Дождя бы сейчас проливного.

Восхищение перед стихией как-то сразу потускнело. В гуле леса послышалось что-то тревожное, жалобное.

Опять мне не спалось. Пришлось снова читать книгу Попова. Раздражал запах гари, проникший в дом. Годовалый жеребенок фыркал под моим окном. Он потерял свою мать. Кобылицу задрал медведь. Жители села, не сговариваясь, как бы усыно­вили ласкового жеребенка. Даже имя дали человеческое, Саша. Все считали своим долгом покормить его. Так что жилось ему неплохо. Саша ходил вокруг моего дома и ел траву, гонял по двору ногами пустое ведро, заглядывал в окно: не подам ли я ему хлеба.

В день похорон и стар и мал натерлись комариной мазью, надели резиновые сапоги — кладбище находилось за болотом и туда можно было пройти только в са­погах. Гроб с телом по селу вез на просторных санях трактор. Впереди трактора молодые девушки несли венки. Все больше и больше людей присоединялось к про­цессии. Шли якуты, русские, юкагиры, эвены — все население села, кроме грудных детей и немощных стариков. Как призрак появился Кузьма в солдатской шинели и в военной фуражке. Он, с трудом передвигая ноги, взобрался на пригорок и, сдернув фуражку, застыл изваянием. За людьми увязались собаки. Они путались под ногами, устраивали драки. Шел жеребенок Саша, тыча женщин мордой в спину, требуя хлеба. Ближе всех к саням держалась белая собака с черными пятнами. Вид у нее был недоуменный, она все пыталась запрыгнуть на сани, но люди ее мяг­ко отгоняли. Это была Раина собака, Пурга. Я все воспринимал как в тумане: бессонные ночи давали о себе знать. Плач сестер, матери Раи, слезы на глазах лю­дей как-то не доходили до моего сердца. Забили последние гвозди, на гроб полете­ли первые комья земли. Вдруг Пурга запрыгнула на гроб и залаяла на людей. Ее вытащили и привязали к кустам. Она завыла протяжно и тоскливо. От этого лая защемило сердце, и слезы сами побежали из моих глаз.

Я очнулся... Я вдруг понял, что я не успел сказать Рае при жизни теплых слов. Я даже не написал ей о том, что пьесу, которую я написал в ее квартире, скоро напе­чатают. Меня словно озарило — ведь и эти люди любили и уважали Раю. Но тоже не успели ей сказать об этом. Главное всегда труднее высказать. Вся круговерть этих дней всплыла в моей памяти. С каким-то сожалением я понял, что мои детские представления о празднике ысыах теперь не будут такими зыбкими и прекрасными. Но взамен потерянного я обрел нечто другое, более важное — хоть немного понял их людей и сблизился с ними.