Составленная Геннадием Айги и снабженная его предисловием антология чувашской поэзии выходила в переводах на венгерский, итальянский и английский языки.
Долгое время русские стихи Геннадия Айги печатались только за рубежом. Первая большая книга «Стихи 1954–1971» вышла в 1975 г. в Мюнхене; в 1982 г. парижское издательство «Синтаксис» выпустило собрание стихотворений Айги «Отмеченная зима». С 1962 г. его стихи стали публиковаться в переводах на иностранные языки – сначала в периодике, а с 1967 г. книжными изданиями в Чехословакии, ФРГ, Швейцарии, Франции, Англии и других странах.
С 1987 г. ГеннадийАйги начал печататься на родине, в 1991 г. вышла первая в России книга его стихов «Здесь». В 1990 г. он был удостоен Государственной премии Чувашии им. К.В.Иванова, в 1994 г. стал народным поэтом Чувашии. В 1997 г. в Чебоксарах состоялась международная конференция, посвященная творчеству поэта, – своеобразный съезд «айгистов»; всего мира. В 2000 г. ГеннадийАйги стал первым лауреатом учрежденной в России Пастернаковской премии. Среди его международных наград – европейская премия имени Петрарки (1993), звание Командора Ордена искусств и литературы (Франция, 1998).
Новаторское творчество Айги явно выбивается из контекста отечественной литературы второй половины XX в. Р.Якобсон назвал его «экстраординарным поэтом современного русского авангарда». Именно ГеннадийАйги в современной поэзии представляет не модернистское и не постмодернистское, а собственно авангардное начало (еще одним носителем которого является В.А.Соснора). Своими творческими предшественниками ГеннадийАйги считает В.А.Хлебникова, Маяковского, К.С.Малевича, пробудивших в нем стремление «предельно заострять поэтический язык».
В поэзии ГеннадияАйги органично осуществился переход к верлибру, который Ю.Н.Тынянов предсказывал для русской поэзии еще в середине 1920-х годов. Свободный стих Айги начисто лишен оттенка «экспериментальности», это не усложнение стиха метрического, а первородная форма поэзии, достигающая порой предельной простоты в «минималистских» произведениях автора. ГеннадийАйги придает большое значение поэтической графике: оформление текстовой страницы входит в художественную структуру произведения.
О НАЗНАЧЕНИИ ПОЭТА26 (Разговор с Галиной Гордеевой)
Галина Гордеева. Геннадий Николаевич, давайте начнем со своего рода представления. Скажите, пожалуйста, что означает Ваш псевдоним?
Геннадий Айги. Это не псевдоним, это - родовое имя. У чувашей фамилий ведь прежде не было, и свою паспортную фамилию - Лисин - отец мой получил случайно. Мужики, собравшиеся придумывать себе фамилии, сначала давали их просто - по отцу: у тебя отец Василий - будешь Васильев, Петр - так Петров; потом заскучали - стали брать фамилии знаменитых людей. У чувашей поэтому, как известно, есть и Пушкин, и Ломоносов... ...
Г. Г. ...и Лермонтов...
Г. А. ...и Некрасов ...я учился в одном классе с Александром Сергеевичем Пушкиным - это был несчастнейший человек на свете... А когда дело дошло до отца, мужики совсем расшалились и записали его Лисиным - он, мол, хитрый, как лиса. Но истинное имя нашего рода - Айги. Под ним был известен мой дед Андрей, про которого, оказывается, даже писали в 1919 году в одном журнале: он на бесплодном, никому не нужном холме развел первый в наших краях сад. Этот холм до сих пор так и называют: холм Айги. А когда в Чебоксарах выпускали мою первую книгу, то мой крестный отец в литературе Педер Хузангай так и сказал: "Твое настоящее имя - Айги? Вот это и есть твое поэтическое имя". Я и паспорт сменил - и тоже сослался на восстановление родовой фамилии...
Г. Г. Так что же она все-таки значит?
Г. А. Есть такое чувашское слово - "хайги", оно означает "тот самый". Кто-то из моих прадедов упорно выговаривал "айги", без первого звука, так и пошло.
Г. Г. Удивительная фамилия для поэта - Тот самый...
Г. А. Для шуток хорошо...
Г. Г. ......я думаю, что не только для шуток...
Г. А. ...да, есть смысл некоторый...
"Так начинают жить стихом"
Г. Г. Геннадий Николаевич, Вы поступили в Литинститут...
Г. А. ...в 53-м ...Сталин умер весной, летом я уже был в Москве и поступил.
Г. Г. А вот откуда в глухой чувашской деревне, в такое время - в начале пятидесятых - взялась эта мысль, это стремление - не рядовое, согласитесь, для деревенского мальчика!
Г. А. Вот видите ли... Мне кажется, это очень интересный вопрос - кто первый интеллигент в роду, кто первый им становится. Меня всегда занимала проблема уникальности, необычности, пожалуй, даже ненормальности такого человека. В этом смысле таким был мой отец - деревенский учитель, об этом и мать рассказывала, и ученики его это помнят. Во-первых, он переводил Пушкина, сам писал стихи, немного печатался. А во-вторых, при всей серьезности его духовного склада, в нем было что-то артистическое: импульсивность, несдержанность, склонность к шалостям, неожиданным выходкам. Да и дед мой... О нем рассказывают, что он сочинял песенки, частушки, - их до сих пор в нашей деревне поют; что у него было обыкновение - когда стадо входило в деревню, он выходил навстречу ему, становился на колени перед первым быком и молился. А еще вспоминают, что он уже стариком, после смерти бабушки, от тоски, видимо, ходил на девичьи посиделки - с большими серьгами в ушах! Это было вопиюще странно! А в то же время он отца моего специально послал учиться в церковно-приходскую школу, чтобы он читал ему Евангелие и Псалтирь...
Г. Г. Он умел совместить в себе два различных мироощущения...
Г. А. Да, вот это-то и необычно... Отец мой был учителем языка и литературы, преподавал в чувашских, татарских, мордовских, даже русских деревенских школах - я с детства привык ко всем этим языкам и народам, интернационализм для меня естествен, сам собой разумеется. У отца была превосходная, просто огромная по тем временам для чувашского учителя библиотека, мои первые впечатления связаны именно с ней. Помню, как напугал меня портрет Гоголя своей непонятной, двоящейся, то ли мужской, то ли женской сутью, - я даже под одеяло от страха спрятался... Моими колыбельными были пушкинские стихи, отец мне их пел на мелодии, должно быть, собственного сочинения - я потом никогда ничего похожего не слышал. Иногда пел "Белеет парус одинокий"... В четыре года я уже знал грамоту, читал и писал по-чувашски, и с этого же возраста отец активно учил меня русскому языку. Он был строгий учитель, так что я еще до школы выучился довольно хорошо читать по-русски и много русских книг прочел - классических, конечно...
Г. Г. А какая была Ваша первая серьезная книга?
Г. А. Из русской литературы?.. Это был "Герой нашего времени" в чувашском переводе. Это произведение меня потрясло, со мной совершился какой-то страшный душевный переворот - казалось, что душа треснет сейчас... "Капитанскую дочку" я тоже очень хорошо запомнил, но то, что есть ужасные, огромные проблемы человека, которые тебя перемалывают, когда ты воспринимаешь их, - это знание пришло с "Героем нашего времени". В чувашской литературе все-таки не было ничего подобного по постановке каких-то экзистенциальных, духовных проблем. А что такие проблемы и такие характеры существуют - это я тогда уже понял.
Г. Г. И сколько ж Вам было лет тогда?
Г. А. Во втором классе я был, это я помню. Я даже тогда "Дон Кихота" прочел, но понял и запомнил, конечно, больше сторону травестийную, комическую... Потом - второе потрясение: "Гамлет" в чувашском переводе, прозаическом. Я выучил все монологи наизусть, ходил в поле и читал их вслух!..
Г. Г. А чей был перевод, не помните?
Г. А. Максимова-Кошкинского, основоположника чувашского театра и великого актера, который очень много сделал для чувашской культуры.
Г. Г. Максимова-Кошкинского я еще застала в живых, правда, уже не работающим, но он еще был, существовал...
Г. А. Благороднейший был человек... Он последним сохранил в себе лучшие черты нашей чувашской интеллигенции, дореволюционной, уничтоженной: универсальность интересов, демократичность, веру. Какая-то целомудренность была в нем... Он был дружен с Константином Ивановым, многое знал и многое рассказывал... Чувашская интеллигенция ведь начала складываться только в середине прошлого века, это была горстка людей: первые учителя, священники, врачи, поэты. Они все были разносторонне, универсально талантливы - как это было характерно для эпохи Возрождения. Вот Константин Иванов - он и поэт, и художник, и скульптор, и архитектор, и фольклорист, и историк... От всего этого остались едва заметные, разрозненные следы. Эти люди были истинными подвижниками, они действительно чувствовали ответственность за весь свой народ, они старались ввести чувашскую культуру, родной язык в христианизированный, высокодуховный мир. Это было чистое пламя, изумительное цветение неповторимой интеллигенции. Иванов, Шубоссинни... Они были на взлете, когда вдруг стало ясно, что все кончено, все закрылось. Об этом сейчас умалчивают, но Иванова сгубил не один туберкулез. Ведь после 1908 года, выхода поэмы "Нарспи", реакция на первую русскую революцию погубила все надежды, любая возможность деятельности была подрезана на корню. Тогда даже их учитель, первый чувашский просветитель Иван Яковлев, советовал им, молодым, горящим, оставить оригинальное творчество и переводить Библию. Так вот, после этого Иванов стал очень сильно пить (об этом мне в 1952 году с горечью рассказывал И. С. Максимов-Кошкинский). Это, конечно, саморазрушение...
Г. Г. Значит, и в начале чувашской литературы, у ее истоков стоят трагедии, трагические судьбы ее творцов?
Г. А. Да, но не только чувашской. Это и у других народов. Это ведь повторяющаяся ситуация, модель культуры - как начинается классика. У больших народов - русских, положим, или немцев - там сложнее; но у малых наций, видимо, многое начиналось и развивалось сходно - и катастрофа на самых первых шагах обрушивалась неотвратимо... Но я, кажется, увлекся и ушел в сторону?..
Г. Г. Скорее вглубь... И в этом, знаете, свой смысл есть. Но давайте действительно вернемся к началу Вашей литературной жизни.
Г. А. Ну, видите ли... я очень плохо начинал в поэзии... наверное, хуже моих стихов ничего не было, когда я поступал в Литинститут. Тут была серьезная причина... В ту пору все в один голос твердили - и мои учителя, и даже Хузангай, - что литература должна быть народной. Понималось это слишком просто, плоско даже, процветали подделки, псевдонародные песенки, но я верил, что надо именно так. И я насиловал себя, свое творчество, пытался подделываться под фольклор - искренне, добросовестно! Но у меня ничего не получалось. Потом, в 48-м году, мне попался том Маяковского - в деревне, совершенно случайно. Я был потрясен, меня перевернуло совершенно в другую сторону. И я опять долго, упорно, страшно писал "под Маяковского". Результаты были кошмарные. В итоге я стал думать, что вовсе я не поэт, а просто с детства очень любил читать, обожал книги - вот и сам захотел их писать... Уже спустя очень долгое время, обдумывая свои жизненные реакции, свое поведение, я понял, что во мне было что-то, чем обладает только поэт. Но это открытие самого себя пришло очень не скоро... И тем не менее у меня никогда не было колебаний - я всегда знал, что буду заниматься литературой.
Г. Г. Что же Вам помогло? Или - кто?
Г. А. Отец... Он был человек, весь отданный интересам литературы. Он погиб на фронте, когда я пошел в первый класс, но он успел... Мне было шесть, когда я написал, как ни странно, не стихи, а какой-то прозаический фрагмент. Отец очень серьезно со мной поговорил - как взрослый с взрослым. Он сказал: ты будешь писать, но это - очень трудный путь, на нем надо искать правду, любить ее, быть ей верным. И надо обладать большими знаниями и культурой. Он был очень серьезен... И это оказалось незабываемым впечатлением, истинным напутствием. Поэтому, учась в семилетке и в педучилище, я все время занимался, писал, работал... Стал все-таки печататься в 49-м году, как бы эти стихи ни были плохи - при отсутствии содержания. А тогда трудно было себе представить живое содержание - уже все было абсолютно мертво в поэзии. Вот я и развивал версификационную сторону, другого-то нечего было развивать, был замечен, близко подружился с Хузангаем, переписывался с ним... А тут мне дали рекомендацию в Литинститут, поехало нас трое, а поступил я, и это было очередным подарком судьбы...
Г. Г. Вы сразу начали заниматься у Светлова?
Г. А. Да, он как раз тогда и начал там работать - с нашего курса.
Г. Г. Но ведь Светлов, как поэт, Вам, наверное, не очень близок?..
Г. А. Ну прости меня Господь, иногда я сомневался, поэт ли он вообще... Его представления о поэзии были мне чужды: он любил в ней игровые ходы, подтексты, неожиданности. А я этого не любил. Но он был истинный поэт - по существу, по натуре, обожал поэзию, хорошо знал Маяковского, классику...
Г. Г. Он не был закрыт? Он был открыт всем истинно поэтическим проявлениям?
Г. А. Да, да, да...
Г. Г. Драгоценное качество, особенно в педагоге.
Г. А. Педагог он был прирожденный, уникальный, редкий. И еще - он был истинно мудрый человек. Действительно, наверное, из еврейских городков, местечек выходили такие народные мудрецы, такие педагоги от Бога: мягкие, умудренные, терпимые. Самостоятельные. Он ведь не только анализировал стихи, он воспитывал людей. "Поэт должен быть чист", - сказал он мне однажды, огорченный каким-то моим проступком. И он имел на это право, потому что сам был поразительно чистым человеком. А учил он нас не тому, как писать стихи, - он учил отличать хорошее от плохого, вытравлял дурной вкус, пошлость. Он не объяснял, что такое хорошее, - он показывал плохое, нелепицы, безвкусицы. Но делал это, не обижая, не подавляя человека, написавшего такое, а с таким мягким юмором, что все смеялись, и первым - тот, о ком шла речь. Светлов говорил: моя педагогика - это уничтожение недостатков шуткой. Из непоэта я не сделаю поэта; но я покажу человеку, что такое дурное, безвкусное в поэзии, и, если он поэт, он сам найдет, где хорошее. Вот эту работу он и проделал - огромную. И я научился...
"Шаги моего божества"
Г. Г. Геннадий Николаевич, расскажите, как произошла Ваша встреча с Борисом Леонидовичем Пастернаком?
Г. А. Вам само событие встречи интересно?
Г. Г. Да. Ну вот, учится человек в Литинституте, один из многих, занимается у Светлова, и вдруг - откуда Пастернак?
Г. А. Поэзию Пастернака я к тому времени уже хорошо знал и безмерно любил. Михаил Аркадьевич об этом знал и - очень скрыто - все-таки ревновал. Поэзия Пастернака, высоко Светловым ценимая за мастерство, была ему, как он сам признавался, чужда. И во мне он, идеально ко мне относясь, даже гордясь, что я его ученик, чувствовал - умница же был необыкновенный! - нечто чуждое: по поэтическому генезису, по перспективе, по направлению...
Г. Г. Кукушонок...
Г. А. Да, если угодно. Так вот, мы, студенты, жили ведь тогда в Переделкино. И то, что Пастернак, стихами которого я тогда, так сказать, бредил, живет рядом, мне был известно, конечно. Но - это меня не волновало, потому что было почти нереально. Я воспринимал его, как если бы это был Пушкин или, положим, обожаемый мной тогда Блок. Это для меня была классика, от которой у меня уже было самое главное - стихи. И когда ребята говорили, что вот на прогулке встретили Бориса Леонидовича, то это было так же странно, как встретить Лермонтова. Но меня ничто не толкало побежать и посмотреть... Но тут вышла сложная история с моей незаконченной поэмой "Завязь", которая с легкой руки Светлова (я показал ему подстрочник) произвела в институте некоторый шум и попала даже в журнал "Молодая гвардия" (там тогда работали совсем другие люди, не то, что сейчас, любящие поэзию, - Винокуров, например). Там очень хотели ее печатать, но поэме, написанной на чувашском языке, нужен был переводчик. Обращались к Мартынову (о нем у меня чудесная память осталась) - он отказался; я не могу это делать - сказал он. И Светлов сказал: не могу. И вдруг - странная, нелепая вещь: а не предложить ли - сказал Винокуров - Пастернаку? Я ужасно растерялся, но к этой идее отнеслись всерьез, обсудили и придумали передать подстрочный перевод поэмы Борису Леонидовичу через Ирину Емельянову, дочь О. В. Ивинской, учившуюся вместе со мной. Так и сделалось. Вскоре я узнал от нее, что Пастернак прочитал "Завязь", пришел в восторг и хочет меня видеть. И - я растерялся, я был к этому совершенно не готов и попросил отложить встречу. А через некоторое время та же Ирина принесла экземпляр только что законченного "Доктора Живаго" и дала прочесть - до утра. Мы с другом прочли роман за ночь, я даже успел переписать какие-то страницы. Это был духовный переворот - за ночь постичь целый мир......Рано утром мы вернули Ирине рукопись, но, взволнованные и потрясенные, на занятия не остались и вернулись в Переделкино. На месте мы сидеть не могли и пошли в сторону дачи Пастернака, сами хорошенько не зная, зачем мы туда идем и чего хотим. Когда мы повернули на перекресток, там, где трансформаторная будка, - он на нас вдруг вышел сам. Не узнать его было нельзя, мы поздоровались, тут бы и разойтись, а мы - и он тоже - растерялись и почти остолбенели. Разрешил неловкость Борис Леонидович, спросил: вы студенты? вы в какую сторону идете? а я вон в ту... ...Мы сказали: и нам туда.
Г. Г. Кто бы отказался пойти в одну сторону с Пастернаком...
Г. А. Он молчит, и мы - молчим... ...Спросил у нас что-то незначащее... ...И вдруг из меня выскочило: Борис Леонидович, а мы прочли Ваш роман! Он удивился - откуда? Я объяснил, что через Ирину, что мы с ней дружим. Он сразу же спросил - ну как? Мы стали говорить наперебой о своем потрясении, восторге. Я совсем разговорился, говорил что-то о "двойной" композиции романа. В общем, разошелся - наверно, много наговорил, мы до его дачи кружным путем шли. А на другой день в институте бежит мне навстречу Ирина. Что такое? Оказывается, Б. Л. сказал ей, что встретил двух студентов, одного зовут Геной, так не тот ли это самый Айги? Ирина подтвердила. "Он очень хорошо говорил о романе, я хочу его завтра видеть". Назавтра я, конечно, был у Пастернака. Мой друг ждал меня весь вечер, я вернулся поздно, за полночь, и - весь мокрый... ...Друг удивился: ты что, плакал по дороге? Было и это, говорю, а пуще того - Б. Л. меня столько целовал, что я мокрый от его поцелуев... ...Так началось. С тех пор я видел его каждую неделю, иногда и дважды, он заранее сообщал через Ирину, потому что ведь у него был жесткий график работы, - и я приходил. И мы стали без конца встречаться...
Г. Г. А чем же кончилась история с Вашей поэмой?
Г. А. Он ее прочел и очень серьезно сказал, что конечно, за перевод не возьмется, потому что у него очень много работы... Мне стало так неловко, я сказал, что и думать об этом не смел. Он успокоил меня, просил не смущаться: вы же мне ничего не навязывали, просто я сейчас очень занят. А о самой поэме сказал только: половина Вашей поэмы мне очень понравилась, а половина - очень не понравилась. И самое поразительное - этого было достаточно, я сразу понял, что имел он в виду: остатки "маяковизма", некоторые ницшеанские моменты, физиолого-анатомическая образность, тоже связанная с Маяковским. Я это все потом почистил... ...А однажды он сказал - тоже очень коротко: у Вас плохого не бывает, у Вас все хорошо, но в хорошем тоже есть разные градации, и Вы, сами зная, что получилось хорошо, хотите все сохранить. Но истинное мастерство наступает тогда, когда Вы хорошее выбрасываете ради лучшего. Вы до этого еще дойдете. И даже одно это замечание было для меня целой школой. Иногда он говорил много, мог разгорячиться - нет, это не то слово - вдохновиться, его охватывало поразительное вдохновенное состояние... А иногда бывал необыкновенно лаконичен и точен.