И. Вольская Вмире книг Толстого Москва,2008 г Аннотация Великие писатели всегда воплощали в книгах

Вид материалаКнига

Содержание


Повести и рассказы Детство. Отрочество. Юность
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

Повести и рассказы




Детство. Отрочество. Юность




В этих книгах в образе главного героя Николеньки Иртеньева сочетались автобиографический материал и факты из жизни знакомых, приятелей. Русский дворян­ский быт, подражание главного героя общепринятому и «диалектика души», ее внутренние противоречия, изменения, развитие.

Доверчивая искренность. И надежда: при всех колебаниях «увериться в чем-нибудь — твердо и неизменно».

Эти книги не нужно подробно пересказывать, анализировать. Просто читать в подлиннике. А здесь пусть будет лишь несколько небольших отрывков.

Детство


«Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней».


«Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос!

— Вставай, моя душечка: пора идти спать».


«Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю! Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени».


«Посреди комнаты, на столе стоял гроб, вокруг него нагоревшие свечи в высоких серебряных подсвечниках; в дальнем углу сидел дьячок и тихим однообразным голосом читал псалтырь».


«Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? отчего выражение всего лица так строго и холодно? отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величествен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него?»


В душе юного существа то пронзительно светлые порывы, то вдруг мелкая житейская суета.


«Проспав эту ночь крепко и спокойно, как всегда бывает после сильного огорчения, я проснулся с высохнувшими слезами и успокоившимися нервами. В десять часов нас позвали к панихиде, которую служили перед выносом... Во время службы я прилично плакал, крестился и кланялся в землю, но не молился в душе и был довольно хладнокровен... и украдкою делал наблюдения над всеми присутствовавшими. Отец стоял у изголовья гроба, был бледен, как платок, и с заметным трудом удерживал слезы. Его высокая фигура в черном фраке, бледное выразительное лицо и, как всегда, грациозные и уверенные движения, когда он крестился, кланялся, доставая рукою землю, брал свечу из рук священника или подходил ко гробу, были чрезвычайно эффектны; но, не знаю почему, мне не нравилось в нем именно то, что он мог казаться таким эффектным в эту минуту».


Вернемся немного назад — к свету.

«Может быть, отлетая к миру лучшему, ее прекрасная душа с грустью оглянулась на тот, в котором она оставляла нас; она увидела мою печаль, сжалилась над нею и на крыльях любви, с небесною улыбкою сожаления, спустилась на землю, чтобы утешить и благословить меня».

Отрочество


«Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить себя к труду, я, несмотря на страшную боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и веревкой стегал себя по голой спине так больно, что слезы невольно выступали на глазах».


«Редко, редко между воспоминаниями за это время нахожу я минуты истинного теплого чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало моей жизни. Мне невольно хочется пробежать скорее пустыню отрочества...»

Юность


«Еще с первого экзамена все с трепетом рассказывали про латинского профессора, который был будто бы какой-то зверь...

— Ну переведите-ка что-нибудь, — сказал он, подавая мне какую-то книгу, — да нет, лучше вот эту. — Он перелистывал книгу Горация и развернул мне ее на таком месте, которое, как мне казалось, никто никогда не мог бы перевести.

— Я этого не готовил, — сказал я.

— А Вы хотите отвечать то, что выучили наизусть, — хорошо! Нет, вот это переведите.

Кое-как я стал добираться до смысла, но профессор на каждый мой вопросительный взгляд качал головой и, вздыхая, отвечал только «нет». Наконец, он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики и, откинувшись назад на кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык...

— Не то, не то, совсем не то, — заговорил он вдруг...

Взглянув на меня и заметив мои дрожащие губы и налитые слезами глаза, он... как будто сжалившись надо мной, сказал (и еще при другом профессоре, который подошел в это время):

— Хорошо-с, я поставлю вам переходной балл... хотя Вы его не заслуживаете...

Была одна минута, когда глаза у меня застлало туманом... и мне со страшной, односторонней ясностью пришла в голову дикая мысль: «А что, ежели?.. Что из этого будет?» Но я этого почему-то не сделал, а напротив, бессознательно, особенно почтительно поклонился обоим профессорам и, слегка улыбнувшись... отошел от стола».

Не совсем ясно, какая «дикая мысль» пришла в юную голову: швырнуть на пол книгу Горация? Стукнуть ею несимпатичного профессора? Вообще уйти из университета? Или что-то другое? Но желание стараться и преуспевать в учебе у него отбили, он решил, что «надо так, чтоб только ни слишком дурно, ни слишком хорошо...», т. е., видимо, — учиться кое-как. А потом, усвоив некоторые, весьма аристократические замашки, он совсем перестал заниматься.


А вот он обедает с друзьями в ресторане «У Яра» и в приятном настроении, уже выпив почти полбутылки шампанского, вышел в соседний зал закурить папироску. «Голова у меня немного кружилась, и ноги шли, и руки были в естественном положении только тогда, когда я об них пристально думал. В противном же случае ноги забирали по сторонам, а руки выделывали какие-то жесты».


«В большой комнате сидел за маленьким столом невысокий плотный штатский господин с рыжими усами и ел что-то. Рядом с ним сидел высокий брюнет без усов. Они говорили по-французски. Их взгляд смутил меня, но я все-таки решился закурить папироску у горевшей свечки, которая стояла перед ними...»

Господин с усами возмутился:

— Не люблю, чтоб курили, когда я обедаю, милостивый государь.

Сначала юный курильщик был настроен миролюбиво, даже почувствовал себя виноватым.

— Я не думал, что это вам помешает...

Но господин с усами вел себя нагло, стал кричать, угрожать.

Юноша вернулся к приятелям, и вдруг подумал, что «как подлый трусишка, проглотил обиду».

«“Нет, этого нельзя так оставить”, — подумал я и встал с твердым намерением пойти опять к этому господину и сказать ему что-нибудь ужасное, а может быть, даже и прибить его подсвечником по голове, коли придется».

К счастью, господина с усами в большой комнате уже не было, там лакей убирал стол, но теперь почему-то обычные безобидные шутки приятелей раздражали и даже оскорбляли.

— Я вам этого не позволю. Молчать! — закричал я и сам замолчал, не зная, что говорить дальше, и задыхаясь от волнения.

В дальнейшем он с удовольствием вспоминал свое нелепое поведение с приятелем, но «подергивался и вскрикивал», вспоминая «неотплаченную обиду», нанесенную усатым господином. Потом выяснилось, что господин этот известный негодяй, шулер и трус, «выгнан товарищами из полка за то, что получил пощечину и не хотел драться».

Возможно, почувствовав, что на скромного юношу «напасть можно», господин с усами как бы «выместил» на нем полученную когда-то пощечину. А молодой человек тотчас же выместил оскорбление на невинном приятеле. При этом он долго не мог забыть про «неотплаченную обиду», которую нанес ему усатый, и утешался, вспоминая «каким я молодцом показал себя», отчитав приятеля.

Так его формировало окружающее общество. Нескоро он все это стал понимать.


А вот еще глава под названием: «Я показываюсь с самой выгодной стороны». Небольшой отрывок из нее.

«Когда зашел разговор о дачах, я вдруг рассказал, что у князя Ивана Иваныча есть такая дача около Москвы, что на нее приезжали смотреть из Лондона и из Парижа, что там есть решетка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое лето, но что я отказался, потому что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней и что все эти решетки и мосты для меня незанимательны...»


«Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча есть дача, — это потому, что я не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем... но для чего я рассказал про решетку, стоившую триста восемьдесят тысяч, и про то, что я так часто бывал у него, тогда как я ни разу не был... я решительно не могу дать себе отчета».


«Род человеческий можно разделять на множество отделов — на богатых и бедных, на добрых и злых, на военных и статских, на умных и глупых и т. д., и т. д., но у каждого человека есть непременно свое любимое главное подразделение, под которое он бессознательно подводит каждое новое лицо. Мое любимое и главное подразделение людей в то время, о котором я пишу, было на людей comme il faut и на comme il ne faut pas («благовоспитанных» и «неблаговоспитанных», фр.). Второй род подразделялся на людей собственно не comme il faut и простой народ. Людей comme il faut я уважал и считал достойными иметь со мной равные отношения; вторых — притворялся, что презираю, но, в сущности, ненавидел... третьи для меня не существовали — я их презирал совершенно. Мое comme il faut состояло, первое и главное, в отличном французском языке и особенно в выговоре. Человек, дурно выговаривавший по-французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти... Второе условие comme il faut были ногти — длинные, отчищенные и чистые; третье же было уменье кланяться, танцевать и разговаривать; четвертое, и очень важное, было равнодушие ко всему и постоянное выражение некоторой изящной, презрительной скуки».

Вспомним пушкинского Онегина:


«Он по-французски совершенно

Мог изъясняться и писал;

Легко мазурку танцовал,

И кланялся непринужденно.

Чего ж вам больше? Свет решил,

Что он умен и очень мил».

...

«Он три часа, по крайней мере,

Пред зеркалами проводил...»


«В известную пору молодости, после многих ошибок и увлечений, каждый человек обыкновенно... избирает какую-нибудь отрасль труда и посвящает себя ей; но с человеком comme il faut это редко случается. Я знал и знаю... самоуверенных, резких в суждениях, которые на вопрос, если такой задастся им на том свете: “Кто ты такой? и что ты там делал?”, не будут в состоянии ответить иначе как: “Je vus un homme tre1s comme il faut” (Я был очень благовоспитанным человеком).

Эта участь ожидала меня».


Сердечные дела занимали меня в эту зиму довольно много. Я был влюблен три раза. Раз я страстно влюбился в очень полную даму, которая ездила при мне в манеже Фрейтага, вследствие чего каждый вторник и пятницу — дни, в которые она ездила, — я приходил в манеж смотреть на нее, но всякий раз так боялся, что она меня увидит, и потому так далеко всегда становился от нее и бежал так скоро с того места, где она должна была пройти, так небрежно отворачивался, когда она взглядывала в мою сторону, что я даже не рассмотрел хорошенько ее лица и до сих пор не знаю, была ли она точно хороша собой или нет».


Этим, конечно, отнюдь не исчерпываются увлечения юного аристократа. Были всевозможные встречи, увеселения... Кстати, нельзя не упомянуть, как старший брат Николеньки, Володя, относился к девочкам: «он не допускал мысли, чтоб они могли думать или чувствовать что-нибудь человеческое, и еще меньше допускал возможность рассуждать с ними о чем-нибудь».


— Господа! тушите свечи, — закричал вдруг дерпт­ский студент... В комнате стало темно, одни белые рукава и руки, поддерживавшие голову сахару на шпагах, освещались голубоватым пламенем.

Это был так называемый «кутеж», обычное развлечение этих студентов, на котором герой присутствовал впервые.

«Я выпил уже целый стакан жженки, мне налили другой, в висках у меня стучало, огонь казался багровым, кругом меня все кричало и смеялось, но все-таки не только не казалось весело, но я даже был уверен, что и мне, и всем было скучно и что я, и все только почему-то считали необходимым притворяться, что им очень весело».

«У меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели “Вниз по матушке по Волге” и что в это время... я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое...

Мне казалось, что каждому отдельно было неприятно, как и мне, но, полагая, что такое неприятное чувство испытывал он один, каждый считал себя обязанным притворяться веселым, для того чтобы не расстроить общего веселья...

...В суповую чашу влито было три бутылки шампанского по десяти рублей и десять бутылок рому по четыре рубля, что всего составляло семьдесят рублей, кроме ужина». Однако юные аристократы потом рассказывали («чтобы другие студенты могли слышать»), что «было выпито на двадцать человек сорок бутылок рому, и что многие замертво остались под столами. Я не мог понять, для чего они не только рассказывали, но и лгали на себя».


И вот юный «благовоспитанный» аристократ на университетском экзамене по математике.

«Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми».

«Когда меня вызвали... я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменационному столу».


«Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет», — сказал молодой профессор, убедившись, что студент ничего не знает.

«Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив.

Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много».

Чтобы искупить позор, он теперь хотел идти в гусары или ринуться на Кавказ.


«Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером... вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: “Правила жизни”, открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно...»

Еще много, видимо, предстояло ошибок и огорчений на пути его медленного развития и совершенствования.

1857