«советской философией»

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   32
5. Конкретный историзм


Историзм есть необходимый момент и необходимая форма восхождения от абстрактного к конкретному. В общем и целом эта необходимость выражается в том, что движение восхождения к конкретному понятию предмета может начинаться только с того, с чего начался сам предмет. Если, например, капитал исторически вышел из простого товарного производства, то и наука о капитале должна начинаться с товара. Если живое началось с одноклеточных образований, то изучение живого на уровне клетки должно предшествовать изучению более развитых и конкретных форм живого. Но конкретный историзм к этому отнюдь не сводится. Вернее, к этому его можно свести, но это будет уже не конкретный, а только абстрактный историзм. К конкретному здесь, как и вообще везде, надо еще только прийти.

Важнейшей чертой восхождения является его имманентный историзм. Этот историзм, присущий восхождению, выражен Шеллингом в приведенном выше месте, отчего оно и приобретает дополнительную ценность. «Следовать такому методу, – отмечает Шеллинг, – одновременно значило бы пройти всеми ступенями философского исследования мифологии, потому что философское исследование – это, вообще говоря, всякое такое, которое поднимается над простым фактом, т.е. в данном случае над существованием мифологии, тогда как простое ученое, или историческое, исследование довольствуется тем, что констатирует данные мифологии» 497. Колоссальная путаница заключается в том, что историзм метода восхождения отождествляется с тем, что, может быть, и является историзмом, но вовсе не этого метода. Во всяком случае, не этот историзм специфичен для метода восхождения от абстрактного к конкретному.

Это не то, что Шеллинг характеризует как «простое ученое, или историческое, исследование», которое довольствуется констатацией факта. Наоборот, конкретный историзм метода восхождения начинается только там, где начинается анализ исторического факта, и не просто исторического факта, а факта, уже выраженного в понятии . Последнее совершенно необходимо, потому что восхождение – это снятие . А снят может быть не факт сам по себе, а факт, выраженный в сознании, в понятии. Поэтому, как отмечал Энгельс, диалектическое мышление, поскольку оно имеет своей предпосылкой исследование природы самих понятий, возможно только для человека, и лишь на сравнительно высокой ступени развития у буддистов и греков 498.

Иначе говоря, должна быть хотя бы минимальная история развития человеческой мысли, чтобы стала возможной диалектика. Поэтому в истории античной философии собственно диалектика появляется только у Платона. «В плане постановки вопроса о логике, – пишет в этой связи Ильенков, – Платон показал, что исследование и обобщение предшествовавшего развития философской мысли являются необходимым условием построения философской системы. По существу, он является первым историком философии среди философов» 499.

И точно так же, как диалектика предполагает минимальную историю мысли, подлинная история мысли, то есть подлинная история философии, появляется только там, где появляется сознательная диалектика. Поэтому первыми историками философии в Новое время явились по сути только Шеллинг и Гегель. И только здесь проявилось единство логического и исторического в его всеобщей форме.

Диалектика начинается только там, где начинается история мысли. Но диалектика – ни экзегетика, ни доксография и ни герменевтика. Она ни в коем случае не сводится к исследованию текстов, слов и т.д. Она из противоречия «слов» и действительности высекает понятие истинной действительности. Поэтому для нее исследование «слов» только средство , но не цель.

Философия живет только в своей собственной истории. Это по сути единственный способ ее существования, поскольку все последующее здесь существует только через свое предшествующее. Предшествующее не отбрасывается последующим, а осуществляется в нем. В конечном счете, даже средневековая схоластика, которую многие считали пустым местом в истории развития человеческого духа, осуществилась в философии Нового времени. Ведь только христианская философия выработала представление о духовном, идеальном как противоположности телесному, материальному. А без представления об этой противоположности, заостренной такими мыслителями, как Филон Александрийский и Августин Блаженный, не было бы Декарта с его дуализмом мыслящей и протяженной субстанций, души и тела. А не проявись этот дуализм в такой острой форме, не было бы и его снятия в спинозизме.

Поэтому любая попытка дать «систему» философии без истории философии неизбежно ведет к выхолащиванию диалектического характера философских проблем, к их чисто формальному и догматическому решению, как это по сути и получилось с «диаматом» и «истматом». Диалектика может быть только исторической диалектикой, диалектикой человеческой истории и, главным образом, истории человеческой мысли, истории философии, иначе она неизбежно превращается в диалектику кипящего чайника на радость попперианцам.

Ильенков примыкает к Выготскому в том числе и по вопросу об историзме. В отличие от диаматовского натуралистического и, вместе с тем, абстрактного историзма, отождествляемого по сути с «принципом развития», Выготский понимал его как форму развития человеческой психики, интеллекта, сознания, культуры. «Высшие функции, – писал он, имея в виду психические функции, – развиваются по совершенно другим законам, чем элементарные, или низшие, функции. Их развитие не протекает параллельно развитию мозга, появлению в нем новых частей или разрастанию старых. Они обнаруживают другой тип развития, другой тип психической эволюции. Эти высшие функции, являющиеся продуктом исторического развития поведения, возникают и оформляются в переходном возрасте в прямой зависимости от среды, слагаясь в процессе социально-культурного развития подростка» 500.

Именно в процессе исторического развития возникают и развиваются все человеческие качества. «В сущности только человек, – пишет Выготский, – в процессе исторического развития возвысился до создания новых движущих сил поведения, только в процессе исторической общественной жизни человека возникли, сложились и развились его новые потребности, сами природные потребности претерпели глубокое изменение в процессе исторического развития человека» 501.

Так понятый историзм противостоит натурализму и эволюционизму, в том числе и современному, так называемому глобальному эволюционизму. История – это совершенно другой тип развития, по сравнению с развитием в природе. И указанную разницу прекрасно понимал русский гегельянец А.И. Герцен. «Человек, – писал он, – отличается от животных историей: характер ее, в противуположность животному развитию, состоит в преемственности больше или меньше сознательных усилий для устройства своего быта, в наследственной, родовой усовершимости инстинкта, пониманья, разума при помощи памяти» 502. Не физиология, а история, хочет сказать Герцен, есть основа сознания. «Задача физиологии – пишет он, – исследовать жизнь, от клетки и до мозговой деятельности; кончается она там, где начинается сознание, она останавливается на пороге истории» 503.

Но наши «диаматчики» благополучно прошли мимо историзма Герцена, не говоря уже об историзме Маркса, и утвердили самый тупой вариант «историзма». И это нашло свое отражение, и закрепление, в статье «Историзм» в 5-томной «Философской энциклопедии». «ИСТОРИЗМ, - сказано там, – принцип подхода к объективной действительности в процессе ее научного исследования и практического преобразования как к изменяющейся во времени, развивающейся» 504. Вот и все.

Историзм – это не просто «развитие», а это историческое развитие, т.е. развитие, как оно осуществляется в истории, а именно через деятельность людей, преследующих свои цели, через случайность , через отрицание, путем перехода в свою собственную противоположность. Историзм – это метод объяснения и метод объяснения таких переходов, которые не поддаются логическому объяснению, а точнее – формально-логическому объяснению. История богаче любой логики, поэтому никакую логику нельза делать мерой исторического развития. В этом суть историзма. Если бы он покрывался какой-нибудь общей логикой, то он не имел бы никапкого самостоятельного значения. Тогда весь историзм свёлся бы к материалу для логического обобщения и к историческим иллюстрациям.

Необходимость истории для науки чувствовалась уже давно. Уже основоположник позитивизма О Конт замечал в начале своей «Позитивной философии»: «никакая идея не может быть понята без ее истории». А У.Уэвелл, основоположник «философии науки», считал, что его история должна быть «не одним пересказом фактов Истории Науки, но и основанием Философии Науки» 505. История науки и техники, умственного развития ребенка – вот из чего, как мы помним, должна сложиться логика и теория познания, то есть «философия науки». Но К. Поппер, как и логические позитивисты, все это игнорирует и хочет построить такую методологию, которая будет верна для всех времен и народов. И эта методология оказалась всё той же старой как мир аристотелевской логикой.

«Логику реальных наук, – пишет Эрнст Трельч, – надо строго отличать от общей формальной логики с ее учением о суждении, умозаключении и понятии и двумя ее средствами – законом тождества и законом противоречия» 506. Логический позитивизм был последней попыткой втиснуть логику науки в тесные рамки формальной логики, которая показала, что это совершенно невозможно. И движение «философии науки» к истории было закономерным и необходимым. Но осилить логику истории, которая совпадает с логикой развития науки, «философия науки» так и не смогла. А в результате историзм, и вся проблематика истории, остался на одной стороне, а «философия науки» – на другой.

У каждой науки, помимо общей логики, есть своя собственная логика, которая и характеризует всякую науку как особенную науку. Это на языке классической философии называется специфическая логика специфического предмета. А у исторического исследования настолько специфическая логика, по сравнению с естественнонаучной, что это дало повод для полного противопоставления в XIX веке «наук о духе» «наукам о природе». Но дело-то в том, что без исторической логики невозможно понять и логику естественнонаучного развития, потому что она, как и вся человеческая культура, развивается исторически. «Теоретическое мышление каждой эпохи, – писал Энгельс, – а значит и нашей эпохи, это – исторический продукт, принимающий в различные времена очень различные формы и вместе с тем очень различное содержание. Следовательно, наука о мышлении, как и всякая другая наука, есть историческая наука, наука об историческом развитии человеческого мышления» 507.

Единство метода восхождения от абстрактного к конкретному и имманентно присущего ему историзма, как было уже сказано, есть всеобщее выражение единства логического и исторического. Или, иначе, это конкретный историзм, историзм, включающий в себя имманентно присущую ему логику. И проблема единства логического и исторического вовсе не сводится к проблеме метода «Капитала» Маркса, как это хотел представить Федосеев и некоторые другие, более благонамеренные «философы». Метод вообще есть выражение единства науки, ее всеобщее основание. Поэтому он и не может, по сути, быть частным.

Метод – центр, «царь» в голове, координатная сетка для упорядочения всякого опыта. И, по своему понятию, метод един . Опыт может быть самым разнообразным. Но метод может быть, и должен быть одним-единственным. Как одним-единственным может быть Разум. Много «разумов» – это нонсенс, «круглый квадрат», «деревянное железо» и т.д. Разум и есть то, что приводит всякое многообразие к некоторому единству. И если бы разум не был единым, то он и не смог бы этого делать. Но, тем не менее, именно с таким нонсенсом приходилось и приходится иметь дело. И на каждом шагу. Заглянем в одно из последних энциклопедических изданий советской эпохи – «Философский энциклопедический словарь». Что там говорится о «методе»? Там говорится, что всяких «методов» много. "Столь значительное многообразие методов науки и сама творческая природа научного мышления делают крайне проблематичной возможность построения единой теории научного метода в строгом смысле слова – теории, которая давала бы полное и систематическое описание всех существующих и возможных методов" 508. Так официально решался вопрос о методе на закате советской эпохи. О сегодняшнем дне, когда в ведущих методологах числится П.Фейерабенд, я уже молчу.

На деле построение единой теории научного метода вовсе не предполагает "полное и систематическое описание всех существующих и возможных методов". Это так же, как единая теория воды вовсе не предполагает систематическое и полное описание всех "вод". Мало того, можно построить единую теорию, имея дело всего лишь с одним-единственным случаем. Можно на одном-единственном треугольнике доказать, что "во всяком треугольнике сумма внутренних углов равна 180 градусам". Смысл всякой теории в том и состоит, что она "сокращает опыт", сводит бесконечное многообразие проявлений данной сущности к конечному ее выражению. И философия занималась выработкой всеобщего метода научного познания на протяжении всей своей истории. Можно сказать, что вопрос о методе, в конечном счете, единственный вопрос всякой философии. Ведь важно не то, о чем думает человек, а важно, как он думает. Можно думать о природе в целом или о смысле жизни. Но думать можно о том и о другом по-разному. Можно думать грамотно и методично. А можно, как Бог на душу положит.

Последнее во многом есть результат влияния импортной «философии науки», которая сама зашла в тупик. «Современное состояние аналитической философии науки, – констатирует А.Л. Никифоров, – можно охарактеризовать как кризис» 509. Кризис в данном случае означает, что определенная «парадигма» себя исчерпала, и требуется замена ее новой «парадигмой». «К внутренним источникам кризиса, – пишет далее Никифоров, – можно отнести отказ философии науки от принципа отражения и, соответственно, от понятия истины» 510.

В общем, это так. Но здесь требуется определенное развитие. А, вернее, переход в иную «парадигму», которой, если верить Никифорову, пока нет. «Пока, – пишет он, – не видно новых исследовательских программ, которые позволили бы преодолеть существующий кризис. Однако в данном случае для нас важнее то, что вразумительный ответ на вопросы, касающиеся природы науки, ее методов, ее структуры и развития, способна дать только философия науки. Поэтому она заслуживает изучения» 511.

Получается странная логика: «философия науки» умерла, потому что не смогла преодолеть существующий кризис, а именно ответить на фундаментальный вопрос о природе науки, а потому «Да здравствует «философия науки»! Король умер, и потому да здравствует король! Нет, тут нужна полная смена самой парадигмы, которая называется «философией науки». И в каком направлении это должно происходить, об этом Никифоров тоже проговаривается. Он пишет о том, что настоящая «философия науки» появляется только у неопозитивистов, у представителей Венского кружка. И тут опять характерное признание: «Но мне кажется, в философии – особенно в начальный период своей деятельности – они были в значительной мере невежественны. Поэтому они часто изобретали велосипеды и с апломбом высказывали идеи, почти буквально воспроизводящие положения Беркли или Юма, Канта или Спенсера, Маха или Милля – положения, порочность которых уже давно была выявлена» 512.

Как хорошо, что не я это сказал! Но я бы добавил, что здесь дело не только в философском невежестве, а здесь имеет место типично позитивистское наивно-высокомерное отношение ко всей предшествующей философии. И современная неопозитивистам философия повод для такого к себе отношения давала. Но ведь была еще классическая философия от Сократа и до Гегеля, которая те вопросы, которые ставили неопозитивисты, не только ставила, но и решала, или, во всяком случае, выработала подходы к их решению, и гораздо более плодотворные, чем те, которые ими были предложены.

«При изучении каждого философа, математика, химика, поэта, – писал Э. Тэйлор, – мы заглядывем назад, в вереницу его предшественников: через Лейбница мы смотрим на Декарта, через Дальтона – на Пристли, через Мильтона – на Гомера» 513. И это очень верно. Но никому до сих пор не пришло в голову посмотреть на Ф. Бэкона через К. Поппера. А картина получается очень любопытная. Ведь методология Бэкона, при сравнении с методологией Поппера, оказывается богаче. Поппер полностью отбрасывает индукцию, Бэкон объединяет ее с экспериментом и дедукцией. Поппер игнорирует эксперимент, Бэкон ставит его во главу угла, отличая от простого опыта. «Самое лучшее из всех доказательств, – пишет Бэкон, – есть опыт, если только он коренится в эксперименте» 514.

«Философия науки», в том числе и в вопросе об истине, пыталась идти от «чистого» опыта, которого, как показало развитие всей предшествующей философии, просто нет. Чистыми эмпириками, по словам Лейбница, являются только животные. И это опять-таки понимал уже Бэкон. Опровержение скептицизма Бэкон видит в активной деятельности, в практике, в эксперименте. «Ведь хотя чувства, – писал он, – довольно часто обманывают и вводят в заблуждение, однако в союзе с активной деятельностью человека они могут давать нам вполне достаточные знания; и это достигается не столько с помощью инструментов (хотя и они в известной мере оказываются полезными), сколько благодаря экспериментам, способным объекты, недоступные нашим органам чувств, сводить к чувственно воспринимаемым объектам» 515.

Всё это оказалось утраченным позитивизмом. А Бэкон в итоге оказался их предшественником – «эмпириком», хотя он таковым не является. Это последующее развитие английской философии привело к эмпиризму и… к тупику, в который затем зашел и позитивизм, в том числе и неопозитивизм. И Поппер своим «критическим рационализмом» эмпиризм позитивизма не преодолевает, а просто отбрасывает. И это как раз результат игнорирования им истории.

Взять хотя бы тот же вопрос об истине, от которого «философия науки», в конце концов, совершенно отказалась. Но в чем основная причина такого отказа? Она связана с отказом от действительных завоеваний классической философии. Именно «классиком» было в свое время сказано, и это был итог двух с половиной тысячелетнего развития: «Вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, – вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т.е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолированного от практики, есть чисто схоластический вопрос» 516

Основной и изначальный порок всей «философии науки» состоял именно в том, что она изолировала, – и по мере ее развития все больше и больше, – науку от практики. И здесь «философия науки» разошлась не только с Энгельсом, который считал, что «уже с самого начала возникновение и развитие науки обусловлено производством» 517, но и с тем же Ф. Бэконом, который стоял у истоков новоевропейской философии и «всей экспериментирующей науки», считая, что сама «практика должна цениться больше как залог истины, а не из-за жизненных благ» 518. Именно ради истины наука должна опираться на практику. Другого критерия истины, и здесь «философия науки» перебрала все возможные варианты (опыт, непротиворечивость, простота и пр.), просто нет.

«Чистый» опыт – это результат абстракции, которая получилась у Т. Гоббса и Д. Локка, и из этой абстракции, как показал уже Д. Юм никакой науки вывести невозможно. Наука выводится только из практики и из эксперимента, которые дают знание, обладающее непосредственно достоинствами всеобщности, необходимости и достоверности, что и характеризует, собственно, научное знание в качестве научного . Именно они переводят эмпирическое в теоретическое, что явилось камнем преткновения для всей «философии науки». Именно эти звенья ею были безнадежно потеряны. И для того, чтобы все это увидеть, нужна не «философия науки», а история науки.

Надо сказать, что здесь «философия науки» разошлась не только с классической философией, но и со своим собственным основоположником У. Уэвеллем, который считал, как мы видели, что его история индуктивных наук должна быть не одним пересказом фактов истории науки, но и основанием философии науки. Но что значит: история науки должна стать основанием философии науки?

Быть основанием науки – значит быть объясняющим принципом , т.е. история должна объяснять логику. И в этом суть конкретного историзма . И необходимость в таком обращении к истории возникает тогда, когда обычная логика заходит в тупик. А тупик для обычной логики – это противоречие. Собственно две вещи лимитировали «философию науки»- историзм и противоречие. И именно к этим вещам «философия науки» так или иначе, задом, боком или передом, вынуждена была подходить, потому что это диктует сама логика развития науки.

«И Тулмин, и Кун, и Лакатос, да и Поппер, – пишет В.Н. Порус, – шли к истории науки» 519. Иными словами, «философия науки» шла к истории науки. И это весьма характерное признание, в особенности это «да и Поппер», потому что Карл Поппер, если вспомнить его «Нищету историцизма», да и «Открытое общество», можно сказать, был «рыцарь антиисторизма».

Чтобы объяснять что-то при помощи истории, надо прежде объяснить саму историю. И если история, по Попперу, есть хаос событий, то что можно объяснить при помощи «хаоса»? Историзм состоит, прежде всего, в том, что история что-то объясняет. История не умещается ни в какие рамки «рациональности», выработанной «философией науки». «Философия науки» – это методология естествознания. А история есть принципиально отличная от природы реальность, и метод должен быть адекватен этой реальности. Но если история не умещается в рамки узкой естественнонаучной рациональности, то это не значит, что она «иррациональна». История не может быть объяснена из природы. Скорее наоборот: история, поскольку она включает в себя историю естествознания и промышленности, объясняет природу. А что же объясняет историю? Что выше истории, если мы не признаем Бога и божественный промысел в истории, как это было у Гегеля? Историю объясняет только сама история! Она есть «последний страшный суд» для всего, что в ней появляется. И приговор ее окончательный и обжалованию не подлежит.

И даже тогда, когда Лакатос сформулировал свою известную формулу: «Философия науки без истории науки пуста, история науки без философии науки слепа» 520, что на языке марксистской методологии по существу означает единство логического и исторического , никто из наших «философов науки» об этом даже не вспомнил и не заикнулся. Никто, в том числе и Порус, не попытался пересмотреть историческую концепцию, вернее – отсутствие таковой, у Поппера. Порус, правда, доходит до «культуры» и до В.Библера. Но этого мало: здесь надо дойти до Э.Ильенкова. Однако все это, а в более общей форме – диалектику абстрактного и конкретного, еще академик П.Федосеев, фарисей из фарисеев, объявил выдумкой Ильенкова. И это при том, что указанная методология, как показала вся история с «философией науки», которую очень уважали наши академики, оказалась более адекватной для развития науки. Во всяком случае она решает ту проблему логики науки, которая связана с историческим и логическим развитием науки, переходом от одной теории к другой, от одной «парадигмы» к другой.

Если обратиться к Канту с его формулой: понятия без чувств пусты, а чувства без понятия слепы, то чувство и понятие, отдельное и общее соединяются у него посредством третьего – «схематизма» воображения. Ту форму, особенную форму, которая является единством отдельного и всеобщего можно себе только вообразить, представить. Ее невозможно формально-логически вывести : она не является частным следствием общего понятия, и она не является также формально-индуктивным обобщением частных случаев. Элементарным примером этого является понятие орбитального движения как той формы, которая соединяет в себе два простых движения – движение по прямой по направлению к центральному телу и движение тоже по прямой, перпендикулярной к первой в точке нахождения тела, совершающего орбитальное движение.

В исторической логике таким третьим является случайное историческое событие, которое и замыкает собой историческую возможность и историческую действительность всякой исторической реальности. Историческое исследование поэтому должно реализовать способность воображения, которая только и позволяет в отдельном случайном историческом событии увидеть его особенность, а через особенное поднять его до всеобщего. Тем самым случайное становится необходимым. И эта логика истории не умещается в узкие рамки формальной логики, которая знает только с одной стороны – абстрактно-всеобщее, а с другой – абстрактно-единичное.

Суть историзма, который был опорочен Поппером, состоит в том, что историю не учат, а у истории учатся. Поэтому и все попытки навязать науке методологическую «парадигму», извлеченную не из истории, а из головы, закончились, можно сказать крахом. И когда Поппер пишет: «Я торжественно заявляю,… что мы не можем дать нашим теориям и верованиям какое-либо позитивное обоснование, или какое-либо позитивное основание» 521, то это уже в который раз прозвучавшее ignorabimus есть следствие опять же антиисторизма, свойственного всему позитивизму. Но если ты признаешь, что истины нет, и она невозможна, то как можно определенно утверждать это? Таков парадокс всякого скептицизма. Но древние скептики, последователи Пиррона, считали, и это было логично, что человек должен жить тихо, скромно и без претензий. Поппер же претендует. Он учит жить. Значит, он знает, как жить, то есть он знает истину…

Никто из попперианцев до сих пор не заметил у него вопиющего противоречия между прокламированным рационализмом и строгой научностью в работах по «философии и науки», с одной стороны, и отсутствием всякой науки в исторических работах – с другой. «Исторических» только в том смысле, что там речь идет об исторических сюжетах, потому что ни о действительной истории, ни об исторической науке там речи идти не может. «Открытое общество…» и «Нищета историцизма» – это только политические памфлеты.

Cкептицизм – общее настроение всей «философии науки», в особенности в конце ХIХ-начале ХХ столетий. И не только Поппер не нашел никакого позитивного основания науки. Его не нашел и Анри Пуанкаре. Он считал, что наука всегда будет несовершенной. И не только в силу ограниченности наших познавательных способностей. «Она будет несовершенной по определению, – пишет Пуанкаре, – и для всех, кто имеет дело с наукой, неизбежна и проблема дуализма познающего разума и познаваемого им объекта. И как долго существует эта дуальность, как долго разум будет отличаться от своего объекта, до тех пор разум не сможет в совершенстве познать объект, ибо он будет видеть в нем только его внешнюю сторону. Вопрос о материализме и в не меньшей степени вопрос о детерминизме, которые я не отделяю друг от друга, в конечном счете не могут быть решены собственно наукой» 522.

«Собственно наукой» эти вопросы действительно не могут быть решены, потому что наука направлена на свой объект. Она, как иногда выражаются, является объектной наукой. Но есть наука, предметом которой является сама наука. Эта наука о науке, или мышление о мышлении, как выражался Аристотель, называется «философией». Аристотель, правда, называл ее «первой философией», потому что «физика» у него тоже «философия», только «вторая». Позже «первую философию» стали называть «метафизикой». И, в связи с этим, потерялось то значение, какое она имела у Аристотеля. Поэтому в Новое время происходит отказ от «метафизики». А наука о мышлении стала называться по-разному. Но это не меняет той сути дела, что философия со времен Аристотеля и до Гегеля как раз и была обоснованием Науки, то есть формы, в которой мы познаем окружающий мир и можем познать этот мир. Таким делом занимались и Бэкон, и Декарт, и Локк, и Лейбниц, и Кант, и Фихте, и Шеллинг, и Гегель и, наконец, Маркс.

Другое дело – послегегелевская философия. Начиная с Шопенгауэра, она стремится уже не обосновывать возможность науки, а обосновывать ее невозможность. И так вплоть до Хайдеггера и постмодернизма. Хотя и здесь были свои попытки обосновать науку. Это неопозитивисты и Гуссерль. Но и они, при всем их искреннем желании, пришли к отрицательному результату. И, прежде всего, потому, что утратили высшее достижение классической философии – идею деятельностно-практической природы мышления.

Гегель видел во всякой философии выражение духа времени , поэтому, считал он, никакая философия не приходит раньше своего времени и не находит публики незрелой. Поппер такого вопроса о связи философии с жизнью просто не ставит. Он совершенно не видит того, что, скажем, «идеальное государство» Платона было ответом на тот кризис, в котором находился античный полис и, прежде всего, Афинское государство. Это был кризис, который и привел к гибели греческую полисную систему: демократия была побеждена сначала спартанским «тоталитаризмом», а потом монархией Александра Македонского. И потом, если даже Платон и был идеологом «закрытого общества», это не означает, что у его философии нечему поучиться.

Поппер по существу зачеркивает всю историю философии до Гегеля и Маркса. Все до него создано не просто «троечниками», все до него – сплошная нелепость и заблуждение. Его не устраивает не только «тоталитарный» Гегель, но и либеральный Кант. Никакой закономерности, никакой логики в истории философии он не видит. Но как можно при таком взгляде на историю философии увидеть какую-то логику в истории науки? И потому понятно, что научные открытия следуют у Поппера одно за другим без всякой необходимой и закономерной связи.