Ален Рене Лесаж

Вид материалаДокументы

Содержание


О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого
ГЛАВА IV. Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме
ГЛАВА V, в которой читатель увидит, как Жиль Блас
ГЛАВА VI. Как Жиль Блас поведал о своей бедности герцогу Лерме
Подобный материал:
1   ...   27   28   29   30   31   32   33   34   ...   49
ГЛАВА III. Жиль Блас узнает, что его должность не лишена неприятностей.

О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого

образа действий он решает держаться при таких обстоятельствах


Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что

состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной

персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать

блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то,

что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым

мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше

удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол

пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял

сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом

молодого человека, весьма довольного своей особой.

В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно

останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из

пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже

располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед,

я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с

утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они

только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал.

Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб

сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие

сезонные блюда, а также самые тонкие вина.

Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей

веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я

вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные

способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом,

но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в

университетах.

Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я

заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре,

чтобы не жаловаться на свое положение.

- Вот уже шесть месяцев, - сообщил один из них, - как мы живем на

собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад

еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся.

- Что касается меня, - заявил его товарищ, - то я предпочел бы получить

вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать

себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об

увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в

сеговийскую башню или в аликантскую крепость.

- На какие же средства вы живете? - спросил я тогда. - У вас, вероятно,

есть какие-нибудь достатки?

Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью,

они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит

их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни

слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной

могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от

своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что

мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления

исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том,

что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания

ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за

счета.

Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на

продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои

роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания

выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на

превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я

провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его

королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с

намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем

настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал,

что нуждаюсь в нем.

Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам

герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно

было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о

преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей

более часа.

"Запаситесь терпением, господин новый секретарь, - говорил я сам себе в

это время. - Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем

другие начнут дежурить в вашей".

Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в

то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной

сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу

Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким

почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я

попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства,

что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним

пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах

всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что

касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже

довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу.

Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне

благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его

обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его

важных занятиях.

После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и,

преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу,

порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и,

найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне:

- Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это

сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из

папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом.

Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное

обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном!

Это были две натуры, во всем противоположные друг другу.

В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда

инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей

угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три

месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что

если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор

и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства - самые лучшие. Таков был

мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться

Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я

потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил

тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих

интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом.


ГЛАВА IV. Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме,

который доверяет ему важную тайну


Хотя герцог, - если так можно выразиться, - только мелькал передо мной

ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до

такой степени, что он сказал как-то после полудня:

- Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе

расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не

болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием.

Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав

руку, которую он мне протянул, воскликнул:

- Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой

милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть

только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой.

- С этой стороны тебе ничего не грозит, - возразил герцог. - Я знаю

Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько

сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу.

Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь

рассчитывать на его дружбу.

Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело

подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по

отношению к нему величайшую осторожность.

- Первым доказательством моего доверия, - продолжал герцог, - будет то,

что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это

поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя

возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои

постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности,

места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я

царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше

некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые начинают

ему угрожать, а потому желаю, чтобы мой племянник, граф Лемос, стал моим

преемником на министерском посту.

Заметив в этом месте своей речи мое изумление, герцог продолжал:

- Вижу, Сантильяна, вижу, что именно тебя удивляет. Тебе кажется

странным, что я предпочитаю племянника своему родному сыну, герцогу

Уседскому. Но мой сын не обладает достаточными способностями, чтобы занять

мое место, и, кроме того, мы с ним враги. Он ухитрился заслужить

расположение короля, который хочет сделать его своим фаворитом, а этого я

не могу допустить. Милость монарха можно уподобить обладанию любимой

женщиной: это такое счастье, которое всякий бережет для себя и которым ни

за что не поделится с соперником, хотя бы его соединяли с ним узы крови

или дружбы.

Ты знаешь теперь тайну моего сердца, - добавил он. - Я уже пытался

опорочить перед королем герцога Уседского, но так как мне это не удалось,

то приходится выстроить свои батареи по другой линии. Я хочу, чтобы граф

Лемос, со своей стороны, заручился доверием инфанта (*153). Состоя при нем

камер-юнкером, мой племянник имеет случай говорить с ним во всякое время;

он человек неглупый, а кроме того, я знаю надежное средство, которое

поможет ему добиться успеха в этом предприятии. Благодаря такой стратегии

я противопоставлю племянника сыну. Между двоюродными братьями возникнет

разлад, который заставит их искать у меня поддержки, и, нуждаясь во мне,

они оба должны будут повиноваться моей воле. Вот в чем состоит мой план, -

добавил он, - и твое содействие может мне понадобиться. Я намерен посылать

тебя тайно к графу Лемосу (*154), и ты будешь докладывать мне все, что он

прикажет тебе передать.

Выслушав это конфиденциальное сообщение, которое было, по моему мнению,

равноценно наличным деньгам, я отложил всякую тревогу.

"Наконец-то я добрался до рога изобилия; теперь на меня польется

золотой дождь, - сказал я сам себе. - Не может быть, чтобы наперсник

человека, управляющего испанской монархией, не приобрел бы в самое

короткое время несметных богатств".

Лелеемый сей сладостной надеждой, я смотрел с равнодушием на то, как

таяло содержимое моего бедного кошелька.


ГЛАВА V, в которой читатель увидит, как Жиль Блас

испытал одновременно радость, почести и нужду


При дворе скоро заметили благоволение, которое оказывал мне первый

министр. Он подчеркивал его открыто, поручая мне нести свой портфель,

который обычно брал с собой, когда отправлялся в Совет. Это новшество,

благодаря которому на меня стали смотреть, как на маленького фаворита,

возбудило зависть некоторых лиц и было причиной того, что меня начали

осыпать пустыми учтивостями. Оба секретаря из соседнего кабинета также

поторопились поздравить меня с предстоящей карьерой и пригласили отужинать

к своей вдове не столько в порядке реванша, сколько в расчете на то, что

это побудит меня оказать им впоследствии услугу. Меня чествовали со всех

сторон. Даже надменный дон Родриго переменил свое отношение ко мне. Теперь

он называл меня не иначе, как "сеньор Сантильяна", а прежде говорил мне

просто "вы" и никогда не величал "сеньором". Он осыпал меня любезностями,

в особенности тогда, когда герцог мог это заметить. Но уверяю вас, он

попал не на простофилю. Чем больше я испытывал к нему ненависти, тем

вежливее отвечал на его учтивости: даже старый царедворец не смог бы

выполнить это ловче меня.

Я также сопровождал своего светлейшего господина, когда он отправлялся

к королю, а навещал он его три раза в день. Утром, как только король

просыпался, герцог заходил в его опочивальню и, став на колени у изголовья

постели, сообщал, что величеству предстояло делать и говорить в этот день.

Затем он уходил и возвращался сейчас же после королевского обеда, но уже

не для деловых разговоров, а для того, чтобы развлечь его величество. Он

рассказывал ему про забавные происшествия, которые приключились в Мадриде

и о которых он был всегда осведомлен раньше других через лиц, оплачиваемых

им специально для этой цели. Наконец, вечером он в третий раз виделся с

королем, отдавал ему, по своему усмотрению, отчет в том, что сделал за

день, и ради проформы просил распоряжений на завтра. Пока герцог находился

у монарха, я околачивался в антикамере, где встречался с вельможами,

которые, лебезя перед фаворитом, искали случая завязать со мной разговор и

радовались, когда я снисходил до беседы с ними. Как было тут не возомнить

себя влиятельной персоной? При дворе найдется немало людей, думающих о

себе то же самое с гораздо меньшим основанием.

Одно обстоятельство послужило для меня особенным поводом к тщеславию.

Король, которому герцог расхвалил слог своего секретаря, полюбопытствовал

познакомиться с образчиком моего творчества. Министр приказал мне

захватить каталонскую роспись, повел меня к монарху и велел прочесть вслух

первое исправленное мною донесение. Сперва я смутился перед его

величеством, но присутствие министра вскоре меня ободрило; я прочел свое

произведение, которое король прослушал не без удовольствия. Государь даже

изволил сказать, что он мною весьма доволен, и поручил первому министру

позаботиться о моем благополучии. Гордость моя от этого отнюдь не

уменьшилась, а разговор, который произошел у меня несколько дней спустя с

графом Лемосом, окончательно вскружил мне голову честолюбивыми мечтами.

Я отправился к этому вельможе от имени его дяди и, застав его в

апартаментах инфанта, вручил ему верительную грамоту, в которой герцог

писал племяннику, что он может быть со мною вполне откровенен, так как я

посвящен в его намерения и избран им в качестве их обоюдного посланца.

Прочитав эпистолу, граф отвел меня в покой, где мы заперлись, и там этот

молодой сеньор держал мне следующую речь:

- Раз вы пользуетесь доверием герцога Лермы, то я не сомневаюсь в том,

что вы его заслуживаете, а потому и сам могу вполне на вас положиться.

Знайте же, что дела обстоят как нельзя лучше. Инфант отличает меня среди

прочих сеньоров, состоящих при его особе и старающихся снискать его

благосклонность. Сегодня утром у меня был с ним конфиденциальный разговор,

из которого я усмотрел, что принц, по-видимому, огорчен скупостью короля,

препятствующей ему следовать великодушным велениям своего сердца и даже

поддерживать образ жизни, подобающий его положению. На это я не преминул

выразить его высочеству свое сочувствие и, воспользовавшись моментом,

обещал принести завтра к утреннему приему тысячу пистолей в ожидании более

крупных сумм, которыми обязался снабжать его впредь. Принц весьма

обрадовался моему обещанию, и я уверен, что приобрету его расположение,

если сдержу свое слово. Передайте, - добавил он, - моему дяде обо всех

этих обстоятельствах и приходите сегодня вечером сообщить мне, каково его

мнение.

Граф Лемос отпустил меня после этой речи, и я тотчас же отправился к

герцогу Лерме, который, выслушав мое донесение, послал к Кальдерону за

тысячью пистолями. Получив вечером эти деньги, я понес их к графу и по

дороге рассуждал сам с собой:

"Да, да, теперь я понимаю, в чем заключается надежное средство, с

помощью которого министр намерен добиться успеха. Он прав, черт подери! И

судя по всем данным, эта расточительность его не разорит. Догадываюсь, из

чьих сундуков он черпает эти полновесные червонцы; но, в сущности, разве

несправедливо, чтобы отец содержал сына?"

Когда я расставался с графом Лемосом, он шепнул мне:

- До свидания, милейших наш наперсник! Должен еще вам сказать, что

инфант не совсем равнодушен к прекрасному полу. Необходимо, чтоб при

первой же нашей встрече мы побеседовали об этом: предвижу, что мне скоро

придется прибегнуть к вашему содействию.

Возвращаясь к себе, я размышлял об этих далеко не двусмысленных словах,

наполнивших радостью мое сердце.

- Ах, черт подери, - воскликнул я, - неужели мне суждено стать

Меркурием наследника престола!

Я не вдавался в рассуждения о том, хорошо ли это или дурно; высокое

положение августейшего сердцееда заглушило во мне нравственные принципы.

Какая честь быть министром забав у принца крови!

"Полегче, сеньор Жиль Блас, - скажут мне, - ведь вам предстояло быть

только вице-министром".

Готов с этим согласиться: но, по существу, обе должности одинаково

почетны; разница только в барышах.

Ах, сколь я был бы счастлив, исполняя эти благородные поручения, с

каждым днем входя все больше и больше в милость к первому министру и

лаская себя самыми радужными надеждами, если б мог быть сыт одним только

тщеславием! Прошло уже более двух месяцев, как я отказался от своей

великолепной квартиры и снял крошечную меблированную комнату, из самых

скромных. Это меня огорчало, но так как я уходил с раннего утра, а

возвращался домой только чтоб переночевать, то терпеливо нес свой крест.

Целый день я проводил на сцене, т.е. у герцога, разыгрывая роль важного

сеньора. Но как только я попадал в свою конуру, сеньор испарялся, и его

место заступал бедный Жиль Блас без гроша денег и, что еще хуже, без

всякой возможности их раздобыть. Не говоря о том, что гордость мешала мне

признаться в своей нужде, я к тому же не знал никого, кто мог бы мне

помочь, кроме дона Наварро, знакомством с которым я так пренебрег с тех

пор как попал ко двору, что не смел теперь к нему обратиться. Мне пришлось

продать свои вещи одну за другой и оставить себе только самое необходимое.

Я перестал ходить в трактир, так как у меня не было, чем заплатить за

обед. Как же я поддерживал свое существование? Не скрою этого от вас.

Каждое утро нам приносили в присутствие на завтрак крошечный хлебец и

наперсток вина: вот и все, что давал нам министр. За весь день я питался

только этим, а вечером по большей части ложился без ужина.

Таково было положение человека, блиставшего при дворе, где ему

надлежало вызывать не столько зависть, сколько сожаление. Но в конце

концов я уже не мог дольше выносить лишений и решил сообщить о них

герцогу, как только найду подходящий случай. К счастью, он представился в

Эскуриале, куда король и инфант отправились несколько дней спустя.


ГЛАВА VI. Как Жиль Блас поведал о своей бедности герцогу Лерме

и как сей министр поступил с ним после этого


Когда король пребывал в Эскуриале (*155), то все, кто находился в

свите, содержались на его счет, а потому я не испытывал в это время

никакой нужды. Я спал в гардеробной подле герцогской опочивальни. Однажды

утром, встав, по Своему обыкновению, на рассвете, этот министр приказал

мне взять письменные принадлежности и бумагу и последовать за ним в

дворцовый сад. Мы уселись под деревьями, и по приказу герцога я принял

позу человека, пользующегося своей шляпой в качестве пюпитра; сам он,

держа в руках бумажку, притворялся, будто читает ее. Глядя на нас издали,

можно было подумать, что мы заняты весьма важными делами, а на самом деле

мы болтали о пустяках, которые его светлость отнюдь не презирал.

Прошло уже более часа, как я развлекал герцога разными шутками, черпая

их из своей игривой фантазии, когда две сороки уселись на деревья,

бросавшие на нас свою тень. Они принялись так громко стрекотать, что

привлекли наше внимание.

- Эти птицы, по-видимому, повздорили, - заметил герцог. - Хотел бы я

знать причину их ссоры.

- Желание вашей светлости, - отвечал я, - напомнило мне одну индийскую

басню, которую я вычитал у Бидпаи (*156) или какого-то другого баснописца.

Министр пожелал узнать ее содержание, и я рассказал ему следующее:

- В Персии некогда царствовал один добрый государь, который не обладал

достаточными способностями, чтоб управлять страной, а потому возложил все

заботы об этом на великого визиря. Сей министр, по имени Аталмук, был

человеком весьма одаренным. Бремя управления столь обширной монархией

нисколько его не тяготило, и при нем всегда царил мир. Благодаря его

стараниям подданные прониклись любовью и уважением к царской власти и

нашли в визире, преданном своему государю, любящего отца. В числе

секретарей Аталмука был молодой кашмирец, по имени Зеангир, которого он

любил больше других. Он находил удовольствие в беседе с Зеангиром, брал

его с собой на охоту и не скрывал от него даже самых тайных мыслей.

Однажды, когда они охотились вместе в каком-то лесу, визирь увидал двух

воронов, каркавших на дереве, в сказал своему секретарю:

- Мне бы очень хотелось знать, о чем разговаривают эти птицы на своем

языке.

- Господин, - отвечал кашмирец, - ваше желание может быть исполнено.

- Каким же образом? - спросил Аталмук.

- А вот как, - возразил Зеангир. - Один дервиш-чернокнижник обучал меня

птичьему языку. Если вам угодно, я подслушаю разговор этих птиц и повторю

вам слово в слово то, о чем они беседуют.

Визирь согласился. Тогда кашмирец подошел поближе к воронам и

притворился, будто внимательно их слушает, а затем, вернувшись к визирю,

сказал:

- Поверите ли вы, господин мой, что их разговор касается нас.

- Быть не может! - вскричал визирь. - И что же они говорят?

- Один из них, - продолжал Зеангир, - сказал: "вот он сам, этот великий

визирь Аталмук, этот орел-покровитель, расстилающий свои крылья над

Персией, как над родным гнездом, и пекущийся неустанно об ее

неприкосновенности. Он охотится в этом лесу с верным своим Зеангиром, дабы

отдохнуть от тягостных трудов. Сколь счастлив этот секретарь, служа

господину, осыпающему его милостями!" - "Не торопитесь, - прервал его

второй ворон, - не торопитесь превозносить счастье этого кашмирца. Правда,

Аталмук беседует с ним запросто, удостаивает его своего доверия, и я не

сомневаюсь, что он намеревается доставить ему высокую должность, но до тех

пор Зеангир успеет умереть с голоду. Бедняга живет в крохотной

меблированной комнатушке и нуждается в самом необходимом. Словом, он ведет

самую жалкую жизнь, но никто при дворе этого не замечает. Великому визирю

не приходит в голову осведомиться о том, хороши ли или плохи его дела, и,

довольствуясь своим благоволением к нему, он оставляет его в когтях

бедности".

Тут я остановился, желая узнать, что скажет герцог Лерма по этому

поводу. Он спросил меня с улыбкой, какое впечатление произвела притча о

птицах на Аталмука и не обиделся ли великий визирь на дерзость своего

секретаря.

- Нет, ваша светлость, - отвечал я несколько смущенный вопросом

герцога, - басня, напротив, повествует, что он всячески наградил его.

- Зеангиру повезло, - заметил он серьезным тоном, - далеко не всякий

министр позволил бы читать себе нравоучения. Однако, - добавил он,

прекращая разговор и приподымаясь, - король должен скоро проснуться. Мои

обязанности призывают меня к нему.

С этими словами он быстро направился ко дворцу, видимо, недовольный

моей индусской басней, так как по дороге не сказал мне ни слова.

Я последовал за ним до дверей королевской опочивальни, а затем понес

находившиеся при мне бумаги туда, откуда их взял, и зашел в кабинет, где

работали оба секретаря-переписчика, которые также сопровождали двор.

- Что с вами, сеньор Сантильяна? - воскликнули они, завидя меня. - Вы

так расстроены! Не случилось ли с вами какой неприятности?

Находясь под впечатлением неудачи с притчей, я не смог скрыть от них

своего огорчения. Когда я передал им содержание своей беседы с герцогом,

они выразили мне сочувствие по поводу глубокой скорби, которую я

переживал.

- Ваша печаль, - сказал мне один из них, - действительно, не лишена

основания. Герцог иной раз способен рассердиться.

- К сожалению, это так, - заметил другой. - Дай бог, чтоб с вами

обошлись лучше, чем с секретарем кардинала Спиносы (*157). Этот секретарь

прослужил у его высокопреосвященства пятнадцать месяцев, не получая

никакого жалованья, и однажды осмелился заговорить о своих нуждах и

попросить немного денег на жизнь. "Вполне справедливо, чтоб вам заплатили,

- ответил ему кардинал. - Возьмите вот это, - добавил он, передавая ему

ассигновку на тысячу дукатов, - и получите деньги в казначействе, но

помните, что вы у меня больше не служите". Секретарь не стал бы печалиться

по поводу увольнения, если б ему заплатили тысячу дукатов и позволили

сыскать себе другое место; но, как только он вышел от кардинала, его

задержал альгвасил и отправил раба божьего в сеговийскую крепость, где он

долго находился в заключении.

Этот исторический эпизод нагнал на меня еще больше страху. Я счел себя

конченным человеком и, не будучи в состоянии утешиться, принялся упрекать

себя за свою несдержанность, точно я, действительно, проявил недостаточно

терпения.

"Увы! - говорил я сам себе, - чего ради рискнул я рассказать эту

злосчастную басню, вызвавшую неудовольствие его светлости? Быть может, он

уже сам намеревался избавить меня от нужды. Возможно даже, что судьба

готовила мне одну из тех неожиданных удач, которые удивляют мир. Сколько

богатств, сколько почестей упустил я из-за своего легкомыслия! Мне

следовало бы подумать о том, что многие высокопоставленные особы не

выносят указаний и требуют, чтоб от них принимали, как милость, малейшую

награду, которую они и без того обязаны дать. Лучше бы мне поститься

по-прежнему, ничего не говоря герцогу, и даже умереть с голоду, чтобы вся

вина пала на него".

Если б у меня и оставались еще кой-какие надежды, то герцог, с которым

я встретился после полудня, окончательно рассеял их. Против своего

обыкновения, он держал себя со мной очень серьезно и не сказал мне ни

слова, что заставило меня провести остаток дня в смертельной тревоге. Ночь

прошла для меня беспокойно: я не переставал вздыхать и печалиться, сожалея

об утрате сладчайших упований и боясь увеличить собой число политических

узников.

Следующий день был днем кризиса. Герцог приказал позвать меня с утра. Я

вошел в его покой, дрожа сильнее, чем преступник, которого собираются

судить.

- Сантильяна, - сказал он, протягивая мне бумажку, которую держал в

руках, - возьми эту ассигновку...

При слове "ассигновка" я весь затрепетал и сказал сам себе:

"О, боже! Совсем как кардинал Спиноса! А там меня ждет карета, чтоб

вести в Сеговию".

Обуявший меня в ту минуту ужас был так силен, что я бросился к ногам

министра и, заливаясь слезами, воскликнул:

- Умоляю вас, ваша светлость, простите мою дерзость! Только крайняя

нужда могла заставить меня сообщить вам о своем положении.

Видя, что я так растерялся, герцог не смог удержаться от смеха.

- Успокойся, Жиль Блас, и выслушай меня, - сказал он. - Правда, поведав

мне о своих нуждах, ты как бы упрекнул меня в том, что я не позаботился о

них раньше; но я не сержусь на тебя за это, друг мой. Напротив, я скорее

досадую на себя самого за то, что не спросил тебя, как ты живешь. Дабы

исправить эту небрежность, я даю тебе для начала ассигновку на полторы

тысячи дукатов, каковые тебе отсчитают в казначействе. Но это еще не все:

ты будешь получать от меня ежегодно такую же сумму; кроме того, когда

богатые и щедрые лица попросят тебя оказать им услугу, то я не запрещаю

тебе ходатайствовать за них передо мной.

Осчастливленный этими словами, я облобызал ноги министра, который

приказал мне встать и продолжал запросто со мной беседовать. Я, со своей

стороны, попытался вернуть себе обычную веселость, но мне не удалось так

быстро перейти от горя к радости, и я пребывал в полной подавленности,

точно приговоренный к казни, которому объявляют помилование в тот самый

момент, когда над ним уже занесен топор. Герцог приписал мою тревогу

исключительно опасению его прогневить, хотя страх пожизненного заключения

сыграл тут не меньшую роль. Он признался мне, что нарочно выказал мне

холодность, дабы узнать, насколько я окажусь чувствителен к этой перемене,

и что, убедившись в моей искренней преданности его особе, он полюбил меня

еще больше, чем прежде.