Предположения и опровержения

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   56

X


Несмотря на религиозный характер эпистемологии Бэкона и Декарта, их критика предрассудков и традиционных убеждений была, несомненно, антиавторитарной и антитрадиционалистской. Они требовали от нас устранить все убеждения, за исключением тех, истинность которых для нас очевидна. Огонь их критики был направлен на авторитет и традицию. Это была часть общей борьбы против авторитета Аристотеля и традиционной схоластики. Людям не нужны такие авторитеты, если они сами способны воспринять истину.

Однако, как мне представляется, Бэкону и Декарту не удалось освободить свои эпистемологические концепции от авторитета — не только потому, что они обращались к религиозному авторитету — Природе или Богу, — но и по более глубоким причинам.

Несмотря на свои индивидуалистические склонности, они не решились довериться нашим критическим оценкам — вашим или моим. Возможно, они опасались, что это может привести к субъективизму и произволу. Тем не менее, какова бы ни была причина, они не смогли вполне освободиться от авторитетов и лишь заменили один авторитет — Аристотеля и (35:) Библии — другим. Каждый из них апеллировал к новому авторитету: один — к авторитету чувств, другой — к авторитету разума.

Это означает, что им так и не удалось решить важнейшую проблему: как признать, что познание является человеческим деянием, и в то же время не предполагать, что оно индивидуально и произвольно?

Эта проблема была осознана и решена уже очень давно — сначала Ксенофаном, затем Демокритом и Сократом (скорее Сократом «Апологии», чем «Менона»). Решение заключается в осмыслении того факта, что хотя все мы — каждый из нас и все мы вместе — часто ошибаемся, однако уже сама идея ошибки и человеческих заблуждений предполагает другую идею — идею объективной истины: того стандарта, от которого мы можем отклоняться. Поэтому учение о подверженности человека ошибкам нельзя считать частью пессимистической эпистемологии. Это учение говорит о том, что мы можем искать истину, объективную истину, хотя слишком часто не достигаем цели. И из него следует, что если мы стремимся к истине, то должны настойчиво и упорно разоблачать наши заблуждения и ошибки — посредством рациональной критики и самокритики.

Эразм Роттердамский попытался возродить это учение Сократа с помощью важной, хотя и скромной идеи: «Познай себя и признай, как мало ты себя знаешь!» Однако эта идея была шагом в сторону, ибо включала в себя убеждение в том, что истина является явной, и была проникнута новой самоуверенностью, которую разными способами выразили Лютер и Кальвин, Бэкон и Декарт.

В этой связи важно осознать различие между картезианским сомнением и сомнением Сократа, Эразма или Монтеня. Сократ не доверяет человеческому знанию и последовательно отвергает всякую претензию на знание и мудрость. Декарт же сомневается во всем, но в конечном итоге приходит к абсолютно достоверному знанию, ибо обнаруживает, что его универсальное сомнение приводит к сомнению в правдивости Бога, а это абсурдно. Доказав абсурдность универсального сомнения, он приходит к выводу (36:) о том, что мы можем обладать достоверным знанием, что мы можем быть мудрыми, ибо естественный свет разума позволяет нам отличить ясные и четкие идеи, источником которых является Бог, от всех других идей, источник которых лежит в нашем собственном извращенном воображении. Мы видим, что картезианское сомнение представляет собой лишь майевтический инструмент обоснования критерия истины и пути к достоверному знанию и мудрости. Однако для Сократа «Апологии» мудрость заключается в осознании нашей ограниченности, в знании о том, как мало мы можем знать.

Именно это учение о присущей человеку способности ошибаться пытались воскресить Николай Кузанский и Эразм Роттердамский (который прямо ссылается на Сократа). И как раз это «гуманистическое» учение (в отличие от оптимистического учения о торжестве истины, на которую опирался Мильтон) стало основой концепции терпимости у Николая и Эразма, у Монтеня, Локка и Вольтера, а затем — у Джона Стюарта Милля и Бертрана Рассела. «Что такое терпимость?» — спрашивает Вольтер в своем «Философском словаре» и отвечает: «Это необходимое следствие нашей человеческой природы. Все мы слабы и склонны к ошибкам, простим же друг другу нашу глупость. В этом состоит первый принцип естественного права». (В наши дни учение о способности людей ошибаться послужило базисом теории политической свободы, свободы от принуждения. См.: F. A. Hayek. The Constitution of Liberty, в частности, pp. 22 и 29).

XI


В качестве новых авторитетов Бэкон и Декарт представили наблюдение и разум, которыми обладает каждый человек. Однако при этом они как бы расщепили человека на две части — высшую сторону человека, обладающую авторитетом в отношении истины (наблюдениями Бэкона или разумом Декарта), и его низкую сторону. Низкая сторона соответствует нашей обыденности, ветхому Адаму в нас. Если истина является явной, то за наши ошибки несем ответственность мы сами. Виноваты (37:) мы сами — с нашими предрассудками, нашим легкомыслием и нашей тупостью, — и мы сами несем в себе источники нашего невежества.

Таким образом, в каждом человеке имеется человеческая сторона, служащая источником поверхностных мнений (doxa), ошибок и невежества, и некая сверхчеловеческая сторона — чувства или разум, — служащая источником подлинного знания (epistлme), авторитет которой носит почти божественный характер.

Но ведь все это не так. Нам известно, что физика Декарта, во многих отношениях превосходная, была ошибочной, хотя опиралась лишь на те идеи, которые, как он полагал, были ясными и отчетливыми и, следовательно, должны были быть истинными. Что же касается авторитета чувств как источника знания, то их ненадежность была известна древним еще до Парменида, например, Ксенофану и Гераклиту и, конечно, Демокриту и Платону (см. гл. 5 ниже).

Удивительно, что это учение античных философов почти совершенно игнорируется современными эмпириками, включая феноменалистов и позитивистов. Его игнорируют при обсуждении большинства проблем, встающих перед позитивистами и феноменалистами, и в предлагаемых ими решениях. Причина заключается в следующем: они верят, что обманывают не наши чувства, а «мы сами» ошибаемся в своей интерпретации того, что «дают» нам наши чувства. Чувства сообщают нам истину, однако мы можем ошибиться, пытаясь, например, выразить в языке — конвенциональном, человеческом, несовершенном языке — то, что они нам сообщают. Наши языковые описания могут быть ошибочными, ибо они опираются на предрассудки.

(Вот так был дискредитирован наш человеческий язык. Но затем обнаружили, что наш язык также нам «дан» в некотором важном смысле: он воплощает в себе разум и опыт многих поколений, и язык не виноват в том, что мы не умеем им пользоваться. Так язык стал новым авторитетом, который никогда нас не обманывает. Если мы плохо используем язык, то мы сами виноваты в возникающих отсюда затруднениях. Язык — (38:) ревнивый бог и не прощает небрежного обращения с собой, погружая виновного во тьму нелепостей.)

Порицая нас самих и наш язык (или злоупотребление им), можно защитить божественный авторитет чувств (или даже Языка). Однако это оказывается возможным лишь ценой увеличения пропасти между авторитетом и нами — между чистыми источниками, из которых мы можем почерпнуть авторитетное знание истинной божественной Природы, и нашей испорченной сущностью, т.е. между Богом и человеком. Как было указано выше, эта идея истинной Природы, которую, как мне представляется, можно обнаружить у Бэкона, восходит к древним грекам. Она является одной из сторон классического противопоставления природы человеческим соглашениям. Согласно Платону, это противопоставление ввел Пиндар. Его можно найти у Парменида. Парменид, некоторые софисты (например, Гиппий) и отчасти сам Платон отождествляют его с противоположностью между божественной истиной и человеческими заблуждениями и ошибками. После Бэкона и благодаря его влиянию мысль о том, что природа истинна и божественна, а все ошибки и заблуждения обусловлены порочностью наших собственных человеческих соглашений, продолжала играть главную роль не только в истории философии, науки и политики, но даже и в истории искусства. Это можно увидеть, например, из чрезвычайно интересной теории Констэбля относительно природы, достоверности, предубеждений и соглашений, упоминаемой в работе Э. Гомбрича «Искусство и иллюзия». Она играла также некоторую роль в истории литературы и даже музыки.