Языковые рефлексии в романе А.Платонова «Чевенгур»

Статья - Литература

Другие статьи по предмету Литература

на, который имя Розы Люксембург признавал за понукание вперед… сразу начинал шевелить ногами, будь тут хоть топь, хоть чаща, хоть пучина снежных сугробов.

В призме спонтанных и зачастую неординарных языковых рефлексий в романе приоткрывается личность одного из центральных персонажей - Александра Дванова. Пафосом вербализации всего сущего обусловлены и его искания Слова в природном бытии (Дванову слышались в воздухе невнятные строфы дневной песни, и он хотел в них возвратить слова), и склонность беседовать самому с собой ради активизации мыслительного процесса (вновь заговорил, чтобы думать, разговорился сам с собой, любил беседовать один в открытых местах), причем собственное мышление и восприятие чужой речи протекают здесь не синхронно, но по принципу взаимной дополнительности: Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего. Показательно в этом плане его стремление в произносимых на партсобрании речах, мелких простых словах прозреть движение смысла, ощутить, что в речи говорившего было невидимое уважение к человеку и боязнь его встречного разума, отчего слушателю казалось, что он тоже умный. Не достигшие прямого словесного выражения двановские рефлексии развиваются авторским комментарием относительно того, что лишь слова обращают текущее чувство в мысль, поэтому размышляющий человек беседует. Намеченной в конце романа, но так и не развитой осталась линия изображения Дванова как художника слова, создателя собственного текста, самобытного летописца революции, поскольку чтобы Копенкин прижился с ним в Чевенгуре, Александр писал ему ежедневно, по своему воображению, историю жизни Розы Люксембург.

По наблюдениям Дванова, знакомые ему самому экстериоризация и вербализация внутренней речи характеризуют и поведение Чепурного. Во время собрания тот думал что-то в своем закрытом уме и не удерживался от слов, внятно бормотал впереди, наклонив голову и не слушая оратора, стремился свое умственное волнение переложить в слово. Этот коммунист из Чевенгура книжки читал вслух, осуществлял своего рода герменевтический акт, намереваясь загадочные мертвые знаки превращать в звуковые вещи и от этого их ощущать. Подобная стратегия речевого поведения и общеязыкового мышления получает в романе как психологическое, так и социоисторическое обоснование, потому что кто учился думать при революции, тот всегда говорил вслух, и на него не жаловались. В самом деле, персонажи Платонова только то и делают, что думают. И думают они только об идеальном (коммунизме, мировой революции и подобных химерах), но при этом говорят все время о материальном - о веществе[vii].

В романе художественно воссоздаются и дальнейшие напряженные коллизии отношений Чепурного и некоторых других чевенгурцев со стихией языка, стилистикой и смысловым наполнением революционного новояза. В целом эти отношения проникнуты настойчивым стремлением немотствующего слова обрести самостоятельное воплощение. Неслучайно сквозными становятся авторские замечания о том, что Чепурный не мог выражаться, в разговоре с Двановым пытался объяснить коммунизм и не мог, находил лишь косноязычное толкование феномена солнца (вон наша база горит и не сгорает), вынуждал себя адаптировать чужое слово под собственные мысли: Вполне удовлетворился словами Прокофия, - это была точная формулировка его личных чувств.

Словесный вакуум платоновские герои стремятся заполнить нелепой смесью идеалов и суррогатов, душевного света и темного невежества, наскоро оснащенного и запутанного лозунговым примитивом[viii]. В сознании Чепурного, Прокофия складывается религиозное отношение к партийным лозунгам и формулировкам, которые приобретают в их глазах статус одушевленных, смыслопорождающих субстанций. Намерение Чепурного съездить к Ленину, чтобы тот ему лично всю правду сформулировал, подхватывается и обосновывается Прокофием: Ленин тебе лозунг даст, ты его возьмешь и привезешь. А так немыслимо: думать в одну мою голову. Подобно Пашинцеву, который самому себе выносил резолюции и мог кратко сформулировать рукой весь текущий момент, Чепурный направлял силу своего ума на порождение объемлющей всю сложность мира и человеческой души формулировки. Он мучительно привыкал формулировать, чувствовал, как хорошо было не спать и долго слышать формулировку своим чувствам, вследствие чего настает внутренний покой. В соавторстве с Прокофием им создается своеобразный сакральный текст - Апокалипсис на языке лозунгов в виде приказа о втором пришествии, о предоставлении буржуазии всего бесконечного неба, причем в конце приказа указывался срок второго пришествия.

Небезболезненными, пронизанными коллизиями на словесно-стилистическом уровне оказываются отношения чевенгурцев с официальными губернскими циркулярами. С одной стороны, изначальная сакрализация идущих сверху текстов заставляла воспринимать их на мистическом, надсловесном уровне, чувствовать, что из бумаги исходила стихия высшего ума, и чевенгурцы начали изнемогать от него, больше привыкнув к переживанию вместо предварительного соображения. В чевенгурском подходе к языку и содержанию этих текстов обнаруживаются черты провиденциалистской философии: как полагает Прокофий,