Крупнейшие русские писатели, современники Александра Солженицына, встретили его приход в литературу очень тепло, кое-кто даже восторженно

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   44

Но что бы мы ни говорили, а критик твердо уверен, что автор "Телёнка" словом-кличкой его "не припечатал" и уже одним этим в известной мере "пощадил". Что ж, тем благородней порыв: он готов драться не за себя - за других! более того, Лакшин торжественно заявляет: "Твардовский в могиле. И я чувствую на себе долг ответить за него". За него? То есть так, как ответил бы сам поэт? Видимо, да. Какой же другой смысл могут иметь слова, произнесенные как бы над могилой?

Итак, "брошен вызов, и я поднимаю перчатку". Как сказано! Щукарь никогда не додумался бы молвить нечто подобное цыгану-ярыжке. В лучшем случае ткнул бы ему в мордуленцию смоляной тряпкой. Почему? А - порода! Вот Лакшин зорко подметил, что Солженицын "не вполне безразличен" к сплетням, злым пересудам, грязным слухам, и в связи с этим размышляет: "А если бы некто, как добродетельный моралист, стал рассуждать о перипетиях личной жизни "теленка", выставлять на свет то, что о ней по слухам известно?" Его ответ на свой вопрос решителен и краток: "Не дворянское это дело". Да, Владимир Лакшин - истинный дворянин духа. А поэтому - "К барьеру, Солженицын!"

Прекрасно. Пленительно. Однако мы листаем статью дальше и вскоре вдруг слышим такое признание: "Мне выпала роль свидетеля на затеянном им процессе, и свои показания я обязан дать". Эте-те-те-те-те... Что же нам предстоит увидеть: дуэль над пропастью или судебное заседание? Что в руках у нашего героя - "роковой лепаж" или бумажка с тезисами выступления? Кто он сам, наконец, - благородный мститель за поруганную честь, за оскверненную могилу поэта или тот, кого милиционер по просьбе председателя судебного заседания ("Пригласите свидетеля!") вводит в зал?

Мы в недоумении. Но оно становится гораздо больше, когда вам на глаза попадается ещё и вот что: "Воздержанию конец: надо рассчитываться и прощаться". Рассчитываться? Прощаться? Да что же в конце концов человек задумал: кровавый поединок, дачу свидетельских показаний или прощальный ужин в приморском ресторане?

Петух отвечает кукушке, но...

В. Лакшин делает в своей работе попытку отделить в нашем герое художника от идеолога, мыслителя, политика и рассматривать то и другое отдельно. Он пишет: "Как в политика и мыслителя в Солженицына я верю мало (На деликатном языке В. Лакшина "верю мало" означает скорей всего "не верю совсем". Так, он пишет об одной сотруднице "Нового мира": "Твардовский любил её мало" (с. 134). Сотрудница эта была интриганкой, наушницей, и, судя по всему, Твардовский с трудом терпел её. - В.Б.). Сомневаюсь (Из контекста ясно, что и здесь "сомневаюсь" означает "не верю". В.Б.) в том, что через него даруется нам Истина". Далее: "Все позитивные идеи Солженицына отрывочны, случайны, сдуманы и насказаны чисто вмиг, по настроению, без ответственности за слово". Короче говоря, можно понять, что как идеолог, мыслитель, провидец Солженицын в глазах Лакшина полный банкрот. Что ж, критика можно поздравить.

Гораздо более сложная картина там, где критик рассуждает о Солженицыне-художнике. С одной стороны, он не знает удержу и меры своим восторгам, используя, кажется, весь регистр сладчайших для писательского уха звуков: "замечательный талант", "выдающийся талант", "человек великого таланта", "писатель, напоминающий былых гигантов нашей литературы", "писатель великий, наделенный огромным талантом", "гений, дерзко заглянувший в наше завтра", "великое дитя XX века", "гений", "значение этого писателя огромно", "гений", "сила лучших его книг необъятна", "гений", "великое дитя ужасного века", "гений" и т.д.

Из таких похвал естественно вытекает вывод: "Его главные книги переживут всех нас". Какие же это книги? Многое из написанного Солженицыным в самых разных жанрах критику совершенно не понравилось. В большом романе "Август четырнадцатого" он одобрил лишь несколько глав, остальное - не принял; пухлый "Телёнок", по его убеждению, непременно "забудется"; одна публицистическая вещь "озадачила и насмешила" его, в другой он находит "избыточное самодовольство" и т.д. А ведь это все тот же талант-гигант, гений, все то же великое дитя!

В итоге Лакшин находит лишь три книги, которым, как он уверен, суждено бессмертие в веках: "Один день Ивана Денисовича", "Раковый корпус" и "В круге первом".

Повесть "Один день" Лакшин считает полнейшим воплощением "полнейшего совершенства". Мы не будем повторяться и долго останавливаться здесь на том, что у других критиков, даже в целом и принимавших и одобрявших повесть, ощущение полнейшего совершенства её не наблюдалось. Кое-кто высказывал довольно серьезные упреки. Больше того, имели место и такие, допустим, суждения: "Ценность политическая, а не литературная" (Йоркшир ивнинг пресс, 31 января 1963 года).

О двух других произведениях, которым он даровал бессмертие, Лакшин пишет: "Романы Солженицына "В круге первом" и "Раковый корпус" я принял как торжество литературы и личную радость". Ну, личная радость вещь тонкая, прихотливая, чрезвычайно субъективная. Для кого-то репы отведать ("Ух и сласть!") уже большая личная радость. Но из чего же критик заключил, будто вместе с ним торжествует и вся литература, если даже его затуманенный персональной радостью взгляд видел, что эти романы, как выражается он с присущей ему возвышенной деликатностью, не оказались воплощением "полнейшего совершенства", что они не обладают "художественной ёмкостью", в них "не все сцены и лица безупречны"? В другом месте почему-то уже без присущей деликатности он указывает конкретный пример неполного совершенства и небезупречности: "дешёвая карикатурность Авиэтты" - одного из основных персонажей "Ракового корпуса". Главное, что так радовало критика в обоих романах и чем он, видимо, усмотрел торжество литературы, это - "многообразие свежих идей". Но, позвольте, разве не было нам намедни объявлено, что именно как творец идей, как мыслитель Солженицын есть несомненный и полный банкрот? 16 ноября 1966 года первая часть "Ракового корпуса" обсуждалась на расширенном заседании бюро секции прозы Московской писательской организации. Малый зал Центрального Дома литераторов был полон: пришли все, кто хотел. На этом обсуждении (нам тоже довелось присутствовать) порой раздавались и похвалы лакшинского толка, но выглядели они странновато. Так, один прозаик, некогда подвизавшийся в критике, сказал (Все цитаты здесь приводятся по уже известному нам шестому тому собр. соч.

А. Солженицына. - В. Б): "Это выдающееся произведение". более того, он поставил роман в один ряд со "Смертью Ивана Ильича" Толстого. Но тут же, очень стараясь быть, как Лакшин, возможно более деликатным, о главном герое романа присовокупил: "Я не скажу, что Русанов представляется мне абсолютной удачей книги. Мне даже кажется, наоборот..."

У оратора недостало мужества разъяснить, что "абсолютная удача наоборот" - это абсолютная неудача. Ещё критик говорил так: "карикатурное публицистическое порождение", "фельетонный разговор (персонажей) о литературе"! "есть натуралистические излишества" и т.д. В других выступлениях и о всём романе в целом, и об отдельных персонажах, сюжетных линиях, коллизиях то и дело раздавались суждения: "Русанов написан слишком прямолинейно...", "Русанов излишне прямолинеен, однозначен...", "схематично и заданно...", "меньше всего меня удовлетворяет образ Костоглотова" (другой важный персонаж), "схематичность, прямолинейность, однозначность...", "это не тонкий прием...", "образ Авиэтты не удался автору...", "совершенно неестественно...", "чувство неудовлетворенности...", "лучше это снять...", "возникает ощущение какой-то неловкости...", "не нужно было жену Русанова делать такой же предательницей...", "это говорит о какой-то дотошности и скрупулезности писания, а не о художественной силе...", "натыкаешься на ненужную щегольскую образность...", "я бы подумал, надо ли Ефрема Поддуева делать столь беспощадно грубым...", "нет художественной строгости...", "вызывает протест...", "памфлетность...", "публицистичность...", "очерковость...", "публицистический перехлест...", "разрывается художественная ткань...", "видна калька, схема, которая предшествует картине...", "видна конструкция...", "тут ещё очень много требуется работы...", "не стоит выеденного яйца" и т.д. Так говорили на открытом, ничем не ограниченном обсуждении в присутствии автора Г. Бакланов и А. Борщаговский, Л. Славин и А. Медников, И. Винниченко и В. Каверин, Б. Сарнов и Л. Кабо, Н. Асанов и Г. Березко, Е. Мальцев и 3. Кедрина - все известные московские писатели и критики.

Обсуждалась первая часть "Ракового корпуса" и в "Новом мире". Там тоже прозвучали весьма резкие критические голоса. Так, один член редколлегии сказал: "Автор дает себя захлестывать эмоциям ненависти. Вещь очень незавершенная". Другой вполне согласился: "Нет завершённости!" Лакшин, видимо, спорил с такими оценками. А ещё романист двинул свое детище в Ленинград, в журнал "Звезду". Оттуда пришел ответ, в котором говорилось, в частности: "В Русанова вложено больше ненависти, чем мастерства".

По прошествии времени, когда Солженицын роман окончил, он не пожелал нести его снова в секцию прозы, а двинул сразу на самый верх - в секретариат Союза писателей СССР, предварив эту акцию письмецом по тому же адресу, где весьма решительно говорилось: "Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!" Обсуждение в секретариате состоялось 12 сентября 1967 года. Наиболее деликатные участники обсуждения говорили в таком духе: "Есть места чисто очеркового характера...", "Повесть может быть дописана, хотя и потребуется очень серьезная работа...", "Там патологически пишется о болезнях. Это надо как-то убрать. Ещё надо убрать фельетонную хлесткость. Ещё огорчает..." Но большинство изъяснялось гораздо решительней и определенней: "Много длиннот, повторов, натуралистических сцен - всё это надо убрать...", "Вещь может идти при условии исправления рукописи. Тут предстоит ещё очень серьёзная работа. Особенно приходится возражать против плакатности, карикатурности...", "Очень много слабого. Как убого, наивно и примитивно показаны некоторые персонажи...", "Вызывает отвращение обилие натурализма, нагнетание всевозможных ужасов...", "Своим письмом вы вымогаете публикацию недоработанной повести...", "Читал с большим неудовольствием...", "Раковый корпус" - антигуманистическая вещь..." "Источник энергии этого писателя - в озлоблении, в обидах...", "Автор отравлен ненавистью...", "Просто тошнит, когда читаешь...", "А я б ему скидку не дал, я б его из Союза исключил!..". Вот ведь ещё когда раздавались голоса за исключение А. Солженицына из Союза писателей - в сентябре 1967-го! А его агенты выдавали ему это за новость летом 1969-го. Почти через два года! Ах, недотыки... - В.Б.

Так говорили писатели Москвы, Ленинграда, Киева; Тбилиси, Алма-Аты, Фрунзе, Ташкента, Ашхабада. Как видим, это не совсем совпадает с пророчеством Лакшина о бессмертии.

"Ничего святого!"

Но как же относился к романам "В круге первом" и "Раковый корпус" сам Твардовский? Естественно было ожидать, что Лакшин поведает нам об этом со всей обстоятельностью, но он - ни слова. Человек, сам объявивший себя свидетелем на процессе, молчит. С чего бы?

За неимением лучшего источника информации мы вынуждены обратиться к словоохотливому автору романов. Уж у него-то наверняка что-нибудь да найдем на сей счет. И действительно! О "Раковом корпусе", например, у него в одном месте сообщение такое: "Он (Твардовский) высказал высшие похвалы". Какие именно - неизвестно.

Можно ли этому верить? Мы, несколько осведомленные о бесконечном многообразии жизни, не исключаем возможности любого её коленца, но всё же надо принимать во внимание следующее. Похвалы, якобы возданные поэтом романисту наедине и нигде, кроме его, романиста, памяти не зафиксированные, находятся в уж слишком кричащем противоречии с приведенными ранее публичными высказываниями на сей же счет множества других писателей. Это с одной стороны. А с другой, помянутые похвалы своей непомерностью уж так похожи на обычную солженицынскую саморекламу! Но главное - как похвалы эти связать с другим за сто с лишним страниц отстоящим высказыванием Твардовского о том же "Раковом корпусе"? Вот с этим: "Даже если бы печатание зависело целиком от одного меня - я бы не напечатал. Там - неприятие советской власти. У вас нет подлинной заботы о народе! Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше. У вас нет ничего святого... Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству".

На сей раз в пользу достоверности говорит то, что суждения поэта не только не противоречат оценкам многих других писателей, но и вполне идентичны им по духу. Кроме того, эти суждения находятся совершенно в русле некоторых других столь же резких, прямых и решительных высказываний Твардовского о произведениях Солженицына, например, о пьесе "Олень и шалашовка": "Я бы (в случае её опубликования. - В.Б.) написал против неё статью. Да даже бы и запретил". Или вот высказывание уже о самом Солженицыне как человеке и литераторе, без тени смущения воспроизведенное в "Телёнке": "Ему с..т в глаза, а он - Божья роса!" (там же, с. 144. Кстати, именно этой особенностью А. Солженицына объясняется тот удивительный факт, что в своих книгах он воспроизвел много резких, презрительных, гневных и негодующих высказываний о себе, правда, давая при этом ещё и понять: вот они негодуют, а я - нобелевский лауреат, великий писатель, меч Божий! -

В.Б.) Да, очень правдоподобно, в узком кругу Твардовский такое мог.

Здесь уместно ещё раз напомнить, что этого-то человека, который в лицо говорил Солженицыну о его злобности и нелюбви к народу, готов был

выступить против иных его произведений и даже запретить их, который,

наконец, открыто, при нём же изумлялся его способности превращать в Божью

росу нечто по химическому составу совсем иное, - этого-то человека учёный

критик Лакшин изображал нам "литературным наставником" вышеназванного

алхимика! Нет, всё же не совсем одинаковое отношение к Солженицыну было у

Твардовского, "потомственного крестьянина", как его называет критик, и у

Лакшина, "дворянина духа".

Прозрение петуха

Что ж, как ни разительно противоречат позиция и оценка Лакшина суждениям многих других писателей и самого Твардовского, но это своя позиция, своя оценка, тут видны решительность, определенность и даже смелость. Да, критик глубоко убежден, что повесть "Один день Ивана Денисовича", а также романы "В круге первом" и "Раковый корпус" останутся как явления литературы, "переживут всех нас" и будут драгоценным художественным достоянием потомков. Мы, как и многие другие, не согласны с такой точкой зрения, но мы готовы были её уважать за определенность. Однако...

Ведя речь о великих заслугах перед литературой и человечеством редколлегии, в которой он состоял одним из активнейших членов, критик-свидетель заявляет, что если бы в свое время "Новый мир" не напечатал "Один день", а западные издательства - "В круге первом" и "Раковый корпус" и произведения эти в наши дни вообще не появились бы на свет, но "все же по счастливой случайности уцелели бы для будущих поколений", были бы обнаружены и опубликованы, то... Зная оценку Лакшина этих произведений, мы, естественно, ожидаем, что дальше он скажет нечто вроде следующего: "потомки наши встретили бы названные сочинения Александра Исаевича с таким же восторгом, благоговением и благодарностью, как в XIX веке встретили "Слово о полку Игореве", написанное за шестьсот лет до этого". Но странное дело! Хотя наш литпророк и не заглядывает в многовековую даль, а имеет в виду вроде бы только ближайшие 40-50 лет, однако пишет: "И "Иван Денисович", и романы Солженицына представляли бы тогда, наверное, куда более отвлеченный исторический интерес". Куда более! А дальше ещё убийственней: "Ими (перечисленными творениями таланта-гиганта, гения, равновеликого Толстому и Достоевскому. - В.Б.) заинтересовалась бы разве что какие-нибудь, говоря его словами, "гробокопатели..." Обратите внимание: "разве что"! То есть критик легко допускает, что и литературные "гробокопатели"-то не заинтересовались бы. Право, как-то даже неудобно при виде такого уж вовсе не дворянского поворота на 180 градусов...

И всё-таки "не вина кукушки..."

А Лакшин между тем продолжает: "Я не рискну теперь утверждать, просто не знаю, когда он говорит правду по убеждению, а когда актерствует, рассчитано бьёт на эффект, лицемерит". Душевное смятение, запечатленное критиком в последнем признании, в известной мере иногда испытываем и мы перед его собственной фигурой. Мы, например, не рискнем утверждать, мы просто не знаем, когда он был самим собой - когда объявлял Солженицына величайшим гением или когда писал о "художественных промахах" автора, не избежавшего даже в лучших своих вещах, допустим, такого элементарного просчёта, как "дешевая карикатурность" иных персонажей; когда истово и самозабвенно бил новомирским лбом "вечный ему поклон" или когда возмущался его претензией вещать от имени русского народа; когда пыхтел спроворить ему нетленный памятник в сердцах потомков или когда выражал сомнение, заинтересуются ли его книгами литературные "гробокопатели" хотя бы через сорок лет; когда благоговейно выводил на челе титана слова "великое дитя двадцатого века" или когда шлепал ему на мягкое место печать: "Бойкая молекула"; когда...

Но ещё несколько строк: "Значит, снова старая дилемма: как совместить малую ложь и большую правду, великость души и неблагодарность,

"гений" и "злодейство"?" До чего ж характерная оговорочка: "дилемма! как

совместить"! Дилемма - это вопрос не совмещения, а наоборот - выбора.

Критику же действительно хотелось бы совместить.

Тоска по совмещению несовместимого проявляется в работе В.

Лакшина многообразно и повсеместно. Она, в частности, видна и в том, каким богатым набором эвфемизмов пользуется критик для характеристики многих крайне неприглядных действий Солженицына. К примеру, тот бесстыдно лжет, а критик потупляет глазки: "Солженицын ошибается", "лукавит Солженицын". Он бесцеремонно передергивает, извращает факты, а критик едва ли не с улыбкой журит его: "о многом пишет иначе, чем было, - намеренно или случайно". Он от ненависти и злобы аж слюной брызжет, а критик, кажется, рад, что нашел слово, столь близкое по звучанию, но столь далекое по смыслу: "Автор "Телёнка" брюзжит..." А чего стоит такая фраза: "Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском". Пишет нехорошо! Право же, это совершенно в духе тех гоголевских дам, которые были столь деликатны (тоже дворянки!), что не могли произнести "этот стакан воняет", а говорили "стакан нехорошо себя ведёт".

Жажда совмещения доходит у Лакшина до того, что он если и не готов "совместить" Солженицына с нашим нынешним днем, то по крайней мере очень сожалеет, что этого не произошло. "Я иногда думаю, - делится он с нами заветной думкой, - что займи руководство лично к нему более лояльную позицию, не помешай оно получить ему в 1964 году Ленинскую премию, дай напечатать на родине "Раковый корпус" и "В круге первом" - и Солженицына мы видели бы сегодня иным", т.е., надо думать, вполне "совместимым" с нашей жизнью. Ну, а если романисту для полной-то нашей к нему лояльности этого показалось бы мало и потребовал бы он ещё , допустим, пост главного редактора "Нового мира", должность секретаря Союза писателей и Золотую Звезду Героя, как его персонаж Ванька Воробьев, - что тогда? Сомнений нет: Лакшин предложил бы и это. Для него самоочевидно: Солженицын - страдалец. "Он долго проявлял известную гибкость и терпимость..." - уверяет нас критик. Но в чем же видна эта "гибкость"? Уж не в том ли, что, добиваясь публикации своих романов, он отказался от пьесы "Пир победителей", насквозь и пещерно антисоветской, где нашлось место даже для гнусных издевок над Зоей Космодемьянской? В чем же явилась нам его "терпимость"? Не в том ли письме, в котором он .выставлял Союзу писателей ультиматум относительно "Ракового корпуса": "Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!"?

Но Лакшин гнет свое: "Не его вина, что ему не пошли навстречу". Он, мол, сердешный, ни в чем не виноват, виноваты те, кто "оттолкнул его и сделал своим злейшим врагом". Вон ведь что: врагом-то его "сделали", а сам-то по себе он уж до того пригож был, что хоть Николая Угодника с него пиши.

И это говорит человек, который знает же, обязан знать, что "Архипелаг ГУЛаг" Солженицын начал ещё в 1958 году, пьесу "Олень и шалашовка", ту самую, против которой Твардовский готов был выступить со статьей и даже запретил бы, - в 1954-м, поминавшийся "Пир победителей" - ещё раньше этого лет за пять, что, наконец, и арестован-то он был не за какую-то там прогрессивную критику культа личности, а за самую крайнюю, предельную антисоветчину. Так что, когда Александр Исаевич явился в "Новый мир" и крепко пожал руки его сотрудникам, он уже давно, лет 17-18, имел все основания считать себя вполне кондиционным антисоветчиком, и потому разговоры, что если бы, мол, в середине 60-х годов этому "лагерному волку", как с заячьей почтительностью называет его Лакшин, понежнее почесали за ухом, то "волка" мы видели бы сегодня иным, может быть, даже травоядным, свидетельствуют лишь о незаурядной наивности заячьей породы и о некоторых других её внутренних качествах, не слишком высоко ценимых среди взрослых людей.

Авраам, Исаак и Исаакович

Эти качества, кажется, ярче и полнее всего раскрылись в рассуждениях критика о том, что Солженицын "подает нам аввакумовский пример готовности к самосожжению". О, это захватывающий момент! Правда, с самого начала немного недоумеваешь: почему он подает аввакумовский пример? Известно ведь, что Аввакум никакой чрезвычайной готовности к своему самосожжению не выражал, иное дело - сожжение других. Царю Алексею Михайловичу он писал, например, из своего узилища: "Перестань-ко ты нас мучить тово! Возьми еретиков тех, погубивших душу свою, и пережги их, скверных собак, латынников и жидов, а нас распусти, природных своих. Право, будет хорошо". Так-то вот понимал он, что такое хорошо и что такое плохо. Ну, царь не послушал, и был сам Аввакум сожжён - факт бесспорный. Но говорить по этой причине о его "готовности к самосожжению", пожалуй, не менее странно, чем толковать о симпатии медведя к рогатине, которой его запороли. Так что оставим-ка неистового протопопа в покое и посмотрим, где это критик обнаружил "готовность к самосожжению" у Солженицына.