О творчестве Николая Гумилёва и проблемах его изучения

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
  1   2   3

О творчестве Николая Гумилёва и проблемах его изучения


А. ПАВЛОВСКИЙ

Имя Николая Гумилева к моменту возвращения его, на второй год перестройки, в литературу (1986) было под запретом более шестидесяти лет. В ряду так называемых «возвращенных имен» оно возникло одним из последних, много позже, например, М. Цветаевой или О. Мандельштама, а до них С. Есенина и А. Блока, а также некоторых других.

Причиной столь длительной казни молчанием было обвинение в участии в контрреволюционном заговоре, за что 24 августа 1921 г. он был расстрелян. В настоящее время считается несостоятельной не только версия об участии Н. Гумилева в упомянутом заговоре, но взято под сомнение и само существование заговорщической организации.

Исключительно продолжительный и неукоснительно строгий, ни разу не смягчавшийся запрет, лежавший на имени Н. Гумилева в течение нескольких десятилетий, привел к тому, что ни о каком изучении его творчества, разумеется, не могло быть и речи. Даже в тех немногочисленных работах по истории поэзии, где по необходимости приходилось говорить о группе акмеистов, создателем и руководителем которой, как известно, был Н. Гумилев, его имя тем не менее тщательно и не без выдумки обходилось — вместо него обычно употреблялись эвфемизмы типа «автор „Колчана“» или «в высказываниях автора „Чужого неба“» и т. п.

Правда, как и во многих других подобных или схожих случаях, писатель, слишком, к сожалению, известный в свое время, оставивший заметный след в истории литературы или даже создавший направление (в данном случае акмеизм), оказавший несомненное воздействие на последующее поэтическое развитие, — такой писатель все же не мог при всех наложенных на него запретах исчезнуть из литературной памяти без следа и звука.

Всегда оставалось немало людей, которые с ним дружили, занимались (если говорить уже непосредственно о Гумилеве) в его Студии, входили в Цех поэтов, печатались в «Аполлоне» или «Гиперборее», а нередко и были свидетелями всей его короткой жизни, прошедшей у них на глазах; такие люди тщательно хранили память о расстрелянном мэтре или друге, хорошем знакомом или просто адресате; то были люди, как правило, хорошо знавшие историю культуры, в которой случаи, подобные гумилевскому, к несчастью, повторялись с заметной закономерностью; в глубине своей благодарной и памятливой души эти люди продолжали надеяться на торжество справедливости. Правда, справедливость по отношению к Гумилеву отличалась крайней медлительностью; на этот раз общество, не в пример временам прежних деспотий, монархических или республиканских, каравших своих поэтов, казалось, только для того, чтобы затем их тотчас пылко помиловать, оказалось в своей свирепости совершенно неординарным. И те, кто знал и любил Гумилева, помнил его голос и фигуру, манеру чтения или маленькие странности, кто помнил нигде не напечатанные стихи или выброшенные поэтом строфы, — они постепенно сходили в могилу. Но все же оставались и долгожители. Они не только, подобно М. Лозинскому, любовно берегли его книги и манускрипты, но не без риска, как например П. Лукницкий, создавали тщательно документированное жизнеописание («Труды и дни Николая Гумилева»). Эта любовь, доходившая до страсти и даже постоянно как бы подстегиваемая самим запретом, передавалась также и изустно — молодым слушателям и поэтам. Такое занятие было еще более опасным, чем даже хранение манускриптов или тайная работа над хроникой гумилевской жизни, поскольку тень «заговора» в пору всеобщей бдительности и распространенности доносов могла внезапно появиться и над подобным кружком увлеченных поэзией людей, собиравшихся у чайного стола, чтобы послушать стихи из старческих уст бывших гумилевских студиек вроде Иды Наппельбаум, не избежавшей ссылки, или других, более счастливых, которых эта чаша благополучно миновала. Были также и коллекционеры — люди, как известно, фанатичные, ходившие по краю пропасти, как бы ее не замечая; некоторые из них (например, М. В.^1атманизов) ценою лишений собрали многое, относящееся к Н. Гумилеву, так что, когда, наконец, настала пора приступать к изданию его сочинений, вклад этих бескорыстных людей оказался совершенно бесценным.

А кроме того, все время что-то оставалось и витало в воздухе эпохи, словно стихи казненного поэта, рассредоточившись, как заряженные частицы, неожиданно высверкивали в виде то безымянной цитаты, то неожиданной реплики в устах какого-либо персонажа, как например в поэме Э. Багрицкого «Февраль», где боец с усталой горечью говорит: «Мне бы тоже сидеть в уюте, разговаривать о Гумилеве…». Д. Золотницкий, приведший в своей статье, посвященной драматургии Н. Гумилева, подобные случаи, напомнил и о характерной сценке из второго акта «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского, где шел диалог Комиссара и Командира:

«Комиссар. Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?
Командир (сухо и невесело). Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно, вы меня спрашиваете? Вы же славитесь умением познавать тайны целых классов. Впрочем, это так просто. Достаточно перелистать нашу русскую литературу, и вы увидите.
Комиссар. Тех, кто „бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет“. Так?
Командир (задетый). Очень любопытно, что вы наизусть знаете Гумилева…».

«Звучал Гумилев-поэт, — писал по этому поводу Д. Золотницкий, — полномочный представитель „нашей русской литературы“. И был таковым во всех, надо полагать, многочисленных сценических версиях „Оптимистической трагедии“. Разве что парадоксально виделась ситуация в целом: со сцены читали хрестоматийные стихи неиздаваемого поэта…».1

Комиссар в пьесе Вс. Вишневского цитирует знаменитых «Капитанов» Н. Гумилева. Этому стихотворению вообще очень повезло: строфа «Или бунт на борту обнаружив…» не раз приводилась без имени автора в самых различных статьях. Надо полагать, что Вс. Вишневский, взявший прототипом для своего Комиссара реальный образ Ларисы Рейснер, конечно, знал о близкой дружбе, существовавшей между Н. Гумилевым и красным комиссаром Балтфлота Рейснер. Возможно, именно по этой причине и прозвучали в его трагедии не совсем обязательные в драматургическом тексте стихи Н. Гумилева.

Подобные вырывания из-под запретов, происходившие и с другими запрещенными поэтами (вспомним хотя бы песенку Б. Корнилова «Нас утро встречает прохладой…»), бывали нечасто, но они свидетельствовали: час воскрешения истинных художников неизбежен.

Н. Тихонов, не имея, вероятно, в виду именно Н. Гумилева, а подразумевая всех укрытых в архивы и спецхраны писателей, писал:

Настанет срок, откроются архивы,
И то, что было скрыто до сих пор,
Все тайные истории извивы,
Откроет миру славу и позор.
Иных богов тогда померкнут лики,
И обнажится всякая беда,
Но то, что было истинно великим,
Останется великим навсегда.2

Появление в печати очередного «возвращенного имени» в разные годы обставлялось по-разному, но всегда с теми или иными предосторожностями. Предполагалось, что, несмотря на возврат и реабилитацию, все же некий «порок» в возвращаемом имени оставался неустранимым и от него следовало уберечь читателя с помощью вступительных или заключающих статей, напоминающих некий контрольный турникет. М. Чудакова в своей статье «Взглянуть в лицо» (см. сб. «Взгляд». М., 1988) точно и остроумно охарактеризовала подобные пропускники, имевшие различные модификации в хрущевские, брежневские и иные времена. Особенный интерес с этой точки зрения представляет, конечно, пора «первой оттепели» (после XX съезда), но и позже подобные «очистные сооружения» продолжали существовать, сохранившись в более благопристойном виде до наших дней, чему могут быть примером литературоведы в штатском возле романа Вас. Гроссмана «Жизнь и судьба» и его же повести «Все течет». Иногда в роли пропускающего выступало лицо, облаченное высокой должностью (например, А. Сурков — автор предисловия к одной из первых после ждановского погрома книг Ахматовой, или В. Карпов — автор второй (!) вступительной статьи к первому сборнику Н. Гумилева). В тех же случаях, когда автор считался уже прочно возвращенным, а печаталось лишь какое-то его произведение, дотоле бывшее запрещенным, дело могло обойтись и без казенного сопровождения («Реквием» Ахматовой).

Уже то обстоятельство, что Гумилев не смог появиться в пору «оттепели», свидетельствовало о строжайшей засекреченности его фигуры и безусловном отлучении от литературы.

А то обстоятельство, что он появился в печати совершенно неожиданно для читателей, да еще в апрельском номере «Огонька», посвященного традиционной ленинской дате и с портретом Ленина на обложке, говорило о серьезнейшем сдвиге в общественно-политической жизни страны.

Публикации стихов Н. Гумилева в «Литературной России» (11 апреля 1986г., № 15(1211), с. 18) и в «Огоньке» (1986, № 17, с. 26- 28), а также вскоре и в «Литературной газете» (1986, 14 мая, № 20(5086), с. 7) сопровождались вступительными статьями, но — по преимуществу — информационного характера. Интересно, однако, что в краткой заметке поэта Б. Примерова, предпосланной публикации гумилевских стихов («Волшебная скрипка», «Андрей Рублев», «Капитаны», «Самофракийская победа», «Ольга», «Старый конквистадор», «Любовь», «Поэт ленив, хоть лебединый…», «Персей»), сразу же возник мотив о подспудной известности Гумилева и о притягательности его полутаинственной личности. «Впервые стихи Николая Гумилева, — писал Б. Примеров в своей заметке, — я услышал из уст замечательного русского прозаика Виталия Александровича Закруткина. Это было давно — на заре моей юности. Автор „Кавказских записок“ и „Плавучей станицы“, участник Великой Отечественной войны, читал горячо, увлеченно, с какой-то особой любовью. В молодую крепкую память входили строки, как гвозди, с первого удара сильного, точного слова:

Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца.
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.

Это было, — пояснял дальше свое ощущение Б. Примеров, — человеческое самоутверждение. Потом уже несколько лет спустя из бесед с многими поэтами военного поколения я узнал, какое влияние Гумилев имел на них — от Тихонова до Шубина, от Симонова до Недогонова..».

Непритязательная заметка Б. Примерова, не содержавшая в себе никаких сведений о Гумилеве, кроме того, что,"в русской поэзии есть и такой самобытный поэт, как Николай Степанович Гумилев", интересна тем, что это было одно из первых открытых признаний Гумилева. И хотя автор по необходимости делал вид, будто публикация стихов Гумилева — дело почти обычное («Сегодня „Литературная газета“ публикует подборку его стихотворений в связи со 100-летием со дня рождения поэта»), так что наивный читатель мог подумать, что подобные подборки появлялись к каждому очередному юбилею Гумилева, — все же это было событие, из ряда вон выходящее. Но поскольку Гумилев был для большинства поэтом все же неизвестным, а для некоторой части и достаточно предосудительным (как-никак расстрелян советской властью), то газета вынуждена была обезопасить и себя, и Гумилева ссылками на участника Великой Отечественной войны, замечательного русского прозаика Закруткина, в также упомянуть об интересе к нему поэтов — «от Тихонова до Шубина…».

То была еще одна разновидность тех предосторожностей, о которых уже говорилось.

Что касается автора заметки в «Огоньке», то он дал скупой, сухой и точный анкетный перечень основных вех жизненной судьбы поэта, а к сухой анкете («был — не был»), как известно, трудно придраться.

Так или иначе, но дорога для публикаций была открыта. В печати появились не только подборки стихов Гумилева, но и его проза и переписка. Началось углубленное научное исследование творчества этого достаточно сложного, интересного и фактически не изученного поэта.Важной вехой было издание его стихотворений и поэм в Большой серии «Библиотеки поэта», где оказался представленным по существу весь корпус поэзии Гумилева, то есть почти все его книги: «Романтические цветы», «Жемчуга», «Чужое небо», «Колчан», «Костер», «Фарфоровый павильон», «Шатер» и «Огненный столп», а также поэмы и часть пьес.

В издании «Библиотеки поэта» были учтены и публикации сочинений Н. Гумилева за рубежом, в частности Собрание сочинений в четырех томах (Вашингтон, 1962–1968) и два однотомника, существенно дополнявшие Собрание сочинений (Н. С. Гумилев. Неизданные стихи и письма. Париж, 1980; Гумилев Николай. Неизданное и несобранное / Сост., ред. и комм. М. Баскер и Ш. Греем. Париж, 1986).

И все же, несмотря на большую работу, проделанную не только « Библиотекой поэта», но и другими издательствами, и несмотря на ряд статей, уточняющих творческий путь Гумилева, освещающих его новыми фактами, предстоит сделать еще очень многое.

Прежде всего предстоит выработать, хотя бы в предварительном виде, но с максимальным приближением к истине, общую концепцию творчества Гумилева; необходимо установить место его в истории русской поэзии XX века; следует определить пути воздействия Гумилева на советскую поэзию; выяснить основные взаимодействия поэта с его современниками; проследить своеобразие его поэтического метода; исследовать его эстетические взгляды; осмыслить характер его драматургии и своеобразие прозы; изучить принципы его переводческой работы, а также многое-многое другое, в том числе и такие важнейшие моменты, как например характер, эволюцию и смысл ориентализма Гумилева. Можно сказать, что, пожалуй, ни один из этих аспектов по-настоящему еще не освещен и не исследован.

Часть из перечисленных проблем так или иначе освещается в настоящем сборнике. Это — первое научное коллективное исследование творчества Гумилева, включающее в себя как научные разработки, связанные с отдельными проблемами, так и конкретные материалы, которые могут стать объектом дальнейших исследований.

* * *

Немаловажное значение для осмысления творчества Гумилева имеет выработка общего взгляда на эволюцию и характер его пути.

Известно, что довольно долгое время его развитие отличалось удивительной замедленностью и неоригинальностью. Отчасти по этой причине упомянутое издание его сочинений в «Библиотеке поэта» начинается с его второй книги («Романтические цветы»), так как первую книгу был готов забыть и сам автор. Конечно, подобные случаи, когда автор стремится забыть (сжечь, скупить) свои первые книги, в истории литературы не так уж редки — можно вспомнить Некрасова, Полонского и других, но «случай Гумилева» все же выходит из этого ряда, так как его вторая книга — «Романтические цветы» была по строгому счету ничем не лучше первой, а третья — «Жемчуга», хотя и содержала в себе определенные достижения, все же превосходила первые две больше своим объемом. Первой — настоящей, гумилевской, акмеистической — книгой было, как считал и сам Гумилев, «Чужое небо».

Можно согласиться с соображением, высказанным по этому поводу Вяч. Вс. Ивановым, который пишет о замедленности развития Н. Гумилева и о множестве очень слабых стихов в его ранних книгах. «Он удивительно поздно раскрывается как большой поэт. Это надо иметь в виду и теперь, когда с ним начинают заново знакомиться и знакомить. Не стоит это знакомство обставлять академически, в хронологическом порядке первых сборников, которые могут только от него оттолкнуть, во всяком случае едва ли привлекут людей, искушенных в достижениях новой русской поэзии…».3

Это верно, и первые публикации стихов Н. Гумилева (и в «Литературной России», и в «Огоньке» в 1986 г.), включавшие в себя явно слабые, подражательные и как бы даже не «гумилевские» произведения, если иметь в виду их высокий облик, сложившийся на основе зрелых сочинений, наверно, многих и многих разочаровали.

Однако для серьезного научного изучения и так называемые слабые произведения представляют интерес и заслуживают самого пристального внимания, так как в них всегда можно увидеть, во-первых, задатки будущих достижений, а во-вторых, они дают возможность определить первоначальные воздействия и влияния — ведь на слабых произведениях, не преодолевших прямой подражательности, всегда легче заметить следы предшествующего или окружающего литературного фона, чем на вещах, полностью оригинальных и потому полностью растворивших в себе и этот фон и все, что с ним было связано.

Может быть, именно для изучения Н. Гумилева его слабые стихи могут дать больше, чем для исследования какого-либо другого поэта из его талантливых (и сразу с очевидностью талантливых) современников. И действительно, разве не представляет несомненный интерес хотя бы то обстоятельство, что будущий реформатор поэзии, каким себя считал Н. Гумилев, поставивший своей целью сменить (или, по определению В. Жирмунского, «преодолеть») символизм, свои первые книги написал под сильнейшим, до подражательства, воздействием символизма? Влияние символистской поэтики было так велико, что Н. Гумилев даже в своих будущих акмеистических манифестах признавал символизм «достойным отцом». Сборник «Жемчуга» он посвятил В. Брюсову, под чьим внимательным наставничеством он, как известно, и начал свой творческий путь. Влияние на него А. Блока еще требует изучения, но исследователя не может не привлечь кажущийся на первый взгляд парадоксальным факт усиления блоковского воздействия в поздней лирике — в «Огненном столпе» и в окружающих его стихах, не говоря уже о почти выходящих наружу блоковских реминисценциях в сборнике «К синей звезде». Если учесть постоянное и, казалось бы, усилившееся к концу противостояние, существовавшее между Блоком и Гумилевым, то подобные воздействия представляются чрезвычайно плодотворными для изучения самой этой проблемы, связанной с символизмом и акмеизмом.

Ранний Гумилев, в особенности если иметь в виду его «долитературный» период, то есть гимназический рукописный сборник «Горы и ущелья», а также и первую книгу «Путь конквистадоров», испытал воздействие не только старших символистов, входивших тогда в свой зенит, но и опыт поэзии 70-х и 80-х годов, например С. Надсона, К. Фофанова, Н. Минского, а также целого ряда десятистепенных и ныне прочно забытых поэтов. Анализ сборника «Горы и ущелья» мог бы показать, что Н. Гумилев-гимназист был не чужд и той ноты гражданственности, которая была свойственна, в частности, С. Надсону и Н. Минскому, поскольку именно в тот период (в Тифлисе) он прошел очень краткий период увлечения общественными интересами и даже… марксизмом. Кстати, этот период, когда будущий сторонник асоциального искусства читал К. Маркса и даже ходил в какой-то кружок, организованный тифлисскими пекарями, нам почти совершенно не известен, и его следовало бы, как, впрочем, и некоторые другие стороны биографии Н. Гумилева, тщательно изучить. Возможно, вспышка интереса к социальности, быстро затем угасшая, но, надо думать, все же оставившая какой-то след в душе, была связана и с англо-бурской войной, развернувшейся именно тогда, когда гимназист тифлисской гимназии писал стихи в свой альбом, озаглавленный «Горы и ущелья». Борьба свободолюбивых буров вызывала тогда в России большие симпатии, песенка о мальчике, помогавшем отцу бороться с английскими колонизаторами, оставалась популярной спустя десятилетия после этих легендарных событий. Гимназисты мечтали убежать в Африку, чтобы принять участие в борьбе экзотической страны за свою независимость. Вполне возможно, что будущий певец Африки впервые почувствовал любовь к «черному континенту» именно в те ранние годы. Он был свидетелем красочных и патетичных проводов на бурскую войну одного из грузинских князей, отправившегося туда в качестве добровольца. Нет ничего удивительного, что в той атмосфере иные из гражданственных мотивов, звучавшие в стихах отдельных поэтов, хотя они и не имели отношения к бурской войне, все же западали в сознание юного стихотворца.

Однако, как уже сказано, социальные мотивы не проросли тогда в лирике Н. Гумилева, отозвавшись через много лет лишь в некоторых африканских стихах («Абиссинские песни» и др.). Он полностью подпадает под воздействие символистов и вообще новейшей поэзии, особенно ее нарядного и экзотического крыла. Его кумиром на какое-то время становится К. Бальмонт. На книге К. Бальмонта «Будем как солнце» (М., 1903, изд-во «Скорпион»), подаренной Н. Гумилевым одной из своих знакомых, сохранилась дарственная надпись: «…от искренне преданного друга, соперника Бальмонта, Н. Гумилева», а также (на титульном листе той же книги) два стихотворения, исполненные восторженного отношения к Бальмонту. Что касается В. Брюсова, то вряд ли Н. Гумилеву даже в пору восторженно-экзальтированного преклонения приходила мысль стать «соперником» — в его глазах В. Брюсов был недосягаем, и молодой поэт именно его выбрал себе в учителя. Письма Н. Гумилева В. Брюсову, частично опубликованные, свидетельствуют, что он очень внимательно относился к советам и замечаниям своего наставника и общепризнанного мэтра. Это почтительное отношение, по сути, не изменилось даже и тогда, когда В. Брюсов весьма скептически оценил перспективы акмеизма. В «Письмах о русской поэзии» Н. Гумилева тоже можно увидеть следы внимательной учебы у В. Брюсова, причем не столько, конечно, в конкретных оценках и даже не в истолковании характера поэтического процесса, его закономерностей и т. д. — во всем этом Н. Гумилев был самостоятелен и оригинален, — а в чуткости отношения к искусству, в умении и желании разглядеть в произведениях, не отличавшихся зрелостью, тенденции и задатки будущего развития. По-видимому, он всю жизнь благодарно помнил неожиданно одобрительную оценку, какую дал В. Брюсов, строгий и нелицеприятный, его первой книге «Путь конквистадоров». Оценка была безусловно завышенной, но В. Брюсов в то же время был прав, поскольку он видел в молодом, неизвестном ему поэте то, чего тогда не видел никто и о чем не догадывался даже и сам дебютант. Рецензия, по сути, была строгой, в ней педантично перечислялись все недостатки этой очень слабой книжки, но она обнадеживала и направляла.

Поддержка старшего символиста, очень окрылившая Н. Гумилева, свидетельствовала не только о прозорливом милосердии маститого поэта, но, конечно, и о том, что стихи юного Н. Гумилева были, на его взгляд, в чем-то родственны символистскому творческому опыту, в том числе и опыту самого В. Брюсова. Романтическая патетика Н. Гумилева, его стремление писать исторические сцены и этюды и даже высокопарное красноречие — все это в ослабленной и даже утрированной форме напоминало брюсовскую манеру. Словом, Н. Гумилев начинал в русле символизма и действительно был многим ему обязан.

Акмеизм Н. Гумилева и символизм (в широком смысле этого понятия) — обширная и неисследованная тема. Но предварительно можно все же сказать, что по крайней мере три важных момента имели большое значение для формирования и дальнейшего развития автора будущих великолепных книг — «Чужого неба», «Колчана», «Огненного столпа». Будучи первопроходцем и реформатором по своей художнической природе, Н. Гумилев не мог не оценить и не воспринять самого духа творческой отваги, присущего старшим символистам, раскрепостившим стих и научившим поэтическое слово вплотную сблизиться с музыкой. При всем отличии акмеистической поэтики от символистской, например присущей Н. Гумилеву четкости поэтической речи и твердости рисунка, он всегда стремился выявить внутреннюю воздушно-мерцающую природу стиха. Его знаменитые сдвоенные пиррихии, пеонические сглатывания, придававшие подвижность и легкость ритму и живую естественность, чуть ли не разговорность строке и слову, — все это шло, конечно, от опыта символистов, культивировавших в своем творчестве музыкальность и гипноритмию, помогавшие их стиху скользить и парить и даже как бы растворяться в дрожащей ауре многочисленных созвучий.

В ранних книгах Н. Гумилев был в этом отношении еще чисто подражателен и потому — в непосредственной, конкретной работе со стихом — почти груб и примитивен. Его стихи тех лет (особенно в «Пути конквистадора» и в «Романтических цветах», а также в меньшей степени в «Жемчугах») похожи на старательные и добросовестные гипсовые слепки с символистских образцов и моделей. В. Брюсов не мог не оценить столь терпеливой и самоотверженной учебы — вот почему он так похвалил эти опыты, возможно, понадеявшись, что в лице Н. Гумилева появится достойная смена символизму, уже предчувствовавшему в пору первых гумилевских книг нарождающийся кризис. Время, отпущенное на расцвет символизма, было уже сочтено — близились 1909 и 1910 гг., когда сокрушительный кризис, от которого символизм не оправился, разразился едва ли не по всему фронту этого течения. Известная парадоксальность, грозившая Н. Гумилеву неотвратимой катастрофой, заключалась в том, что по мере приближения символизма к пропасти, к концу, к исчерпанности вдруг, оказывается, нашелся старательный ученик, вознамерившийся поднять знамя, которое, правда, еще достаточно высоко держало старшее поколение, возможно, при этом надеясь на некое чудо спасения и реставрации. Увы, по мере приближения к роковой черте символизм в отдельных своих проявлениях начинал выглядеть уже смешно и трагикомично. Здесь достаточно вспомнить хотя бы фигуру Эллиса, продолжавшего сражаться даже тогда, когда символисты оставили поле боя. Но в 1905г. было еще относительно благополучно, менее спокойно было в пору появления второй книги («Романтические цветы»). Отзыв В. Брюсова о «Романтических цветах» не случайно выглядит еще более утвердительным — в своей положительной оценке и в прогнозах. Складывается даже впечатление, что мэтр ждал этой книги — он все еще надеялся на достойную смену: дело старших символистов не должно было угаснуть. «Конечно, — писал он, — несмотря на отдельные удачные пьесы, и „Романтические цветы“ — только ученическая книга. Но хочется верить, что Н. Гумилев принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно и потому встающих высоко. Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые».