А. Ф. Лосев история античной эстетики софисты. Сократ. Платон история античной эстетики, том II м.: "Искусство", 1969 Общее введение в античную эстетику периода зрелой классики Настоящая книга

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   41   42   43   44   45   46   47   48   ...   60

Этим же отглагольным прилагательным характеризуются и предметы философского, морального и общественного характера. "Достаточно" согласиться в познаваемости вещей не из имен, но из них самих (Crat. 439b). "Достаточно" исследовать предмет путем простым и аналитическим, а не широким и слишком синтетическим (R.P. IV 435d). Нужно быть "довольным" хотя бы и малым продвижением на пути к добродетели (Prot. 328b). Законодатель без тиранической власти должен "удовольствоваться" хотя бы самыми кроткими способами очищения государства (Legg. V 735d). Необходимо "довольствоваться" хотя бы частичным вниманием граждан к закону (IV 718d). "Приятно" быть в согласии (Politic. 260b). Враги были "счастливым" образом отражены (Menex. 245e).

Далее, здесь имеются в виду физические и даже физиологические предметы. Необходимо "удовольствоваться" известным расстоянием города от моря (Legg. IV 705а). Охотник ловит добычу с "удовлетворением" (Lys. 218с). "Желанный" отдых для путников в гостинице мог бы быть, не будь содержатели гостиниц столь корыстны (XI 918е-919а). Говорится об угощениях "приятных" после стола (Critias 115b). "Приятно" быть здоровым (R.P. IX 583d). Часто приходится "довольствоваться" возвращением здоровья телу без боли (Legg. III 684с).

Наконец, иронически употребляется этот термин в тексте, где говорится о том, что "мило", когда называют человека не тем именем, которое ему принадлежит (Crat. 430а).

В заключение этого обзора симпатически-оценочных терминов у Платона можно сказать, что решительно все предметы сознания и мышления, начиная с грубо материальных и кончая идеальными, Платон весьма часто трактует как предметы любовного созерцания, так что кроме присущей им от природы структуры они перекрываются еще одним пластом, в корне переделывающим даже и всю их внутреннюю структуру, а именно пластом любовной предметности. Платон как бы любит все эти предметы, все эти ветерки, физические тела, лица и действия лиц, все эти отношения между людьми и все бесконечное разнообразие ориентации человека в мире, мораль, законы государства, звезды и небо. Все это по необходимости становится для него эстетической предметностью. Сама эта любовь или симпатия тоже имеет много разновидностей, которые неизменным образом переливаются одна в другую. Тут и элементарная физиология, и дружественная настроенность, и общественная солидарность, и разумно-рассудочная оценка - все это перестраивает окружающие нас предметы заново, придавая им разные оттенки симпатичности, ласковости, прелести, пригодности для любования или созерцания. С одной стороны, физиологический эрос и разумная "агапе" как будто бы противополагаются одно другому (Alcib. I 131e), и любовно-воспринимаемая (agapetos) жизнь противополагается всему дурному (R.P. X 619b), - фактически же, подробно изучая терминологию Платона, мы убеждаемся и в том, что эрос возвышается до чисто идеальной предметности, и в том, что об "агапе" Платон говорит в отношении волков, когда они поедают ягнят. Везде тут незаметные переливы одних эстетических ощущений в другие, и самое большее, что мы можем здесь наблюдать, - это только отдельные вехи общекосмического любовного влечения, которые на каждом шагу готовы потонуть в общей стихии становления эротических и симпатически-оценочных предметов и их переживаний.

Гораздо сложнее обстоит дело с той внутренней модификацией эстетического принципа, которая выражается греческими терминами eleos, "сожаление", "сострадание", eleeinos, "достойный сожаления", и eleo, "сожалею", "испытываю сострадание". Может быть, и не стоило бы приводить эти материалы из Платона ввиду их незначительного места. Однако термин eleos входит, как известно, в знаменитое аристотелевское определение трагедии. Поэтому данных терминов приходится касаться у Платона ради историко-эстетических целей.

Эти термины и по преимуществу глагол eleo часто употребляются у Платона в малозначащем и обывательском смысле (см. Apol. 34c, 35b, Hipp. Mai. 293d, Euthyd. 288d, Prot. 323d, Conv. 173c, 191b, R.P. I 337a, VII 539a, Legg. V 729e, XI 926e). В более содержательном смысле глагол eleo употреблен там, где говорится, что следует скорее жалеть тех, в кого влюбляются, чем завидовать им (Phaedr. 233b). Еще глубже текст о том, что достоин сожаления нарушающий норму для дурных целей (например, беззаконный убийца), а не тот, кто нарушает норму ради добра (например, убивающий ради справедливости), хотя этому последнему и не следует завидовать (Gorg. 469а). О том же читаем и в другом месте (Legg. V 731c), a именно, что "заслуживает всяческого сожаления человек несправедливый и обладающий злом".

Специально эстетический смысл имеют те два текста Платона, где говорится об исполнении жалобных песен из эпоса, например об Андромахе, Гекубе или Приаме (Ion 535bc), и об ораторском умении пользоваться разными речами в разных целях - то краткими, то жалостными (eleeinologia), то зажигательными (Phaedr. 272а). Эта эстетика углубляется, когда Платон говорит о том, что "боги, из сострадания, дали нам в участники и предводители наших хороводов Аполлона и Муз" (Legg. II 665а).

Но чтобы понять два самых интересных платоновских текста о сожалении или сострадании, надо еще принять во внимание, что Платон склонен подчеркивать в этой эстетической модификации связь с нарушением по преимуществу идеальных законов: жалок тот, кто несправедливо получает золото, "порабощая наиболее божественное в себе без сожаления" (R.P. IX 589е); те, кто увидел настоящий свет, "жалеют" узников пещеры, пребывающих во тьме (VII 516с).

В связи с этим необходимо расценивать чисто платоновское рассуждение о сострадании, связанное с художественными эмоциями. Оказывается, наблюдая в искусстве то, что достойно сожаления, и в то же самое время радуясь этому, мы расслабляем свое моральное чувство, так как слишком уж чувствительно относимся к изображению всего дурного, постыдного или преступного; а когда это последнее случается с нами в реальной жизни, то и здесь мы начинаем плакать, стонать и терзаться наподобие женщин, в то время как достойный человек должен в таких случаях сохранять полное спокойствие (X 605с-606). Фактически Платон здесь проницательно восстает против всякого искусства вообще и если и признает красоту, то только красоту самой же реальной жизни. Однако Платон, по-видимому, до некоторой степени противоречит здесь самому себе. Ведь как бы зритель ни плакал и ни стенал по поводу сценического изображения, он, в конце концов, все же остается сидеть на месте и в глубине своих чувств все же остается спокойным, а не бросается на сцену с целью оказать помощь пострадавшим. Такое эстетическое спокойствие, казалось бы, должно приучать его быть спокойным и среди реальных жизненных катастроф. Кроме того, действительно ли выше всех тот, кто в условиях жизненной катастрофы ровно ни в чем не участвует и остается внутренне спокойным и безмятежным? Правда, тот Федон, который созерцал смерть Сократа "без сожаления" (Phaed. 59а), действительно, проявил большую высоту духа. Но такие случаи требуют особого анализа.

Самым интересным, если не сказать странным, текстом Платона о сожалении является то место, где он рисует выбор душами на небе своей будущей земной жизни "применительно к привычкам прежней жизни", так что Агамемнон, которому надоела его жизнь на земле, решает в будущем быть орлом, Аякс же, ввиду своих жизненных неудач, решает быть львом и т.д. Платон пишет здесь, что подобного рода выбор душою "своей будущей жизни является зрелищем, достойным сожаления, смешным и удивительным" (R.P. X 620а).

Это представление у Платона заслуживает самого внимательного анализа. Во-первых, ясно, что здесь идет речь о том представлении, которое для Платона обычно, - это синтезирование идеального и материального, поскольку речь идет ни больше и ни меньше, как о перевоплощении душ. Во-вторых, это представление - и притом тоже на платонический манер - пронизано принципом субстанций: синтез идеального и материального представлен в виде душевной, а потом и телесной субстанции. В-третьих, синтез этот, несомненно, характеризуется эстетически: тут целая картина, если не прямо сказать, драма душ, выбирающих свое будущее на основании тех или других более или менее глубоких мотивов, и сама эта дальнейшая судьба, тоже полная драматизма. В-четвертых, синтез этот, несомненно, доведен до степени мифологии: перед нами здесь ни больше ни меньше, как миф о круговращении душ, их перевоплощении, о душепереселении. В-пятых, - и это опять чистейший платонизм, - вся картина душепереселения вполне космологична и иерархична: синтез идеального и материального, представленный в виде круговращения душ, начинается на небе и кончается на земле и в подземелье, то есть совершается в пределах и на протяжении всего космоса.

Но, в-шестых, самым удивительным здесь является то, что вся эта картина круговращения душ носит у Платона налет скептицизма и, можно даже прямо сказать, вызывает у него некоторого рода космическую сценку, о чем Платон сам же и говорит. Видно, что сам Платон чувствует себя как бы выше этой картины выбора душами на небе своей будущей жизни на земле. Не то чтобы он окончательно в это не верил. Все данные других сочинений Платона указывают на вполне серьезное его отношение к такого рода предметам. Однако нужно считать несомненным, что для Платона эта картина является только одной из возможных: представленный именно здесь синтез идеального и реального все же вызывает у него какую-то скептическую улыбку - не критику и не отрицание, но именно какую-то скептическую улыбку. И, наконец, в-седьмых, это небесное зрелище вызывает у Платона чувство удивления. Избрание душами своей земной жизни изумляет Платона, делается для него как бы чем-то неожиданный. Он так и называет это зрелище "удивительным"!

Теперь спросим: почему же все это небесное зрелище вдруг трактуется у Платона как "достойное сожаления" (eleeine)? Почему тут Платон переживает сожаление или сострадание? Ведь всякое сожаление или сострадание всегда вызывается нарушением некоторой нормы. Что-то должно было бы осуществиться, а вдруг не осуществляется. Ясно, что платоновское сострадание обладает очень сложной природой. Тут играют роль самые различные представления об идеальном и материальном, об их субстанциальном синтезе в виде душ и тел, о сознательном выборе душами их дальнейшего подневольного телесного существования, о драматизме их круговращения, разнообразные оттенки эстетики смешного и в то же самое время удивительного. Здесь видно, насколько представление Платона о сострадании богаче и глубже аристотелевского. Аристотель, упоминая в своем определении трагедии о страхе и сострадании, ничего не говорит о том, как он понимает страх и как он понимает сострадание. Он в этом смысле глубоко формалистичен. Избежать формализма при толковании аристотелевской "Поэтики" можно только при помощи привлечения всех других его трактатов, да и то в том только случае, если решиться на далеко идущую их интерпретацию. В тексте же Платона при всей краткости сразу выясняется огромная сложность платоновского сострадания, которое в своей основе оказывается, во-первых, чрезвычайно драматичным и даже трагическим, а с другой стороны, - не без налета тонкого комизма.

Сама собой возникает необходимость сравнить это платоновское сострадание с проанализированными у нас выше формами симпатически-оценочного переживания. Из указанных нами семи пунктов, характерных для платоновского сожаления, пожалуй, только два последних представляют собой нечто новое; а может быть, новым является даже только один шестой пункт - принцип смешного. Все остальное явно или скрыто содержится в уже разобранных нами формах симпатически-оценочного переживания. Что касается этого нового принципа смеха, то он отдаленно напоминает аристотелевское учение о катарсисе, который, как известно, упоминается в определении трагедии у Аристотеля и который у него тоже никак не разъяснен. Но является ли таким катарсисом та обезболивающая улыбка, которая сквозит у Платона при созерцании этой космической трагедии круговорота душ? Во всяком случае, в этой улыбке есть нечто освобождающее и некоторая попытка встать над трагическими судьбами душепереселения. К тому же, поскольку вся эта картина космического круговорота душ является для Платона чем-то удивительным, поразительным, неожиданным, элемент смеха совсем лишается возможного здесь сниженного значения и остается на высоте больших космических обобщений. Впрочем, определение трагедии у Аристотеля в этом смысле настолько сухо, неопределенно и бессодержательно или, вернее сказать, просто не развито в сравнении с платоновским состраданием, что сопоставление Платона и Аристотеля едва ли может привести здесь к основательным и конкретным историко-эстетическим выводам, хотя все различие обеих концепций бросается в глаза очень резко. У Аристотеля сострадание никак не разъясняется, а у Платона оно есть нечто весьма сложное: оно и космично, трагично, изумительно и смешновато, - комплекс модификаций, которому никак нельзя отказать в оригинальности и глубине.


5. Удивление как переход к возвышенному

Продолжая изучать платоновские термины и категории в области специальных субъективных модификаций, мы наталкиваемся на "удивление", которым Платон пользуется очень часто как в своих эстетических, так и в своих внеэстетических оценках. Тут очень важны прилагательные thaymastos и thaymasios, "удивительный", а также близкие к этому thaymatopoios, "вызывающий удивление", и thaymatoyrgos, "создающий удивительное", "чудесный", "чудодейственный". Соответственно получают большое значение thaymadzo, "удивляюсь", и наречие thaymastos, "удивительно", "чудесно", "чудно". Но, кажется, особенно оригинальное значение получает у Платона существительное thayma, "удивительное", "чудесное", "чудо", и, - что особенно неожиданно, - "кукла", "марионетка".

Конечно, для нас мало интересен обывательский смысл этих слов, когда Платон говорит об "удивительно прекрасных" и многочисленных плодах на Крите (Critias 115b), о кипарисах (Legg. I 625b), о кушаньях, хлебе и вине (Gorg. 518b), о больших деньгах за преподавание софистов (Hipp. Mai. 282cd), о силе молодой памяти (Tim. 26b), о греческих словах среди варварской речи (Critias 113аb), о болезни здоровых глаз (Gorg. 496a), a также ироническое замечание об определении у Гиппия красоты при помощи "удивительных и величественных" слов этого последнего (Hipp. Mai. 291e). Даже и "падение" Сократа с высоты "изумительной надежды" объяснить все вещи Нусом Анаксагора (поскольку этот Нус ничего толком не объясняет) тоже имеет в виду, собственно говоря, только обывательское упование на какой-нибудь предмет, не достойный такого упования (Phaed. 98b). Но есть гораздо более важные тексты, которые мы расположим по их важности.

Прежде всего для Платона удивительно, что при вращении колеса вокруг неподвижного центра составляющие его различные круги вращаются с разной скоростью (Legg. X 899а). Больше того, "удивительным и смешным" представляется Платону, что одно явление оказывается качеством или количеством для другого, а это другое тоже воспринимает на себя какие-нибудь качества и количества (Theaet. 154b). Следовательно, Платон удивляется, казалось бы, самым обыкновенным явлениям природы и жизни. С такой точки зрения подавно будет удивительным акробатика на лошадях (Men. 93d) и софистические ухищрения (Soph. 225е, 233а) - с обычной иронией Сократа по отношению к ним (Euthyd. 288b, 303c).

В положительном смысле говорится "о росте и красоте" Хармида (Charm. 154с), об "удивительных свойствах" Сократа (Euthyd. 295а, Conv. 217а, 221с), которые заставили Федона переживать "удивительное чувство" перед смертью Сократа (Phaed. 58d), причем выставляется даже общий тезис о том, что переход от страдания к удовольствию "удивителен", - например, при снятии оков (60b). Но и по отношению к человеку вообще - в добродушно дружественном и отчасти ироническом смысле - тоже употребляется слово thaymasios в обращениях вроде "чудак ты эдакий", "чудной человек" и пр. (Gorg. 489d).

Может быть, еще интереснее употребление этой терминологии в отношении тех предметов, которые обычно считаются достаточно абстрактными и научными. Мы в настоящее время настолько привыкли к обычным геометрическим образам, что для нас нет ничего удивительного ни в трех традиционных пространственных измерениях, ни в построении треугольников, ни в сплошном становлении или изменении какого-нибудь предмета. Однако и ранние греки и даже Платон все еще по-детски удивляются самым обычным геометрическим или логическим конструкциям. Да ведь, собственно говоря, даже и нам иной раз кажется удивительной та оригинальная и в то же время строжайшая и совершенно неопровержимая конструктивная мысль, которая содержится в геометрических или логических построениях. Иной раз и мы удивляемся, почему сумма углов треугольника равняется двум прямым углам и почему существуют какие-то пространственные измерения и т.д. и т.д. Явно, во всем этом содержится какая-то тайная мысль, которая в своем существе нам неизвестна, а известна только по своим внешним конструкциям. В этом удивлении содержится много глубины, но, между прочим, содержится и эстетическая сторона, поскольку во все такие конструкции мы пристально всматриваемся и тайно или явно им удивляемся.

Казалось бы, нет ровно ничего удивительного в том, что какой-нибудь предмет беспрестанно меняется. Но вот оказывается, что "удивительно, основательно и должно быть принято" не только доброе и прекрасное, но и его становление (Theaet. 157d). Что удивительного в том, что существуют равные предметы и, значит, существует еще и равенство само по себе? А для Платона это оказывается "удивительным" (Phaed. 74b). Что из точки получается линия, из линии плоскость, из плоскости геометрическое тело и сложные операции в арифметике, Платон понимает как нечто "удивительное и божественное" (Epin. 990e). Соотношение соизмеримых и несоизмеримых величин в геометрии - "чудо не человеческое, но божественное" (990d). Когда софист создает ложные образы вместо истинных (Soph. 235b) или когда создается твердое и непоколебимое мнение о чем-нибудь, от чего отказаться невозможно (Phaed. 92а), все это для Платона тоже связано с удивлением.

Но не только индивидуальное научно-философское мышление человека вызывает удивление у Платона. В обществе он тоже только и знает, что удивляется. "Удивительно" запрещение брака между ближайшими родственниками (Legg. VIII 838с). "Удивительны" общественные обеды в Спарте и на Крите (VI 780е). Ревизоры должностных лиц должны отличаться всяческими добродетелями и в этом смысле быть "удивительными" (XII 945е).

Что касается области искусства, то, несмотря на крайне отрицательное отношение Платона к чистому искусству, он все же и в этой области не перестает испытывать свое специфическое удивление. Трагедия для него не только важна, но и "удивительна" (Gorg. 502b). Перспективы и зрительные иллюзии в живописи - "удивительны" (R.P. X 602d). Музыку и живопись "удивительным образом" продают и покупают в любых городах (Soph. 224а). Сократ утверждает, что софистическая риторика, несмотря на "удивительный" подбор слов в ней, терпит крах (Euthyd. 288а). Игра отдельно на флейте и отдельно на кифаре, без пения, является для Платона не только чем-то безвкусным, но и каким-то "удивительным" фокусничеством (Legg. II 670а). Когда Платон выпроваживает своего поэта из идеального государства, он называет его "мужем удивительным и приятным" (R. Р. III 398а). А что в Египте пение и пляска остаются неизменными и стандартными в течение тысячелетий и власти не допускают в этой области никаких нововведений, - это для Платона и подавно "удивительно" (Legg. II 656d). Конечно, нечего и говорить о том, что идея и предел всего прекрасного, по Платону, уж во всяком случае "удивительно прекрасно" (Conv. 210е). После всех этих текстов хотелось бы спросить: что же, собственно говоря, в области искусства является для Платона неудивительным?

Переходя к космосу в целом, который, по Платону, движется мировой душой и мировым разумом, мы читаем, что бестелесная душа, обладая какими-то "удивительными" силами, движет телами, - например солнцем (Legg. X 899а), и это является "чудесным" воздействием мировой души на физические движения в космосе (Epin. 988с). Течение вод, падение молнии, притягательная сила янтаря и магнита - все это должно явиться "чудотворным" (tethaymatoyrgemena), ввиду отсутствия у каждого из них собственного движения (Tim. 80с). Прежние мыслители удивлялись тому, каким это образом при неодушевленности тел, не обладающих разумом, в астрономии все точные расчеты выполнялись "столь удивительно" (Legg. XII 967а). Хотя блуждание "несчетных по множеству и дивных по разнообразию звезд" остаются нам неизвестными, кроме движения Солнца и Луны (Tim. 39d), чудесное явление светил все же познается с родственными этому чудесными движениями души (Epin. 990b), так что "удивительно долгое время" люди убеждены в правильном и разумном движении небесных светил (982с) и всегда познавали "удивительно" огромные размеры звезд (983а). "Божественный и чудесный закон" напрасно бы получил имя, близкое к разуму, если бы он плохо исполнялся (Legg. XII 967с); а бесконечно разнообразные явления возникают из одной и той же, всегда тождественной сущности "каким-то необъяснимым и чудесным образом" (Tim. 50с). Подлинная "причина всего чудесного" заключается в разных движениях неба - в прямом и обратном (Politic. 270b). "Огонь во вселенной изумителен и по величине, и по красоте, и по всяческой свойственной огню силе" в сравнении с нашим огнем - "малым, слабым и скудным" (Phileb. 29е). В идеальном виде это осуществляется только на небе, где даже наша земля "дивно прекрасна" своими чистейшими красками (Phaed. 110b). Точно так же "удивительно" и рассуждение о том, что душа есть гармония тела (88d).

Мифология также является для Платона областью, вызывающей постоянное удивление. Боги и демоны причастны "удивительной" разумности и "удивительным образом" приветствуют доброе в нас и ненавидят пороки (Epin. 984e-985а). Бог - "удивительный софист", который творит все согласно идее (R.Р. X 596с). Бывает еще "нечто более удивительное", чем закование Кроноса Зевсом, оскопление Урана Кроносом, междоусобные войны и ненависть среди богов (Euthyphr. 6b). Появление людей из земли еще более "чудесное явление" в век Кроноса (Politic. 269b). Неверие в буквальное похищение Орифии Бореем не содержит в себе ничего "удивительного", так как в этом случае данное событие можно было бы объяснить естественно, например исчезновением Орифии с прибрежных скал вследствие порыва северного ветра (Phaedr. 229с). "Восхитительна" была бы беседа Сократа с великими героями в Аиде (Apol. 41а). Симмий был бы крайне "изумлен", если бы стал думать иначе о припоминании и заковании нашей души в тело (Phaed. 92а).