В. Я. Звиняцковский
Вид материала | Документы |
СодержаниеНе заріже батько сина За честь, славу, за братерство |
В.Я.Звиняцковский
Мыкола Гоголь и Тарас Шевченко: история одной литературной «невстречи»
О, как отвратительна действительность!
Что она против мечты?
Гоголь, «Невский проспект»
1
В 30-е годы XIX века зарево романтизма достигло своего высшего накала и начинало медленно, но верно угасать. Читательскую публику теперь уже трудно было удивить экзотическими странами и персонажами, нечеловеческими страстями, небывалыми подвигами и героями. Занимаясь всем этим (а чем же ещё заниматься писателю-романтику?), приходилось и в этом во всём искать неких ещё невиданных изломов и извратов. Их успешно находили только некоторые романтики, мыслившие широко, глубоко и нешаблонно. Например, Проспер Мериме.
В октябре 1832 г. в «Литературных прибавлениях к “Русскому Инвалиду”» появляется перевод его нового рассказа «Маттео Фальконе», по имени главного героя, корсиканского маки (местный аналог запорожца). Как все мы хорошо помним, этот маки принес собственного сына в жертву кодексу чести своей корпорации – и тем самым положил начало новой эпидемии литературных сыноубийств.
Сюжет Мериме так заинтересовал 23-летнего Гоголя, что он решил перенести его на историко-мифологическую почву Украины.
Сначала в рукописи романа «Гетьман», над которым Гоголь трудился как раз в это время (роман остался незаконченным), явилась следующая деталь интерьера (с сюжетом пока еще не связанная): «<…> на длинной деревянной доске нарисованы сцены из священного писания: тут был Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака <…>» (III, 294). Так душещипательная «разбойничья новелла» впервые приобрела пока еще голый контур сюжета о ритуальной жертве во имя великого будущего нации. Так зародился сюжет «Тараса Бульбы».
Тем временем в Париже поселился молодой эмигрант с Украины Михал Чайковский, участник польского восстания. У него, кроме обычных амбиций молодого писателя, были весьма веские дополнительные причины, чтобы пожелать привлечь всеевропейское внимание к Украине и ее истории. Как большинство польских эмигрантов «оставшись без средств к существованию в чужой стране, <…> где с опаской поглядывали на импульсивных поляков, требовавших от французских властей военного вмешательства и мечтавших о том, чтобы в авангарде французского корпуса освободить отечество»1 (как это и было уже один раз во времена наполеоновских войн), Чайковский, как все эти эмигранты (по слову одного из них) с этой мыслью пробуждался и проживал день, «с ней он засыпал, она ему виделась во сне».2
Вот почему в своем романе «Вернигора», изданном в 1838 году и посвященном событиям Гайдамаччины середины XVIII в., Михал Чайковский не ограничился изображением всех тех ужасов, которые он вычитал из мемуарных свидетельств шляхтичей, переживших восстание на Украине. Он вдобавок конечно же прибегает к острым, а главное модным эффектам, чье действие на европейскую публику все еще не ставится под сомнение. Например, он заставляет уманского полковника Ивана Гонту, женатого на польке, убивать своих детей-католиков – чего на самом деле, разумеется, не было, а всему виной был тот же Проспер Мериме.
Если бы Николай I и его семья знали, какую литературу втайне почитывает крепостной графа Энгельгардта, талантливый художник Тарас Шевченко, то они вряд ли поддались бы на известную авантюру воспитателя наследника престола В.А.Жуковского. А если бы и пытались разыграть в лотерею его портрет кисти Карла Брюллова, то уж конечно не в пользу выкупа столь злонамеренной личности. А то, что Шевченко в числе прочих польских книг, изданных в эмиграции, прочел и «Вернигору» и что именно этот роман Михала Чайковского подвиг его написать своеобразный ответ поляку – свою первую большую поэму «Гайдамаки» (1839 – 1841), подтверждено воспоминаниями современников, занесено в двухтомный «Шевченківський словник» и стало быть не подлежит никаким сомнениям. Стоит ли удивляться, что и у Шевченко в «Гайдамаках» Гонта тоже убивает своих детей?..
С другой стороны, трудно себе представить, чтобы в той среде петербургских украинцев, где вращался Шевченко, не читался гоголевский «Миргород», увидевший свет в 1835 г., а в нем и «Тарас Бульба». Другое дело, что эта первая, «миргородская» редакция гоголевской повести, мягко говоря, не столь апологетична по отношению к запорожцам, как поэма Шевченко в отношении гайдамаков...
Удалось ли романтикам 1830-х, писавшим на русском, польском и украинском языках о действительно трагических судьбах Украины, привлечь всеевропейское внимание к этим самым судьбам, к украинско-польско-российским перипетиям, хотя бы в такой степени, в какой это удалось на пике романтизма Байрону его поэмой «Мазепа»? На этот вопрос придется ответить категорически отрицательно. И причина вовсе не в недостатке переводов.
Например, Луи Виардо уже в 1845 г. издал книжку Гоголя в своих переводах, назвав ее «Русские новеллы» и построив в точном соответствии с сюжетной логикой романтизма: «Тарас Бульба», «Записки сумасшедшего», «Коляска», «Старосветские помещики», «Король гномов» (последняя новелла – это, как вы понимаете, «Вий»).3 Шесть лет этой книжке довелось дожидаться основательного разбора французской критики, и все же Гоголь еще мог успеть прочесть такой разбор в “Revue des deux Mondes”.
К какому же заключению пришел серьезный французский рецензент, прочитав «Русские новеллы» Гоголя-Виардо? А он решил, что автор этой книги напрочь лишен способности «видеть хорошее в людях и вещах» и в своей стране («в святой Руси!» – патетически восклицает рецензент, где, говорит он, сумел же Пушкин разглядеть свою бесподобную Татьяну!) «по сути не показывает нам никого, кроме придурков (imbeciles), не предлагает нам иных образцов для подражания, кроме мерзавцев-висельников (coquins a pendre)».4
Но кто же этот рецензент? Вы будете смеяться, это никто иной как сам зачинатель всего этого романтического беспредела с детоубийствами и прочая, и прочая – Проспер Мериме. Бумеранг вернулся. Интересно, что особенно подробно Мериме остановился на открывающей сборник новелле «Тарас Бульба», которая, по мысли переводчика, видимо, и должна была установить некую романтическую планку героизма и образцов для подражания. Это, пишет Мериме, «живая и, сколько я могу судить, точная картина нравов запорожцев – того своеобразного народа, которому Вольтер посвятил несколько строк в своей «Истории Карла XII» <...> и который создал нечто вроде солдатской или, точнее сказать, пиратской республики на берегах Дона».5
В общем, как ни старались «пиарить» Украину и запорожское казачество, все усилия все равно зачлись во славу России и донского казачества. И даже при таком восприятии образ страны и ее героев полностью скрыт в романтической дымке: «Наши флибустьеры XVII в., – пишет Мериме, – во многом напоминали этих запорожцев, и история тех и других хранит воспоминания о чудесах отваги и чудовищах зверства. Тарас Бульба – один из тех героев, с которыми (по словам одного студента у Шиллера) следует беседовать с заряженным ружьем в руках».6
А дальше автор «Маттео Фальконе», сам того не ведая, поступает совсем как унтер-офицерская вдова у того же Гоголя: «Я сам из тех, – замечает он, – кто питает непреодолимое пристрастие к бандитам: не то чтобы я любил их встречать на своем пути, однако, вопреки моей воле, я всегда восхищался силой людей, бросивших вызов всему обществу – и сам же потом стыдился своего восхищения».7
Случай Мериме хотя бы радует своей хрестоматийной ясностью. Ведь здесь мы имеем факт «нормальной», в духе времени, эволюции романтика к, условно говоря, «реализму» (недаром же и его «милым идеалом» на этой поздней стадии стала пушкинская Татьяна!). А вот в творчестве романтиков, связанных с Украиной (и в особенности именно в трактовке украинской тематики) прослеживается прямо противоположная тенденция.
2
Фраза «Україна та її історія в літературі» уверенно открывает главу о «Тарасе Бульбе» в программе по зарубежной литературе для 7 кл. школ с украинским языком обучения. Откуда же у ее составителей столь трогательная уверенность в том, что Гоголь мог, а главное – хотел написать о реальной истории реальной Украины? Во всяком случае, мнение это не есть мнение серьезных историков.
При сопоставлении двух бывших в распоряжении Гоголя «Историй» (псевдо-Конисского и Бантыш-Каменского) историографами ХХ в. на многих фактах доказано, как об этом справедливо писал В.П.Казарин, «что исторической реальности больше отвечает точка зрения Д.Бантыш-Каменского, которая обоснована документально».8 Но вот Гоголь, по материалам Д.Бантыш-Каменского, написал «официальную» статью по истории Украины для «Журнала министерства народного просвещения». Это было нечто вроде диссертации на право занять кафедру истории в Киевском университете, однако в кафедре министерство ему отказало. Тогда он вообще перестал обращаться к «Истории Малой России» Бантыш-Каменского – этому, по сути, единственному на то время труду по истории Украины, обоснованному документально. По свидетельству того же В.П.Казарина, специально изучавшего этот вопрос, «в позднейшее время (т.е. после начала 1834 г.) мы не имеем следов работы Н.Гоголя с книгой Д.Бантыш-Каменского». И этот факт гоголевед находит «весьма показательным»,9 с чем трудно не согласиться. Еще более показателен преимущественный интерес именно к псевдо-Конисскому как историческому источнику и со стороны Тараса Шевченко.
«История русов» становится главным, если не единственным историческим источником и при работе Гоголя над «Тарасом Бульбой». Именно оттуда в повесть попадает, во-первых, длинный список издевательств, пыток и казней, постоянно пополняемый якобы особо изощренными и неистощимыми в этом смысле поляками (причем «летописец» в этом смысле сравнивает поляков с японцами, о которых, если он тот, за кого себя выдает, он вообще ничего знать не может). Во-вторых, оттуда же взяты сведения о якобы активном участии евреев в польско-казацких войнах – хотя псевдо-Конисский говорит об их шпионаже в пользу поляков, а гетман-предатель Перевязка освобождается из-под казацкой стражи с помощью крамаря Лейбовича, «очаровавшего якобы стражу проданным от него для караульных табаком».10 В противоположность этому, у Гоголя Янкель шпионит в пользу казаков и тем же способом, как Лейбович Перевязку, пытается (однако безуспешно) освободить Остапа Бульбу из-под польской стражи. Так что напрасно Гоголя упрекают в антисемитизме: он как только мог «усимпатичнивал» те мало симпатичные образы евреев, которые рисует истинный антисемит – неизвестный автор «Истории русов».
3
Не только обычные читатели, но и серьезные исследователи «Тараса Бульбы», честно пытаясь вдуматься в историко-географический контекст, но будучи сбиты с толку слишком «синтетичным» образом исторической Украины, где XV век «то же самое», что XVII, а левый берег Днепра – то же, что и правый, и всё устремляется на Запорожье, – в результате смутно представляют себе историческую жизнь Правобережной Украины, которую автор повести, напротив, представлял себе довольно верно. Мифологизировал же он ее сознательно, развивая в этом смысле ту систему политической мифологии, которая была широко представлена «Историей…» псевдо-Конисского.
Вторая редакция «Тараса Бульбы» увенчала эту законченно, а если воспользоваться термином Соломии Павлычко – тупиково-романтическую тенденцию и сделала Гоголя признанным лидером этого направления. И вот уже сам Тарас Шевченко в сочувственном поэтическом послании к Гоголю с горечью констатирует, что среди нынешних украинцев нет уж таких людей, как Бульба, придуманный Гоголем, и Гонта, придуманный Чайковским:
^ Не заріже батько сина,
Своєї дитини,
За честь, славу, за братерство,
За волю Вкраїни...
Послание Шевченко интересно еще и тем, что, если не считать коллективно освоенного и присвоенного европейским романтизмом – и потому не вполне гоголевского – архетипа сыноубийцы, оно не содержит более ни одного упоминания или хотя бы намека на какой-либо иной гоголевский образ или текст.
«Дайте людям архетип, и толпа пойдет за одним человеком, ее уже ничто не остановит»,11 – утверждал К.Г.Юнг. Образ сына, ради высшей цели приносимого в жертву отцом, – один из древнейших архетипов. Но в христианском сознании, в христианской культуре место этого архетипа занято раз и навсегда. И потому за возвеличиванием архетипа сыноубийцы, за возведением его в норму и идеал того, как нужно бороться
^ За честь, славу, за братерство,
За волю Вкраїни...
– следующий логический шаг – богоборчество «Заповіта», требование возвращения в Ветхий Завет и заключения с вновь восстающей нацией – украинской – такого же Завета, какой некогда был заключен с Авраамом, доказавшим свою безусловную веру готовностью принести в жертву Исаака.12
Гоголевская религиозно-политическая утопия, как она выражена во второй редакции «Тараса Бульбы», в целом (в архетипе) совпадает с шевченковской, но имеет от нее одно принципиальное отличие (в мифе). Казаческая нация, готовая на самые крайние жертвы во имя сохранения своей православной идентичности (тут все пока совпадает), по Гоголю, не может, да и не должна ее хранить без учета исторической перспективы слияния в единый народ-богоносец со своей «северной ветвью», под сенью грядущего Русского Царя. Как точно указывает В.Д.Денисов, «только «своей» в 1-й ред. <«Тараса Бульбы»> виделась Гоголю украинская козацкая вольница – в ее постоянной борьбе со всеми тремя, а то и всеми четырьмя, соседними народами, в ее вольном, анархическом отличии от чужой – жесткой и жестокой – русской самодержавной «вертикали власти», а во 2-й ред. Запорожская Сечь стала частью Святой Православной Руси – в ее вечном противостоянии чуждым, «неверным» Западу и Востоку».13
Прямо и именно в связи с выходом второй редакции «Тараса Бульбы» спрошенный о том, какая у него душа, Гоголь на этот вопрос отвечал так: «<…> сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве».14
Занимаясь ближайшим контекстом процитированного письма, можно заметить, что Гоголь через непосредственного адресата – Смирнову-Россет – отвечал не только двум Федорам – Тютчеву и Толстому, о которых корреспондентка сообщала, что «оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в «Тарасе Бульбе», где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа», а в «Мертвых душах», напротив, все русские представлены «в отвратительном виде».15 Сопоставив даты описанного Смирновой обсуждения «Мертвых душ» в салоне Евдокии Ростопчиной, где привычно витийствовали оба Федора, и ответа Гоголя на их витийство, с датами двух хрестоматийных стихотворений Тараса Шевченко, также находившегося тогда в Петербурге, я уже давно обратил внимание на довольно странную для этого времени остроту интереса к последним произведениям Гоголя – «Мертвым душам» и второй редакции «Тараса Бульбы», которым было от роду уже два года, т.е. новостью для салона Ростопчиной, и тем более остроактуальной, они быть уж никак не могли.
Но был зато гораздо более актуальный повод определиться в отношении к «душе хохлацкой» и Гоголя, и вообще. Великий актер М.С.Щепкин, друг Гоголя и еще кое-кого из «хохлов», как раз в декабре 1844 года прибыл на гастроли из Москвы в Петербург, а в его классическом репертуаре был не только «Ревизор», но «Москаль-чарівник» и «Наталка Полтавка». В театре, в литературных салонах – Щепкин всегда был в окружении живущих в Петербурге земляков-украинцев. И один из них, а именно Тарас Шевченко, 13 декабря посвятил великому актеру свое стихотворение, которое тот с успехом исполнял в тех самых модных салонах, где как раз в это время яростно спорили о том, «какая душа у Гоголя».
Ответ самого Гоголя на эти споры, написанный во Франкфурте 24 декабря по новому стилю, к 11 января по тому же стилю уже должен был быть не только получен в Петербурге, но и стать известным всем заинтересованным лицам. Ведь Гоголь не только разрешил объявить свой ответ в салоне Ростопчиной, но в своем письме Смирновой прямо указывает, что обращает его не только к ней, но и ко всем «другим», кто спорил о его, «хохлацкой или русской», душе.
Почему важно именно 11 января 1845 г.? Потому что по старому стилю это было 30 декабря 1844 г. – та самая дата, что стоит под стихотворным посланием Шевченко «Гоголю».
Круг петербургских знакомых Шевченко был достаточно широк и, несомненно, украинский поэт был принят во всех известных в то время литературных салонах.
«Почему Шевченко посвятил стихотворение Гоголю? – недоумевал Юрий Луцкий в своей классической работе «Между Гоголем и Шевченко». – Непосредственным поводом могло быть знакомство с пьесами Гоголя на сцене Александринского театра осенью 1844 года. Почти несомненно, что Шевченко бывал на этих спектаклях – хотя бы затем, чтоб насладиться игрой своего друга Щепкина. Сверх того не находим никаких непосредственных мотивов, почему вдруг Шевченко подумал о Гоголе».16
В своей последней работе – биографии Гоголя – этот канадский исследователь не затрагивал вопроса о послании Шевченко. Но поскольку в предисловии к ней он говорит о том, что прочел мою книгу и поразился тому, насколько совпадают наши с ним «конечные выводы»,17 я полагал, что он принял и мое объяснение того, «почему вдруг Шевченко подумал о Гоголе», все надеялся спросить об этом у него лично, но, к моему глубокому сожалению, так и не успел познакомиться с Юрием Луцким, да и написать не собрался... Как до сих пор не собрался узнать у другого Юрия, у Барабаша, почему в своей книге о Гоголе и Шевченко18 он, и споря, а иногда и соглашаясь со мной по многим вопросам, ничего не говорит об этом моем объяснении.
Я ведь предположил самую простую вещь: Шевченко «вдруг подумал о Гоголе» в декабре 1844 года именно потому, что он тогда присутствовал и при споре о том, «какая у Гоголя душа», и при обсуждении ответа на этот вопрос самого Гоголя, полученного из Франкфурта через Смирнову. Этот вопрос не мог не интересовать украинского поэта. Сам-то он, хотя и писал прозу по-русски, о своей национальной душе все знал и никаких тайн на сей счет не имел. Но, видимо, до поры надеялся, что эти тайны есть у Гоголя.
Не имел подобных тайн и русский поэт Тютчев, обличавший «тайну» Гоголя в салоне Ростопчиной, – хотя и он для своей политической публицистики предпочитал родному русскому неродной французский… И что при этом интересно: оба поэта, русский и украинский, считали Гоголя «чужим» писателем, стоящим вне столбовой дороги родной им поэзии. И по одной и той же причине. Причина эта – смех Гоголя.
Ф.Тютчев и Ф.Толстой говорили в салоне Ростопчиной, что Гоголь над русскими смеется каким-то не таким смехом, как над малороссиянами, у которых в произведениях этого писателя «даже и смешные стороны имеют что-то наивно-приятное».19 Но ведь это именно такое отношение к украинскому типажу и – шире – к украинскому языку и культуре, против которого выступили поздние украинские романтики, прежде всего Квитка и Шевченко. Они больше не хотели видеть своего соотечественника смешным, пусть даже при этом и «наивно-приятным». И вот теперь Шевченко недаром противопоставляет Гоголя – самому себе – именно по этому принципу:
Ти смієшся, а я плачу,
Великий мій друже.
И дело, конечно, не в языке – во всяком случае, не только в нем. В «Вечерах…» Гоголь, несмотря на язык, мог вполне еще сойти за позднего украинского романтика. И даже открывающие «Миргород» образы старосветских помещиков вовсе не «смешные стороны» в этих старичках, верных своей национальной старине, открывают, а «что-то наивно-приятное» прежде всего пытаются возвести в ранг эстетических и этических ценностей, противопоставляя главных героев «тем низким малороссиянам, которые выдираются из черного дня, дегтярей, торгашей, наполняют саранчою палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку с своих же земляков и наводняют Петербург ябедниками, наживают наконец капитал и торжественно прибавляют к фамилии своей, оканчивающейся на о, слог въ».
Более того, в духе всего позднего европейского романтизма, и даже с прямым заимствованием главной идеи у Проспера Мериме, Гоголь в следующей за тем повести дает убедившее многих, и даже самого Шевченко, историческое обоснование обретенных эстетических и этических ценностей. Ибо для позднего европейского романтизма, величие национально-исторических ценностей мерявшего мерками не иначе как библейскими, лишь герой, не остановившийся перед «жертвой Авраамовой» (будь то корсиканец Маттео Фальконе, будь то украинец Тарас Бульба), есть достойное и убедительное обоснование права этноса (корсиканцев либо украинцев) не только на существование, но и на уважение.
Но почему же, начав свое творчество совершенно в духе позднего украинского романтизма и попытавшись поверить и подкрепить его поздним романтизмом мировым, Гоголь вдруг отходит от актуальных задач украинского романтизма и, полностью поддавшись мировой романтической иронии, окончательно переходит с позиции героического отстаивания романтического прошлого – на позиции смеха? И ведь это происходит не где-то на маргиналиях, а в сердце гоголевского художественного мира. Происходит, прежде всего, с самим повествователем сборника «Миргород», главным героем которого является таинственная душа Украины или таинственная душа украинца, а сюжетом – история Украины как арена борьбы вечного мирового добра с вечным же мировым злом. И если в первой части («Старосветские помещики» и «Тарас Бульба») душа пребывает в сфере добра, на которую лишь посягают носители зла, то уже в начале второй, в повести «Вий», вместе с Хомой Брутом повествователь, а с ним и читатель, как-то неожиданно для самих себя – вдруг! – сразу же оказываются в сфере зла, из которой нет выхода.
Но, может быть, выхода нет лишь для главного героя – в силу каких-то его личных особенностей?.. Особенности эти – уже в самом его имени, в переводе с прозрачного для читателя языка библейских и античных аллюзий означающего неверующего (Фому) и вдобавок предателя (Брута). В этом смысле он ничем не отличается от Андрия Бульбы, да и палач его весьма смахивает на Тараса: «уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной грусти», сотник ведет Хому к мертвой панночке. И вот как в рукописи «Вия» обозначены его первые ощущения при этом свидании: «Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и среди закружившейся толпы вдруг (опять вдруг! – В.З.) кто-нибудь запел песню об угнетенном народе».
В прижизненных изданиях слов «об угнетенном народе» нет – вместо этого «запел песню похоронную». Но составители советского академического издания восстановили в правах «угнетенный народ», «считая слово «похоронную» цензурным искажением». Американский же литературовед Ричард Пийс, хотя и считал упоминание об угнетенном народе «странным», все же, как и многие и до и после него, соблазнился этим упоминанием, да его и истолковал – как мне кажется, наиболее верно. По его мнению, это упоминание «ведет к появлению Украины собственной персоной, ведь тема ее является центральной для всех этих повестей» – и при этом «есть что-то темное, атавистическое в авторском отношении к Украине».20
Единственное, что хотелось бы добавить к толкованию Пийса, так это соображение о том, что это «темное, атавистическое», поначалу неуловимое, постепенно нарастает еще в пределах первой, «светлой» части «Миргорода», «вдруг», при переходе ко второй, «темной», достигает кульминации в «Вие» и затем уж растворяется в общем унылом фоне «Повести о том, как поссорился…», в ее всеразъедающей романтической иронии, переходящей в скуку (как всегда у романтиков).
При таком эстетическом отношении к украинской современности смех уместен, как единственное средство от скуки. Ну, а если мысль об угнетенном народе, о его не онтологическом, а историческом поражении из атавистического подсознания вывести в сознание, превратив в главный стержень национально ответственной личности, в смысл ее бытия?.. Тогда, конечно, смех становится не просто чем-то неуместным, но и чем-то кощунственным! Вот смысл упрека национально ответственной личности – Тараса Шевченко – своему земляку Мыколе Гоголю, который почему-то «сам не знает, какая у него душа».
Впоследствии, в ссылке, Шевченко жалел о том, что ему так и не довелось познакомиться с Гоголем лично. Но тогда, в Петербурге, хотя личная встреча была невозможна, но узнать заграничный адрес Гоголя или хотя бы передать ему свое поэтическое послание через его постоянных корреспондентов никакого труда для Шевченко не составило бы. И то, что он не воспользовался такой возможностью, само по себе есть свидетельство существования этих двух поэтов, столь близких по архетипу, в параллельных, т.е. не пересекающихся, мифологических пространствах.
4
Некоторые гоголеведы полагают, что если бы Гоголь жил на Украине, то и с его национальной душой было бы все в порядке. В подтверждение приводят помянутый биографический эпизод – страстное желание занять кафедру в Киеве, когда Гоголь писал Максимовичу: «Туда! туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев». И добавлял: «Он наш, он не их…» (X, 288). Если учесть, что в конце 1833 г., когда начинает разворачиваться этот биографический сюжет, в творческом сознании писателя начинает разворачиваться и сюжет «Миргорода», то такие заявления, конечно, дорогого стоят.
Открытие Киевского университета в год смерти председателя Совета министров князя В.П.Кочубея стало таким же «памятником» ему, как нежинская Гимназия высших наук – его патрону и учителю канцлеру князю А.А.Безбородко. «Главной целью открытия в Киеве университета была русификация края после польского восстания 1830 – 31 гг.»,21 – справедливо указывает П.В.Михед, который, впрочем, полагает, что «не их» в письме Гоголя следует однозначно читать «не великороссов».
На это можно возразить, что имперское правительство, во главе которого стоял украинец, «русификацию края» проводило за счет не столько велико-, сколько малороссов, видя в последних ту самую ветвь «русов», т.е. русских, которая и должна здесь развиваться и развивать этот край во всех отношениях, и прежде всего в культурно-образовательном, – в условиях более чем реального в то время польского экономического, социального и культурного доминирования на Правобережной Украине, вплоть до самого Киева. Поляки без конца восставали, а Гоголь их пугал Русским Царем в «Тарасе Бульбе»…
Не упустим из виду важный нюанс: поляки не без основания воспринимались в качестве «агентов» западного влияния вообще. Но для Е.Ф. фон Брадке, набиравшего штат нового университета, «русский, немец и поляк не существовали, а только способные и неспособные люди».22 И кто бы с этим не согласился?
Гоголь не согласился: «Он наш, он не их, неправда? <…> Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев, это тоже не так приятно. Хотя бы для святого Владимира побольше славян. Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою» (X, 288).
Интересно, что Тарас Шевченко, которого (в отличие от Гоголя) его активным землякам впоследствии удалось-таки «туда впихнуть», в своем поэтическом послании Гоголю сокрушаясь о том, что прошли времена Тараса Бульбы и теперь вот даже батька сына не зарежет, развивает эту мысль следующим образом:
Не заріже: викохає
Та й продасть в різницю
Москалеві. Цебто, бачиш,
Лепта удовиці
Престолові-отечеству
Та німоті плата…23
А ведь Шевченко вряд ли знал то самое письмо Гоголя к Максимовичу (впрочем, нельзя исключить, что именно в Киеве Максимович показывал ему это письмо). Так или иначе, у него здесь тоже, как в гоголевском «Миргороде», образ Украины является архетипическим, это архетип библейской «вдовицы», отдающей последнее, что у нее есть, последнюю мелкую монету – лепту. А среди кредиторов, обирающих бедную вдову, названа «німота», т.е. в переводе – «немчура». Как Гоголь в конце 1833 г., так и Шевченко в конце 1844 г. пытается найти некое «они», «против кого дружить» всем славянам (независимо от того, знают ли они, какая у них душа – «хохлацкая или русская») и против кого смеющийся Гоголь и плачущий Шевченко могут сформировать свое дружное «мы». Лучше всего на эту роль подходят «немцы»: речь ведь идет не о жителях Германии (и страны-то такой еще на карте нет) или выходцах из нее, а просто о «неславянах».
Так чей же Киев не их? По контексту письма – не немцев. Это, собственно, тема еще ломоносовская: против засилья немцев в русской науке и русских университетах. И всегда эти «немцы» понимались в широком смысле – «западные иноверцы», как это совершенно верно понял и В.А.Воропаев: «Говоря «он наш, он не их», Гоголь имел в виду <…> славян и «немцев», «западников»…».24 С той лишь оговоркой, что главными «западниками» и «немцами» были для него как раз представители славянского народа – поляки.
***
В заключение зададим себе вопрос: не может же в такой богатой литературе, как литература позднего украинского романтизма, не найтись такого «переходного» и вместе с тем «итогового» произведения, как «Капитанская дочка» или «Хроника Карла IX»? Должен же был и у нас сыскаться (в этом смысле) свой Пушкин, свой Мериме? Разумеется, но это не только не Гоголь, но и не Шевченко, а это Кулиш в своей «Черной раде».
«<…> многие из малороссиян сожалеют, – говорит он в эпилоге к «Черной раде», – что Гоголь не продолжал изучать Малороссии и не посвятил себя художественному воспроизведению ее прошедшего и настоящего» (с.165). Однако, возражает на это Кулиш, во времена Гоголя «не было возможности знать Малороссию больше, нежели он знал. Мало того: не возникло даже и задачи изучить ее с тех сторон, с каких мы, преемники Гоголя в самопознании, стремимся уяснить себе ее прошедшую и настоящую жизнь».
Искать ли нам еще лучшей характеристики отличия между основной художественной задачей исторической эпопеи каждого народа в эпоху романтизма, т.е. самовыражения, и в эпоху реализма, т.е. самопознания? И хотя повести Гоголя не объяснили «прошедшего и настоящего» нашей страны, они, говорит Кулиш, «дали побуждение» к ее объяснению – и в этом он видит главную заслугу «земляка» и предшественника.
О «будущем», т.е. об утопии «слияния в нечто совершеннейшее в человечестве», ничего не говорит нам Кулиш в эпилоге к своему роману, благоразумно отделяя историю от утопии. В отличие от Гоголя, который прямо заявляет о грядущем Русском Царе в финале второй редакции «Тараса Бульбы». И в отличие от Шевченко, который в такой же самой по духу романтической лирической утопии «Кобзаря» рассуждает о том, как будет хорошо, когда «царя не буде, супостата».
Остается лишь заметить, что чем больше в украинском обществе будет развиваться не просто необходимость в романтическом самодекларировании, но реальная потребность в самопознании, тем более будет востребовано настоящее научное гоголеведение, как, кстати, и настоящее научное шевченковедение, которое ведь не в раздаче Шевченковских премий должно состоять. Особенно это касается вопроса об исторической правде и современной перспективе сходных исторических образов в творчестве обоих писателей. Согласившись быть европейцами, давайте будем осторожнее восхищаться тем, чему в Европе уже со времен Проспера Мериме принято стыдиться. Такое восхищение до добра не доведет. Литература – предмет идеологический. И если кто-то хотел получить быстрый результат от той идеологии, которая внедряется сегодня в школы путем навязывания некритического восприятия исторических архетипов романтизма, то он, во-первых, не оригинален, до него был, например, любитель Рихарда Вагнера Адольф Гитлер, а, во-вторых, уже есть первые результаты – выход единомышленников любителя Вагнера на первое место на выборах в Тернополе.
Будем ли мы продолжать в том же духе? Или все-таки будем внимательно разбираться с тем, что мы предлагаем в пищу некрепким молодым умам? Вот, может быть, не очень праздничный, но зато весьма актуальный вопрос, который хотелось бы предложить в этот юбилей самого известного во всем мире украинца.
1 Михед П.В. Н.В.Гоголь и Великая польская эмиграция (проблемы изучения) // Н.В.Гоголь и славянский мир (русская и украинская рецепции). Вып.1. Томск, 2007. С.138.
2 Эти слова В.Велогловского привожу по указ. статье П.В.Михеда, стр. та же.
3 Voir: Gogol N. Nouvelles russes. P., 1845.
4 Merimee P. Nicolas Gogol // Revue des deux Mondes. 1851. No 22. P.610.
5 Ibid. P.609.
6 Ibid.
7 Ibid.
8 Казарин В.П. Цит. соч. С.60.
9 Там же. С.58.
10 История Русов или Малой России. С.52.
11 Юнг К.Г. Либидо, его метаморфозы и символы. СПб., 1994. С.170.
12 Подробнее об этом см.: Звиняцковский В.Я. Николай Гоголь: тайны национальной души. К., 1994.
13 Денисов В.Д. Мир автора и миры его героев (о раннем творчестве Н.В.Гоголя). СПб., 2006. С.74.
14 Гоголь Н.В. Собр соч в 7 т. М., 1978. Т.7. С.246.
15 Переписка Н.В.Гоголя: в 2 т. М., 1988. Т.2. С.124.
16 Луцький Ю. Між Гоголем і Шевченком. К., 1998. С.179. (Данное издание – перевод английского, вышедшего в 1978 г.).
17 «It is almost uncanny how his final interpretation of Hohol… coincides somewhat with that of the present writer» (Luckyj G. The Anguish of Mykola Hohol a.k.a. Nikolai Gogol. Toronto, 1998. Pp.18 – 19)/
18 Барабаш Ю. «Коли забуду тебе, Єрусалиме…» Гоголь і Шевченко / Порівняльно-типологічні студії. Х., 2001.
19 Переписка Н.В.Гоголя. Т.2. С.124.
20 Peace R. The Enigma of Gogol. Cambr. (Mass.), 1981. P.314,287.
21 Михед Павло. Зауваги на берегах // Нові гоголезнавчі студії. Вип. 5 (16). Ніжин, 2007. С.245.
22 Шульгин В. История университета св. Владимира // Русское слово. 1859. № 10. С.27.
23 Шевченко Тарас. Твори у 5 т. К., 1970. Т.1. С.258.
24 Воропаев В. Гоголь и «русско-украинский вопрос» // Московский журнал. 2002. № 1. С.12.