Виктор Гюго. Собор Парижской Богоматери

Вид материалаДокументы

Содержание


VI. Продолжение рассказа о ключе от Красных врат
I. На улице Бернардинцев у Гренгуара одна за другой рождаются блестящие мысли
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   29
V. Ключ от Красных врат


Между тем молва о чудесном спасении цыганки дошла до архидьякона. Узнав

об этом, он сам не мог понять свои чувства. Он примирился со смертью

Эсмеральды. И был спокоен, ибо дошел до предельной глубины страдания.

Человеческое сердце (так думал отец Клод) может вместить лишь определенную

меру отчаяния. Когда губка насыщена, пусть море спокойно катит над ней свои

волны -- она не впитает больше ни капли.

Если Эсмеральда мертва -- губка насыщена: в этом мире все было кончено

для отца Клода. Но знать, что она жива, что жив Феб, это значило снова

отдаться пыткам, потрясениям, сомнениям -- жизни. А Клод устал от пыток.

Когда он услышал эту новость, он заперся в своей монастырской келье. Он

не показывался ни на собраниях капитула, ни на богослужениях. Он запер свою

дверь для всех, даже для епископа. В таком заточении провел он несколько

недель. Предполагали, что он болен. И это была правда.

Но что же делал он взаперти? С какими мыслями боролся несчастный?

Вступил ли он в последний бой со своей пагубной страстью? Строил ли

последний, план смерти для нее и гибели для себя?

Жеан, его любимый брат, его балованное дитя, однажды пришел к дверям

его кельи, стучал, заклинал, умолял, называл себя. Клод не впустил его.

Целые дни проводил он, прижавшись лицом к оконному стеклу. Из окна ему

видна была келья Эсмеральды; он часто видел ее с козочкой, а иногда с

Квазимодо. Он замечал знаки внимания, оказываемые ей жалким глухим, его

повиновение, его нежность и покорность цыганке. Он вспомнил, -- он обладал

прекрасной памятью, а память -- это палач ревнивцев, -- как странно звонарь

однажды вечером глядел на плясунью. Он вопрошал себя: что могло побудить

Квазимодо спасти ее? Он был свидетелем коротких сцен между цыганкой и

глухим, -- издали их движения, истолкованные его страстью, казались ему

исполненными нежности. Он не доверял изменчивому нраву женщин. И он смутно

почувствовал, что в его сердце закралась ревность, на которую он никогда не

считал себя способным, -- ревность, заставлявшая его краснеть от стыда и

унижения. "Пусть бы еще капитан, но он!.." Эта мысль потрясала его.

Ночи его были ужасны. С тех пор как он узнал, что цыганка жива,

леденящие мысли о призраке и могиле, которые обступали его в первый день,

исчезли, и его снова стала жечь плотская страсть. Он корчился на своем ложе,

чувствуя так близко от себя юную смуглянку.

Еженощно его неистовое воображение рисовало ему Эсмеральду в позах,

заставлявших кипеть его кровь. Он видел ее распростертой на коленях раненого

капитана, с закрытыми глазами, с обнаженной прелестной грудью, залитой

кровью Феба, в тот блаженный миг, когда он запечатлел на ее бледных губах

поцелуй, пламя которого несчастная полумертвая девушка все же ощутила. И вот

снова она, полураздетая, в жестоких руках заплечных мастеров, которые

обнажают и заключают в "испанский сапог" с железным винтом ее округлую

ножку, ее гибкое белое колено. Он видел это словно выточенное из слоновой

кости колено, выглядывавшее из страшного орудия Тортерю. Наконец вот она в

рубахе, с веревкой на шее, с обнаженными плечами, босыми ногами, почти

нагая, какою он видел ее в последний день. Эти сладострастные образы

заставляли судорожно сжиматься его кулаки, и по спине у него пробегала

дрожь.

В одну из ночей эти образы так жестоко распалили кровь

девственника-священника, что он впился зубами в подушку, затем, вскочив с

постели и накинув подрясник поверх сорочки, выбежал из кельи со светильником

в руке, полураздетый, обезумевший, с горящим взором.

Он знал, где найти ключ от Красных врат, соединявших монастырь с

собором, а ключ от башенной лестницы, как известно, всегда был при нем.


^ VI. Продолжение рассказа о ключе от Красных врат


В эту ночь Эсмеральда уснула в своей келье, забыв о прошлом, полная

надежд и сладостных мыслей. Она спала, грезя, как всегда, о Фебе, как вдруг

ли послышался шум. Сон ее был чуток и тревожен, как у птицы. Малейший шорох

будил ее. Она открыла глаза. Ночь была темная-темная. Однако она увидела,

что кто-то смотрит на нее в слуховое окошко. Лампада освещала это видение.

Как только призрак заметил, что Эсмеральда смотрит на него, он задул

светильник. Но девушка успела разглядеть его. Ее веки сомкнулись от ужаса.

-- О! -- упавшим голосом сказала она. -- Священник!

Точно при вспышке молнии, вновь встало перед ней минувшее несчастье, и

она, похолодев, упала на постель.

Минуту спустя, ощутив прикосновение к своему телу, она содрогнулась.

Окончательно проснувшись, она не помня себя от ярости, приподнялась на

постели.

Священник скользнул к ней в постель и сжал ее в объятиях.

Она хотела крикнуть, но не могла.

-- Уйди прочь, чудовище! Уйди, убийца! -- говорила она дрожащим, низким

от гнева и ужаса голосом.

-- Сжалься, сжалься! -- шептал священник, целуя ее плечи.

Она обеими руками схватила его лысую голову за остатки волос и

старалась отдалить от себя его поцелуи, словно то были ядовитые укусы.

-- Сжалься! -- повторял несчастный. -- Если бы ты знала, что такое моя

любовь к тебе! Это пламя, расплавленный свинец, тысяча ножей в сердце!

Он с нечеловеческой силой стиснул ее руки.

-- Пусти меня! -- вне себя крикнула она. -- Я плюну тебе в лицо!

Он отпустил ее.

-- Унижай меня, бей, будь жестока! Делай, что хочешь! Но сжалься! Люби

меня!

Тогда она с детской злобой стала бить его. Она напрягала всю силу

прекрасных своих рук, чтобы размозжить ему голову.

-- Уйди, демон!

-- Люби меня! Люби меня! Сжалься! -- кричал несчастный, припадая к ней

и отвечая ласками на удары.

Внезапно она почувствовала, что он перебарывает ее.

-- Пора с этим покончить! -- сказал он, скрипнув зубами.

Побежденная, дрожащая, разбитая, она лежала в его объятиях, в его

власти. Она чувствовала, как по ее телу похотливо блуждают его руки. Она

сделала последнее усилие и закричала:

-- На помощь! Ко мне! Вампир! Вампир!

Никто не являлся. Только Джали проснулась и жалобно блеяла.

-- Молчи! -- задыхаясь, шептал священник.

Вдруг рука ее, отбиваясь от него и коснувшись пола, натолкнулась на

что-то холодное, металлическое. То был свисток Квазимодо. С проблеском

надежды схватила она его, поднесла к губам и из последних сил дунула.

Свисток издал чистый, резкий, пронзительный звук.

-- Что это? -- спросил священник.

Почти в ту же минуту он почувствовал, как его приподняла могучая рука.

В келье было темно, он не мог ясно разглядеть того, кто схватил его, -- он

слышал бешеный скрежет зубов и увидел тускло блеснувшее у него над головой

широкое лезвие тесака.

Священнику показалось, что это был Квазимодо. По его предположению, это

мог быть только он. Он припомнил, что, входя сюда, он споткнулся о какую-то

массу, растянувшуюся поперек двери. Но так как новоприбывший не произносил

ни слова, Клод не знал, что и думать. Он схватил руку, державшую тесак, и

крикнул: "Квазимодо!" В это страшное мгновение он забыл, что Квазимодо глух.

В мгновение ока священник был повергнут наземь и почувствовал на своей

груди тяжелое колено. По этому угловатому колену он узнал Квазимодо. Но как

быть, что сделать, чтобы Квазимодо узнал его? Ночь превращала глухого в

слепца.

Он погибал. Девушка, безжалостная, как разъяренная тигрица, не пыталась

спасти его. Нож навис над его головой; то было опасное мгновение. Внезапно

его противник заколебался.

-- Кровь не должна брызнуть на нее, -- пробормотал он глухо.

В самом деле это был голос Квазимодо.

И тут священник почувствовал, как сильная рука тащит его за ногу из

кельи. Так вот где ему суждено умереть! К счастью для него, только что

взошла луна.

Когда они очутились за порогом кельи, бледный луч месяца осветил лицо

священника. Квазимодо взглянул на него, задрожал и, выпустив его,

отшатнулся.

Цыганка, вышедшая на порог своей кельи, с изумлением увидела, что

противники поменялись ролями. Теперь угрожал священник, а Квазимодо умолял.

Священник, выражавший жестами гнев и упрек, приказал ему удалиться.

Глухой поник головою, затем опустился на колени у порога кельи.

-- Господин! -- сказал он покорно и серьезно. -- Потом вы можете

делать, что вам угодно, но прежде убейте меня.

С этими словами он протянул священнику свой тесак. Обезумевший

священник хотел было схватить его, но девушка оказалась проворнее. Она

вырвала нож из рук Квазимодо и злобно рассмеялась.

-- Подойди только! -- сказала она священнику.

Она занесла нож. Священник стоял в нерешительности. Он не сомневался,

что она ударит его.

-- Ты не осмелишься, трус! -- крикнула она. И, зная, что это пронзит

тысячью раскаленных игл его сердце, безжалостно добавила:

-- Я знаю, что Феб не умер!

Священник отшвырнул ногой Квазимодо и, дрожа от бешенства, скрылся под

лестничным сводом.

Когда он ушел. Квазимодо поднял спасший цыганку свисток.

-- Он чуть было не заржавел, -- проговорил он, возвращая его цыганке, и

удалился, оставив ее одну.

Девушка, потрясенная этой бурной сценой, в изнеможении упала на постель

и зарыдала. Горизонт ее вновь заволокло зловещими тучами.

Священник ощупью вернулся в свою келью.

Свершилось. Клод ревновал к Квазимодо.

Он задумчиво повторил роковые слова: "Она не достанется никому".


* КНИГА ДЕСЯТАЯ *


^ I. На улице Бернардинцев у Гренгуара одна за другой рождаются блестящие мысли


С той самой минуты, как Гренгуар понял, какой оборот приняло все дело,

и убедился, что для главных действующих лиц этой драмы оно, несомненно,

пахнет веревкой, виселицей и прочими неприятностями, он решил ни во что не

вмешиваться. Бродяги же, среди которых он остался, рассудив, что в конечном

счете это самое приятное общество в Париже, продолжали интересоваться

судьбой цыганки. Поэт находил это вполне естественным со стороны людей, у

которых, как и у нее, не было впереди ничего, кроме Шармолю либо Тортерю, и

которые не уносились, подобно ему, в заоблачные выси на крыльях Пегаса. Из

их разговоров он узнал, что его супруга, обвенчанная с ним по обряду

разбитой кружки, нашла убежище в Соборе Парижской Богоматери, и был этому

весьма рад. Но он даже и не помышлял о том, чтобы ее проведать. Порой он

вспоминал о козочке, но этим все и ограничивалось. Днем он давал

акробатические представления, чтобы прокормить себя, а по ночам корпел над

запиской, направленной против епископа Парижского, ибо не забыл, как колеса

епископских мельниц когда-то окатили его водой, и затаил на него обиду.

Одновременно он составлял комментарий к великолепному произведению епископа

Нойонского и Турнейского Бодри-ле-Руж. De сира petrarum [138] что вызвало у

него сильнейшее влечение к архитектуре. Эта склонность вытеснила из его

сердца страсть к герметике, естественным завершением которой и являлось

зодчество, ибо между герметикой и зодчеством есть внутренняя связь.

Гренгуар, ранее любивший идею, ныне любил внешнюю форму этой идеи.

Однажды он остановился около церкви Сен-Жермен-д'Оксеруа, у самого угла

здания, которое называлось Епископской тюрьмой и стояло напротив другого,

которое именовалось Королевской тюрьмой. В Епископской тюрьме была

очаровательная часовня XIV столетия, заалтарная часть которой выходила на

улицу. Гренгуар благоговейно рассматривал наружную скульптуру этой часовни.

Он находился в состоянии того эгоистического, всепоглощающего высшего

наслаждения, когда художник во всем мире видит только искусство и весь мир

-- в искусстве. Вдруг он почувствовал, как чья-то рука тяжело легла ему на

плечо. Он обернулся. То был его бывший друг, его бывший учитель -- то был

архидьякон.

Он замер от изумления. Он уже давно не видел архидьякона, а отец Клод

был одной из тех значительных и страстных натур, встреча с которыми всегда

нарушает душевное равновесие философа-скептика.

Архидьякон несколько минут молчал, и Гренгуар мог не спеша разглядеть

его. Он нашел отца Клода сильно изменившимся, бледным, как зимнее утро;

глаза у отца Клода ввалились, он стал совсем седой. Первым нарушил молчание

священник.

-- Как ваше здоровье, мэтр Пьер? -- спокойно, но холодно спросил он.

-- Мое здоровье? -- ответил Гренгуар. -- Ни то, ни се, а впрочем,

недурно! Я знаю меру всему. Помните, учитель? По словам Гиппократа, секрет

вечного здоровья id est: cibi, potus, somni, uenus, omnia mode rat a sint

[139].

-- Значит, вас ничто не тревожит, мэтр Пьер? -- снова заговорил

священник, пристально глядя на Гренгуара.

-- Ей-богу, нет!

-- А чем вы теперь занимаетесь?

-- Как видите, учитель. Рассматриваю, как вытесаны эти каменные плиты и

как вырезан барельеф.

Священник усмехнулся кривой, горькой усмешкой.

-- И это вас забавляет?

-- Это рай! -- воскликнул Гренгуар и, наклонившись над изваяниями с

восторженным видом человека, демонстрирующего живых феноменов, продолжал: --

Разве вы не находите, что изображение на этом барельефе выполнено с

необычайным мастерством, тщательностью и терпением? Взгляните на эту

колонку. Где вы найдете листья капители, над которыми искуснее и любовнее

поработал бы резец? Вот три выпуклых медальона Жана Майльвена. Это еще не

лучшее произведение его великого гения. Тем не менее наивность, нежность

лиц, изящество поз и драпировок и то необъяснимое очарование, каким

проникнуты самые его недостатки, придают этим фигуркам, быть может, даже

излишнюю живость и изысканность. Вы не находите, что это очень занимательно?

-- Конечно! -- ответил священник.

-- А если бы вы побывали внутри часовни! -- продолжал поэт со

свойственным ему болтливым воодушевлением. -- Всюду изваяния! Их так много,

точно листьев на кочане капусты! А от хоров веет таким благочестием и

своеобразием, -- я никогда нигде ничего подобного не видел!..

Клод прервал его:

-- Значит, вы счастливы?

Гренгуар ответил с жаром:

-- Клянусь честью, да! Сначала я любил женщин, потом животных. Теперь я

люблю камни. Они столь же забавны, как женщины и животные, но менее

вероломны.

Священник приложил руку ко лбу. Это был его обычный жест.

-- Разве?

-- Ну как же! -- сказал Гренгуар. -- Они доставляют такое наслаждение!

Взяв священника за руку, чему тот не противился, он повел его в

лестничную башенку Епископской тюрьмы.

-- Вот вам лестница! Каждый раз, когда я вижу ее, я счастлив. Это одна

из самых простых и редкостных лестниц Парижа. Все ее ступеньки скошены

снизу. Ее красота и простота заключены именно в плитах этих ступенек,

имеющих около фута в ширину, вплетенных, вбитых, вогнанных, вправленных,

втесанных и как бы впившихся одна в другую могучей и в то же время не

лишенной изящности хваткой.

-- И вы ничего не желаете?

-- Нет.

-- И ни о чем не сожалеете?

-- Ни сожалений, ни желаний. Я устроил свою жизнь.

-- То, что устраивают люди, расстраивают обстоятельства, -- заметил

Клод.

-- Я философ школы Пиррона и во всем стараюсь соблюдать равновесие,

сказал Гренгуар.

-- А как вы зарабатываете на жизнь?

-- Время от времени я еще сочиняю эпопеи и трагедии, но всего

прибыльнее мое ремесло, которое вам известно, учитель: я ношу в зубах

пирамиды из стульев.

-- Грубое ремесло для философа.

-- В нем опять-таки все построено на равновесии, -- сказал Гренгуар.

Когда человеком владеет одна мысль, он находит ее во всем.

-- Мне это знакомо, -- молвил архидьякон.

Помолчав немного, он продолжал:

-- Тем не менее у вас довольно жалкий вид.

-- Жалкий -- да, но не несчастный!

В эту минуту послышался звонкий цокот копыт. Собеседники увидели в

конце улицы королевских стрелков с офицером во главе, проскакавших с

поднятыми вверх пиками.

-- Что вы так пристально глядите на этого офицера? -- спросил Гренгуар

архидьякона.

-- Мне кажется, я его знаю.

-- А как его зовут?

-- По-моему, его зовут Феб де Шатопер, -- ответил архидьякон.

-- Феб! Редкое имя! Есть еще другой Феб, граф де Фуа. Я знавал одну

девушку, которая клялась всегда именем Феба.

-- Пойдемте, -- сказал священник. -- Мне надо вам кое-что сказать.

Со времени появления отряда в священнике, под его маской ледяного

спокойствия, стало ощущаться волнение. Он двинулся вперед. Гренгуар

последовал за ним по привычке повиноваться ему; впрочем, все, кто приходил в

соприкосновение с этим властным человеком, подчинялись его воле. Они молча

дошли до улицы Бернардинцев, довольно пустынной. Тут отец Клод остановился.

-- Что вы хотели мне сказать, учитель? -- спросил Гренгуар.

-- Вы не находите, -- раздумчиво заговорил архидьякон, -- что одежда

всадников, которых мы только что видели, гораздо красивее и вашей и моей?

Гренгуар отрицательно покачал головой.

-- Ей-богу, я предпочитаю мой желто-красный кафтан этой чешуе из железа

и стали! Нечего сказать, удовольствие -- производить на ходу такой шум,

словно скобяные ряды во время землетрясения!

-- И вы, Гренгуар, никогда не завидовали этим красавчикам в доспехах?

-- Завидовать! Но чему же, ваше высокопреподобие? Их силе, их

вооружению, их дисциплине? Философия и независимость в рубище стоят

большего. Я предпочитаю быть головкой мухи, чем хвостом льва!

-- Странно! -- все так же задумчиво промолвил священник. -- А все же

нарядный мундир -- очень красивая вещь.

Гренгуар, видя, что архидьякон задумался, пошел полюбоваться порталом

одного из соседних домов. Вернувшись, он всплеснул руками:

-- Если бы вы не были так поглощены красивыми мундирами военных, ваше

высокопреподобие, то я попросил бы вас пойти взглянуть на эту дверь, сказал

он. -- Я всегда утверждал, что лучше входной двери дома сэра Обри нет на

всем свете.

-- Пьер Гренгуар! Куда вы девали цыганочку-плясунью? -- спросил

архидьякон.

-- Эсмеральду? Как вы круто меняете тему беседы!

-- Кажется, она была вашей женой?

-- Да, нас повенчали разбитой кружкой на четыре года. Кстати, --

добавил Гренгуар, не без лукавства глядя на архидьякона, -- вы все еще

помните о ней?

-- А вы о ней больше не думаете?

-- Изредка. У меня так много дел!.. А какая хорошенькая была у нее

козочка!

-- Кажется, цыганка спасла вам жизнь?

-- Да, черт возьми, это правда!

-- Что же с ней сталось? Что вы с ней сделали?

-- Право, не знаю. Кажется, ее повесили.

-- Вы думаете?

-- Уверен. Когда я увидел, что дело пахнет виселицей, я вышел из игры.

-- И это все, что вы знаете?

-- Постойте! Мне говорили, что она укрылась в Соборе Парижской

Богоматери и что там она в безопасности. Я очень этому рад, но до сих пор не

могу узнать, спаслась ли козочка. Вот все, что я знаю.

-- Я сообщу вам больше! -- воскликнул Клод, и его голос, до сей поры

тихий, неторопливый, почти глухой, вдруг сделался громким. -- Она

действительно нашла убежище в Соборе Богоматери, но через три дня правосудие

заберет ее оттуда, и она будет повешена на Гревской площади. Уже есть

постановление судебной палаты.

-- Досадно! -- сказал Гренгуар.

В мгновение ока к священнику вернулось его холодное спокойствие.

-- А какому дьяволу, -- заговорил поэт, -- вздумалось добиваться ее

вторичного ареста? Разве нельзя было оставить в покое суд? Кому какой ущерб

от того, что несчастная девушка приютилась под арками Собора Богоматери,

рядом с гнездами ласточек?

-- Есть на свете такие демоны, -- ответил архидьякон.

-- Дело скверное, -- заметил Гренгуар.

Архидьякон, помолчав, спросил:

-- Итак, она спасла вам жизнь?

-- Да, у моих друзей-бродяг. Еще немножко, и меня бы повесили. Теперь

они жалели бы об этом.

-- Вы не желаете ей помочь?

-- Я бы с удовольствием ей помог, отец Клод. А вдруг я впутаюсь в

скверную историю?

-- Что за важность!

-- Как что за важность?! Хорошо вам так рассуждать, учитель, а у меня

начаты два больших сочинения.

Священник ударил себя по лбу. Несмотря на его напускное спокойствие,

время от времени резкий жест выдавал его внутреннее волнение.

-- Как ее спасти?

Гренгуар ответил:

-- Учитель! Я скажу вам: Lpadelt, что по-турецки означает: "Бог -- наша

надежда".

-- Как ее спасти? -- повторил задумчиво Клод.

Теперь Гренгуар хлопнул себя по лбу.

-- Послушайте, учитель! Я одарен воображением. Я найду выход... Что,

если попросить короля о помиловании?

-- Людовика Одиннадцатого? О помиловании?

-- А почему бы нет?

-- Поди отними кость у тигра!

Гренгуар принялся измышлять новые способы.

-- Хорошо, извольте! Угодно вам, я обращусь с заявлением к повитухам о

том, что девушка беременна?

Это заставило вспыхнуть впалые глаза священника.

-- Беременна! Негодяй! Разве тебе что-нибудь известно?

Вид его испугал Гренгуара. Он поспешил ответить:

-- О нет, только не мне! Наш брак был настоящим foris-maritagium [140].

Я тут ни при чем. Но таким образом можно добиться отсрочки.

-- Безумие! Позор! Замолчи!

-- Вы зря горячитесь, -- проворчал Гренгуар. -- Добились бы отсрочки,

вреда это никому не принесло бы, а повитухи, бедные женщины, заработали бы

сорок парижских денье.

Священник не слушал его.

-- А между тем необходимо, чтобы она вышла оттуда! -- бормотал он.

Постановление вступит в силу через три дня! Но не будь даже постановления...

Квазимодо! У женщин такой извращенный вкус! -- Он повысил голос: Мэтр Пьер!

Я все хорошо обдумал, есть только одно средство спасения.

-- Какое же? Я больше не вижу ни одного.

-- Слушайте, мэтр Пьер! Вспомните, что вы обязаны ей жизнью. Я

откровенно изложу вам мой план. Церковь день и ночь охраняют. Оттуда

выпускают лишь тех, кого видели входящими. Вы придете. Я провожу вас к ней.

Вы обменяетесь с ней платьем. Она наденет ваш плащ, а вы -- ее юбку.

-- До сих пор все идет гладко, -- заметил философ. -- А дальше?

-- А дальше? Она выйдет, вы останетесь. Вас, может быть, повесят, но

зато она будет спасена.

Гренгуар с озабоченным видом почесал у себя за ухом.

-- Такая мысль мне никогда бы не пришла в голову!

Открытое и добродушное лицо поэта внезапно омрачилось, словно веселый

итальянский пейзаж, когда неожиданно набежавший порыв сердитого ветра

нагоняет облака на солнце.

-- Итак, Гренгуар, что вы скажете об этом плане?

-- Скажу, учитель, что меня повесят не "может быть", а вне всякого

сомнения.

-- Это нас не касается.

-- Черт возьми! -- сказал Гренгуар.

-- Она спасла вам жизнь. Вы только уплатите долг.

-- У меня много других долгов, которых я не плачу.

-- Мэтр Пьер! Это необходимо.

Архидьякон говорил повелительно.

-- Послушайте, отец Клод! -- заговорил оторопевший поэт. -- Вы

настаиваете, но вы не правы. Я не вижу, почему я должен дать себя повесить

вместо другого.

-- Да что вас так привязывает к жизни?

-- Многое!

-- Что же именно, позвольте вас спросить?

-- Что именно?.. Воздух, небо, утро, вечер, сияние луны, мои добрые

приятели бродяги, веселые перебранки с девками, изучение дивных

архитектурных памятников Парижа, три объемистых сочинения, которые я должен

написать, -- одно из них направлено против епископа и его мельниц. Да мало

ли что! Анаксагор говорил, что живет на свете, чтоб любоваться солнцем. И

потом, я имею счастье проводить время с утра и до вечера в обществе

гениального человека, то есть с самим собой, а это очень приятно.

-- Пустозвон! -- пробурчал архидьякон. -- Скажи, однако, кто тебе

сохранил эту жизнь, которую ты находишь очень приятной? Кому ты обязан тем,

что дышишь воздухом, что любуешься небом, что еще имеешь возможность тешить

свой птичий ум всякими бреднями и дурачествами? Где бы ты был без

Эсмеральды? И ты хочешь, чтобы она умерла! Она, благодаря которой ты жив! Ты

хочешь смерти этого прелестного, кроткого, пленительного создания, без

которого померкнет дневной свет! Еще более божественного, чем сам господь

бог! А ты, полумудрец-полубезумец, ты, черновой набросок чего-то, нечто

вроде растения, воображающего, что оно движется и мыслит, ты будешь

пользоваться жизнью, которую украл у нее, -- жизнью, столь же бесполезной,

как свеча, зажженная в полдень! Прояви немного жалости, Гренгуар! Будь в

свою очередь великодушен. Она показала тебе пример.

Священник говорил с жаром. Гренгуар слушал сначала безучастно, потом

растрогался, и наконец мертвенно-бледное лицо его исказилось гримасой,

придавшей ему сходство с новорожденным, у которого схватил живот.

-- Вы красноречивы! -- проговорил он, отирая слезу. -- Хорошо! Я

подумаю. Ну и странная же мысль пришла вам в голову! Впрочем, -- помолчав,

продолжал он, -- кто знает? Может быть, они меня и не повесят. Не всегда

женится тот, кто обручился. Когда они меня найдут в этом убежище столь

нелепо выряженным, в юбке и чепчике, быть может, они расхохочутся. А потом,

если они меня даже и вздернут, ну так что же! Смерть от веревки такая же

смерть, как и всякая другая, или, вернее, не похожая на всякую другую. Это

смерть, достойная мудреца, который всю жизнь колебался; она -- ни рыба ни

мясо, подобно уму истинного скептика; это смерть, носящая на себе отпечаток

пирронизма и нерешительности, занимающая середину между небом и землею и

оставляющая вас висеть в воздухе. Это смерть философа, для которой я, может

статься, был предназначен. Хорошо умереть так, как жил!

Священник перебил его:

-- Итак, решено?

-- Да и что такое смерть в конце концов? -- с увлечением продолжал

Гренгуар. -- Неприятное мгновение, дорожная пошлина, переход из ничтожества

в небытие. Некто спросил мегалополийца Керкидаса, желает ли он умереть.

"Почему бы нет? -- ответил тот. -- За гробом я увижу великих людей: Пифагора

-- среди философов, Гекатея -- среди историков, Гомера среди поэтов, Олимпия

-- среди музыкантов".

Архидьякон протянул ему руку.

-- Итак, решено? Вы придете завтра.

Этот жест вернул Гренгуара к действительности.

-- Э нет! -- сказал он тоном человека, пробудившегося от сна. -- Быть

повешенным -- это слишком нелепо! Не хочу!

-- В таком случае прощайте! -- уходя, архидьякон пробормотал сквозь

зубы: "Я тебя разыщу!"

"Я не хочу, чтобы этот окаянный меня разыскал", -- подумал Гренгуар и

побежал вслед за Клодом.

-- Послушайте, ваше высокопреподобие! Что за распри между старыми

друзьями? Вы принимаете участие в этой девушке, то есть в моей жене хотел я

сказать, -- хорошо! Вы придумали хитроумный способ вывести ее невредимой из

собора, но ваше средство чрезвычайно неприятно мне, Гренгуару. А что, если

мне пришел в голову другой способ? Предупреждаю вас, что меня осенила

блестящая мысль. Если я предложу вам отчаянный план, как вызволить ее из

беды, не подвергая мою шею ни малейшей опасности знакомства с петлей, что вы

на это скажете? Это вас удовлетворит? Так ли уж необходимо мне быть

повешенным, чтобы вы остались довольны?

Священник с нетерпением рвал пуговицы своей сутаны.

-- Болтун! Какой же у тебя план?

"Да, -- продолжал Гренгуар, разговаривая сам с собой и приложив с

глубокомысленным видом указательный палец к кончику своего носа, -- именно

так! Бродяги -- молодцы. Цыганское племя ее любит. Они поднимутся по первому

же слову. Нет ничего легче. Напасть врасплох. В суматохе ее легко будет

похитить. Завтра же вечером... Они будут рады".

-- Твой способ! Говори же! -- встряхнув его, сказал священник.

Гренгуар величественно обернулся к нему:

-- Да оставьте меня в покое! Неужели вы не видите, что я соображаю?

Он подумал еще несколько минут, а затем принялся аплодировать своей

мысли, восклицая:

-- Великолепно! Дело верное!

-- Способ! -- вне себя от ярости крикнул Клод.

Гренгуар сиял.

-- Подойдите ближе, чтобы я мог вам сказать об этом на ухо. Это

забавный контрудар, который всех нас выведет из затруднительного положения.

Черт возьми! Согласитесь, я не дурак!

Вдруг он спохватился:

-- Постойте! А козочка с нею?

-- Да, черт тебя подери!

-- А ее тоже повесили бы?

-- Ну и что же?

-- Да, они бы ее повесили. Месяц тому назад они повесили свинью. Палачу

это на руку. Потом он съедает мясо. Повесить мою хорошенькую Джали! Бедный

ягненочек!

-- Проклятье! -- воскликнул Клод. -- Ты сам настоящий палач! Ну что ты

изобрел, пройдоха? Щипцами, что ли, надо из тебя вытащить твой способ?

-- Успокойтесь, учитель! Слушайте!

Гренгуар, наклонившись к уху архидьякона, принялся что-то шептать ему,

беспокойным взглядом окидывая улицу, где, впрочем, не было ни души. Когда он

кончил, Клод пожал ему руку и холодно проговорил:

-- Хорошо. До завтра!

-- До завтра! -- проговорил Гренгуар.

Архидьякон направился в одну сторону, а он пошел в другую.

-- Затея смелая, мэтр Пьер Гренгуар! -- бормотал он. -- Ну, ничего.

Если мы люди маленькие, отсюда еще не следует, что мы боимся больших дел.

Ведь притащил же Битон на своих плечах целого быка! А трясогузки, славки и

каменки перелетают через океан.