Ниспровержение субъекта и диалектика желания в бессознательном у фрейда

Вид материалаДоклад

Содержание


Trieb словом «инстинкт» [instinct].
Jouis! (Наслаждайся!), и субъект ничем не сможет ответить на это, кроме J'ouïs
Подобный материал:
  1   2   3   4


НИСПРОВЕРЖЕНИЕ СУБЪЕКТА И ДИАЛЕКТИКА ЖЕЛАНИЯ В БЕССОЗНАТЕЛЬНОМ У ФРЕЙДА

Настоящий текст представляет собой запись доклада, произнесенного на состоявшейся в Руомоне 19—23 сентября I960 года по инициативе «Международного философского коллоквиума» конференции «Диалектика», в которой я участвовал по приглашению Жана Валя.

Дата этого доклада, прочитанного за месяц до конгресса в Бонвале, на который была представлена мною работа «Положение бессознательного», как раз и подвигла меня на его опубликование, позволяя лишний раз засвидетельствовать, что устное изложение учения всегда предшествовало у меня его публикации.

(Воспроизведенный здесь граф был предназначен для моего семинара о формациях бессознательного. Он был разработан на основе анализа структуры острот, взятой мной, к великому изумлению аудитории, в качестве отправного пункта. Происходило это в первом семестре учебного года, т. е. в конце 1957 г. Отчет о семинаре с приведением упомянутой схемы был в свое время опубликован в Психологическом Бюллетене.)


Деятельность, именуемая психоанализом, зиждется на определенной структуре. Для настоящей аудитории, чья компетенция в философских вопросах не вызывает сомнения, структура эта представляет безусловный интерес.

Утверждение, что быть философом — значит интересоваться тем, чем, сами того не зная, интересуются все, имеет ту интересную особенность, что справедливость его недоказуема. Ведь для проверки его философами должны стать все. Говоря о справедливости, я имею в виду справедливость с философской точки зрения, ибо именно такова, в конечном счете, схема истории, предложенная нам Гегелем в Феноменологии духа. Интерес подобного обобщения состоит в том, что оно дает нам удобную возможность определить положение субъекта опосредованно, через отношение к знанию.

Одновременно демонстрируя двусмысленность этого отношения.

Той же самой двусмысленностью отмечено и воздействие науки на современный мир.

Ученый, занимающийся наукой, является субъектом и сам, причем — судя по тому, что наука явилась на свет не сама по себе, что роды прошли не гладко и что им предшествовало несколько выкидышей и преждевременных родов — субъектом со вполне определенными данными.

Так вот, субъект этот, знающий (так, по крайней мере, предполагается), что он делает, не знает на деле того самого, что представляет в результатах его науки всеобщий интерес. Именно так, во всяком случае, обстоит дело в современном мире, где все стоят в этом отношении на одной с ученым ступени невежества.

Уже одно это делает вопрос о субъекте науки заслуживающим внимания. Вопрос, на высоте которого старается оказаться эпистемология, претензии которой далеко опережают, надо сказать, ее реальные результаты.

Отсюда, да будет известно, и чисто дидактическая ссылка на Гегеля, сделанная для того, чтобы с учетом стоящих перед нами задач по обучению психоаналитиков пролить некоторый свет на вопрос о субъекте, надлежащим образом переосмысленный [subvertit] психоанализом.

Право взяться за эту задачу дает мне, очевидно, мой опыт психоаналитической практики. Побудила же меня к этому — что охотно подтвердят все мои последователи — беспомощность теории и злоупотребления в ее передаче, на практике безопасные, но соединенными усилиями приводящие к полной утрате психоанализом его научного статуса. Так что постановка вопроса о минимальных условиях, требуемых для сохранения этого статуса, была начинанием вполне достойным. И имело оно, как оказалось, далеко идущие последствия.

Я не стану разбирать здесь этот вопрос в его специальном аспекте и возвращаться к оценкам, которые я вынужден был дать той искаженной психоаналитической практике, что бытует, прикрываясь именем психоанализа, в Англии и Соединенных Штатах. Мы ограничимся тем, что попытаемся определить, в чем же заключается ниспровержение как таковое. Но прежде мы просим у настоящей аудитории, выдающимся качествам которой только что произнесли похвалу, извинения за то, что в присутствии ее мы не способны на большее, нежели в ее отсутствие — за нашу неспособность, другими словами, опереться в наших доказательствах на нее саму; некоторая дистанция по отношению к ней остается при этом на нашей совести.

Тем не менее мы рассчитываем на ее благосклонное согласие с тем, что условия науки не могут быть созданы эмпиризмом.

И на ее сочувствие при столкновении с уже сложившимся, благодаря повешенному на него научному ярлычку, явлением, именуемым психологией.

Вот в этом-то ярлычке мы ему и отказываем. Отказываем потому, что, как мы надеемся показать, функция субъекта, установленная психоаналитическим опытом, в корне обесценивает все то, что именем психологии лишь прикрывается, и, в какие бы одежды ее положения ни рядились, остается всецело в рамках академической науки.

Критерием этой науки было и будет единство субъекта, являющееся одной из главных предпосылок такого сорта. Для этой последней даже симптоматично, что тема ее всегда подчеркнуто изолирована, как если бы речь шла о возвращении некоторого субъекта познания, или как если бы психика должна была удостоверить себя в качестве двойника физического организма.

В качестве эталона нам может послужить идея, которую разделяет всякое традиционное мышление — идея, вкладывающая определенный смысл в не лишенный оснований термин «состояние знания» [état de la connaissance]. В любом случае — идет ли речь о состояниях энтузиазма, описанных Платоном, о ступенях самадхи в буддизме или об Erlebnis, т. е. переживаниях, вызываемых приемом галлюциногенных препаратов — очень важно знать, что та или иная теория считает в подобном опыте подлинным.

Подлинным в регистре подразумеваемой знанием соприродности [connaturalité].

Ясно как день, что гегелевское знание [savoir], основанное на логизирующем снятии (Aufhebung), уделяет в своей логике этим состояниям не больше места, чем современная наука, которая готова увидеть в них разве что объект опыта, удобный для выявления определенных взаимосвязей, но уж никак не аскезу, выполняющую, так сказать, эпистемогенную или ноофорную функцию.

Позиция эта авторитетна в данном отношении и для нашей дисциплины.

Вы, безусловно, достаточно хорошо разбираетесь в психоаналитической практике и прекрасно понимаете, что подобные состояния не играют в ней никакой роли. Но при этом многие не отдают себе ясного отчета в том, что пресловутая глубинная психология и не думает использовать их для получения, скажем, «озарения» или придавать им какое-либо значение при выборе пути исследования.

Именно в этом смысл дистанции, которую Фрейд предпочитает занимать по отношению к гипноидным состояниям — даже если речь идет всего-навсего об изучении явлений, связанных с истерией. И, что самое важное, Фрейд предпочитает дискурс истерика. Термин «плодотворные моменты» используется в наших исследованиях параноидального знания совершенно безотносительно к Фрейду.

Людям, прямо-таки зачарованным собственной поразительной нелогичностью, нелегко дать понять, что значит допрашивать бессознательное так, как делаем это мы, т. е. до тех пор, пока полученный ответ будет не порывом восторга или категоричным отказом, а просто-напросто «объяснением, почему».

На самом деле мы подводим субъект ни к чему иному, как к дешифровке, уже предполагающей в бессознательном такого рода логику— логику, где можно различить, к примеру, вопрошающий голос, и даже ход аргументации.

Вся психоаналитическая традиция готова засвидетельствовать, что голос психоаналитика сможет эффективно вмешаться лишь в том случае, если вступит в нужном месте, и что вмешавшись слишком рано, он просто заставит бессознательное перед ним замкнуться.

Другими словами, психоанализ, сила которого состоит в его верности Фрейду, не может, в любом случае, выдавать себя за ритуал перехода к какому-нибудь архетипическому или иному тем или иным образом непреходящему опыту: день, когда нечто подобное окажется плодотворным, будет днем упразднения всех границ. До этого нам пока еще далеко1.

Но покуда мы к нашему субъекту все еще на подходе. Сейчас важно как можно точнее уразуметь, что же именно в учении Фрейда составляет, по его мнению, «коперниканский переворот».

Достаточно ли для этого просто расстаться с привилегией — в данном случае привилегией земли занимать центральное место? Последующая потеря человеком аналогичного места в результате триумфального шествия идеи эволюции создает ощущение, что в утрате есть выигрыш, находящий подтверждение в ее постоянстве.

Но так ли мы уверены, что мы в выигрыше, что мы действительно сделали существенный шаг вперед? Неужто ничего не говорит о том, что другая истина — если позволено будет назвать так истину откровения — серьезно от этого пострадает? Разве не верим мы, что, превознося свой центр, гелиоцентризм не менее обманчив, нежели геоцентризм, и что факт наличия эклиптики давал гораздо лучший стимул для моделирования наших отношений с Истинным, прежде чем не утратил в значительной степени своего интереса, став со стороны земли простым поддакиванием солнцу.

Во всяком случае, если уверенности в том, что они являются венцом творения, у людей последнее время поубавилось, то уже никак не из-за Дарвина, убеждающего их как раз в обратном.

Использование имени Коперника с лингвистической точки зрения многозначительно и обладает скрытыми смысловыми ресурсами, связанными как раз с тем самым, о чем я только что упомянул как об отношении к Истинному: я имею в виду эллипс — фигуру, достойную места, от которого берут свое название так называемые высшие истины. Революция ничуть не умаляется, если касается лишь революций небесных тел на их орбитах. С этого момента мы, здесь останавливаясь, не просто избавляемся от нелепости религиозной традиции, которая, как легко убедиться, ничуть от этого не пострадала, но и устанавливаем более интимную связь между режимом знания и режимом истины.

Ибо если переворот Коперника оказался — как многие и до нас это замечали — не таким уже и коперниканским, то объясняется это тем, что знание еще укрывается у Коперника в тени учения о двойственной истине и до сих пор, надо сказать, не подает каких-либо признаков недовольства этим.

Итак, мы оказались на ощутимой границе истины и знания, и в конечном счете у нас есть все основания заключить, что наука наша вновь, похоже, вернулась к решению эту границу закрыть.

Но поскольку история рождения науки достаточно актуальна, чтобы и сейчас напоминать нам о произошедшем некогда вдоль этой границы почвенном сдвиге, резонно предположить, что психоанализ знаменует начало в этом районе нового землетрясения.

Под этим углом зрения рассмотрим вновь ту услугу, которую должна была оказать нам феноменология Гегеля. Услуга эта состоит в идеальном решении, состоящем, если можно так выразиться, в перманентном ревизионизме, при котором истина как вносящий возмущение элемент — то самое, чего не хватает для реализации знания — рассасывается вновь и вновь. Антиномия, игравшая принципиальную роль в средневековой схоластике, предполагается здесь решенной, поскольку рассматривается как воображаемая. Истина есть то самое, о чем знание не может узнать, знает оно его или нет, не задействовав собственное незнание.

Используя наши категории, можно сказать, что перед нами реальный кризис, в котором воображаемое разрешается порождением новой символической формы. Диалектика эта сходится к точке, определяемой как абсолютное знание. В том виде, в каком она выведена, она не может быть ничем иным, как точкой совпадения символического с реальным, от которого больше ждать нечего. Но ведь это и есть субъект, достигший окончательной идентичности себе самому. Откуда с очевидностью следует, что субъект уже пребывает в этой точке во всем совершенстве, и что он-то и является гипотезой, лежащей в основе всего процесса. На то, что он выступает субстратом процесса, указывает и его название: ведь он именуется у Гегеля Selbstbewußtsein, т. е. существо, себя осознающее, все-сознающее.

Оно бы, конечно, и хорошо, но история самой науки — нашей науки — и притом с самого рождения ее, если считать таковым возникновение греческой математики, представляет собой серию обходных маневров, никак с этим имманентизмом не согласующихся, а теории, ею выработанные, вопреки видимости, которую создает поглощение частных теорий общими, в диалектическую схему «тезис-антитезис-синтез» явно не укладываются.

Да и невнятный шум, доносящийся до нашего слуха из недр великих сознаний, коим обязаны мы кардинальным изменениям, произошедшим в современной физике, лишний раз напоминает нам, что и для этого, как и для любого иного знания, час истины должен пробить в совсем другом месте.

И разве не видно, что удивительное внимание науки к поднятой вокруг психоанализа шумихе объясняется, быть может, тем, что он несет в себе некие теоретические надежды, обязанные своим возникновением чему-то большему, нежели простое недоразумение?

Мы уже не говорим, естественно, о том удивительном боковом переносе [transfert latéral], с помощью которого получают новую закалку в психоанализе категории психологии, черпающей в нем новые силы для исполнения своих лакейских, связанных с социальной эксплуатацией обязанностей. По причинам, о которых мы уже говорили, мы считаем судьбу психологии делом решенным и обжалованию не подлежащим.

Как бы то ни было, но два наши экскурса — к абсолютному субъекту Гегеля и к упраздненному субъекту науки— проливают свет, необходимый для оценки подлинных масштабов разыгрывающейся у Фрейда драмы: перед нами возврат истины в область науки с одновременным утверждением ее в области научной практики — некогда вытесненная, она вновь возвращается. Разве не бросается в глаза расстояние, отделяющее «несчастное сознание», которое, сколь бы глубокий отпечаток ни оставило оно у Гегеля, можно считать просто-напросто отсрочкой некоего знания [suspension d'un savoir], от «неудовлетворенности цивилизацией» у Фрейда — при всем том, что лишь вскользь, во фразе, произнесенной с готовностью взять свои слова назад, указывает он на нечто такое, что при чтении ее приходится сформулировать не иначе, как «отклонение» (англичане сказали бы: skew) субъекта от пола.

В нашем подходе к определению позиции Фрейда, нет, следовательно, ничего от той судебной астрологии, в которой нынешняя психология погрязла. Ничего, что происходило бы от качества, ничего интенсивного [l'intensif]; ничего общего с любой дающей почву идеализму феноменологией. Несмотря на созданную словами видимость, сознание у Фрейда столь же мало способно построить бессознательное на своем отрицании (в этом смысле бессознательное известно уже со времен св. Фомы), сколь бессилен оказывается аффект в роли протопатического субъекта, поскольку штатной единицы на эту должность не предусмотрено.

Бессознательное, по Фрейду, есть цепь означающих, которая где-то в другом месте («на другой сцене», по его выражению) настоятельно повторяется, проникая в лазейки, предоставляемые ей наличным дискурсом и мышлением [cogitation], которое тот изнутри формирует.

Главным термином этой формулы, на которую мы претендуем лишь постольку, поскольку она идеально согласуется как с текстом Фрейда, так и с психоаналитическим опытом, является означающее. Это термин античной риторики, которому современная лингвистика дала новую жизнь в учении, чьи этапы мы рассмотреть здесь не можем, но чье зарождение и расцвет связаны с именами Фердинанда де Соссюра и Романа Якобсона, напоминающими нам, что корни ведущей в западном структурализме науки лежат в России, где произошел в свое время расцвет формализма. Даты 1910 (Женева) и 1920 (Петроград) достаточно красноречиво объясняют, почему инструментом этой науки Фрейд не смог воспользоваться. Но этот совершенный историей промах делает еще более поучительным тот факт, что механизмы, описанные Фрейдом как механизмы «первичного процесса», т. е. механизмы, определяющие режим деятельности бессознательного, в точности соответствуют функциям, которые эта научная школа считает определяющими для двух наиболее ярких аспектов деятельности языка — метафоры и метонимии, т. е. эффектам замещения и комбинации означающих, возникающим, соответственно, в синхроническом и дихроническом измерениях дискурса.

Теперь, когда мы распознали в бессознательном его языковую структуру, какое представление можем мы составить о его субъекте?

Руководствуясь чисто методическими соображениями, можно попытаться исходить из чисто лингвистического определения Я как означающего. Согласно последнему он есть не что иное, как «шифтер» или «индикатив», указывающий в подлежащем [sujet] высказывания субъект [sujet], в смысле того, кто ведет речь.

Другими словами, он указывает на субъект акта высказывания, но при этом отнюдь не означает [signifie] его. Это явствует уже из того факта, что означающее субъекта акта высказывания может в высказывании вообще отсутствовать, не говоря уже о том, что кроме Я существуют и другие означающие, отнюдь не сводящиеся к тому, что неудачно называют разновидностями, или «падежами» [les cas], первого лица единственного числа, даже если это последнее находит себе приют в повелительном наклонении множественного или в Себе [Soi] самовнушения. Мы полагаем, к примеру, что нам удалось обнаружить субъект высказывания в означающем НЕ, именуемом грамматистами НЕ эксплетивным — термин, уже сам по себе красноречиво выражающий мнение тех крупнейших специалистов, которые, как это ни поразительно, считают его употребление произвольным. Дай бог, чтобы та смысловая нагрузка, которую мы ему придаем, заставила их одуматься, пока не обнаружилось, что они ничего в этом деле не понимают [avant qu'il ne soit avéré qu'ils n'y comprennent rien] — уберите из фразы не, и Я удаляюсь в безличное, а высказывание мое теряет тем самым свой наступательный характер. Но я опасаюсь при этом, как бы они не принялись позорить меня [qu'ils n'en viennent à me honnir] — пропустите это не, и отсутствие его, сводя небезосновательное опасение, с которым я давал понять свое отвращение, к робкому утверждению, лишает мой акт высказывания [énonciation] его смыслового акцента, помещая меня внутри высказывания как такового [énoncé]. Но когда, умирая по их милости от скуки, я говорю «tue» [3-е лицо ед. числа от tuer — «убивать»; или страдательное причастие от se taire — молчать, умолкать], где же еще мое место, как не в презрительном «tu» [ты], через призму которого я меряю их взглядом? Не сердитесь, я просто обиняком упоминаю о том, что мне тошно было бы рассматривать в неестественных координатах клинической картины.

Я имею ввиду правильный способ ответа на вопрос: «Кто говорит?», когда речь идет о субъекте бессознательного. Ведь от самого субъекта этого ответа получить нельзя: как согласно свидетельствует весь опыт психоанализа, он не знает ни того, что именно он говорит, ни того, что он говорит вообще. Поэтому место «запрещенного», т. е. того «сказанного между прочим» [inter-dit], к которому «выговоренное» [intra-dit] между двумя субъектами сводится — и есть то самое место, где прозрачности классического субъекта расщепляется, подвергаясь последствиям fading'а, которые очерчивают фрейдовский субъект, все точнее скрывая его за означающим все более чистым; будем же надеяться, что явления эти приведут нас к тем рубежам, где оговорки, сталкиваясь с остротами, совпадают с ними, а то и еще дальше - в тот край, где элизии содержат аллюзии, для травли Присутствия в его логове столь неоценимые, что просто удивительно, как охота на Dasein до сих пор ими не воспользовалась.

Но чтобы не оказалась напрасной наша, психоаналитическая, охота, нам следует свести все к функции разрыва в дискурсе, и в первую очередь того, что кладет рубеж между означающим и означаемым. Интересующий нас субъект дает о себе знать именно здесь, ибо связав себя со значением он оказывается под знаком пред-сознания. Это ведет к парадоксальному выводу, что дискурс в психоаналитическом сеансе ценен лишь своими перерывами и запинками; так бы оно и было, если бы сам сеанс не представлял собой разрыва в дискурсе ложном — точнее, в том, что дискурс реализует, опустошаясь в качестве речи и превращаясь в подобие той стертой монеты Малларме, что переходит из рук в руки «в молчании».

Только этот разрыв в означающей цепи и может подтвердить, что структура субъекта есть нарушение непрерывности в Реальном. И там, где лингвистика приписывает означающему детерминирующую по отношению к означаемому роль, психоанализ демонстрирует истинность этого отношения, проделывая в детерминантах своего дискурса смысловые «дыры». Вот путь, на котором проводится в жизнь чеканная как досократический афоризм заповедь Фрейда: Wo Es war soll Ich werden* заповедь, которую мы уже не раз комментировали, но теперь попробуем рассмотреть под несколько новым углом зрения. Под углом зрения грамматики: там, где это некогда было [là ou ce fut],., что это значит? Будь оно лишь тем "оно", что некогда было (глагол "быть" стоит здесь в аористе), как мог бы я явиться туда, чтобы заявив [énoncer] об этом теперь, обрести бытие именно там?

Но по-французски мы скажем «Là ou c'était...» [там, где это было...]. Воспользуемся преимуществом недвусмысленного французского имперфекта. Там, где это было вот-вот [à l'instant même], было лишь краткий миг между исчезновением, еще бросающим свой отсвет, и неудачной попыткой появиться на свет — там, ценой исчезновения из мною сказанного [mon dit], могу явиться на свет [venir à l'être] Я.

Акт высказывания [renonciation], себя разоблачающий [dénonce], высказанное [énoncé], от себя отрекающееся [se renonce], рассеивающийся мрак невежества и возможность, себя утрачивающая — что это, как не след того, что непременно должно быть, чтобы из бытия выпасть?

В сновидении, пересказанном Фрейдом в статье, «Формулировки двух принципов психического события»2, произносится — с пафосом, сопутствующим явлению покойного отца в виде призрака — фраза: он не знал, что был мертв.

Мы уже пользовались этой фразой как предлогом, чтобы проиллюстрировать отношение субъекта к означающему с помощью высказывания