Галили клайв баркер перевод с английского Е. Болыпелапова и Т. Кадачигова. Перевод стихов Б. Жужунава. Ocr denis Анонс
Вид материала | Документы |
СодержаниеГлава VIII |
- Проклятая игра клайв баркер перевод с английского Д. Аношина. Ocr денис, 5278.8kb.
- Сотканный мир клайв баркер перевод с английского А. Медведева. Ocr денис, 4635.4kb.
- Книги крови книга 5 Клайв баркер перевод с английского М. Красновой. Ocr денис, 1714.97kb.
- Камера джон гришем перевод с английского Ю. Кирьяка. Ocr tymond Анонс, 6452.48kb.
- Золотой дождь джон гришем перевод с английского: М. Тугушевa (гл. 1-26), А. Санин (гл., 7097.08kb.
- Перевод с английского под редакцией Я. А. Рубакина ocr козлов, 6069.44kb.
- Завещание джон гришем перевод с английского И. Я. Доронина. Ocr tymond Анонс, 5160.59kb.
- А. Конан-Дойль новоеоткровени е перевод с английского Йога Рàманантáты, 2314.23kb.
- Влюбленный шекспир энтони берджесс перевод с английского А. И. Коршунова. Ocr бычков, 3065.29kb.
- Честь израэля гау, 1808.36kb.
1
Вечером того же дня Рэйчел позвонила Митчеллу и сообщила, что случайно встретила Сесила и узнала, что Митчелл нарушил их соглашение и консультировался с адвокатом. Митчелл пытался оправдаться тем, что это была не консультация, а разговор по душам. Сесил для него все равно что второй отец. Они говорили о жизни, о любви, а не о юридических тонкостях развода. Тут Рэйчел не удержалась и заметила, что, по ее мнению, Сесил вряд ли что-то смыслит в любви.
- Прошу тебя, не злись на меня, - взмолился Митчелл. - Я был не прав. Ну прости. Понимаю, это выглядит так, словно я попытался устроить дело без твоего ведома. Но, честное слово, у меня и в мыслях этого не было.
Его беспомощные извинения только вывели Рэйчел из себя. Подавив искушение послать ко всем чертям самого Митчелла, его семью и его адвоката, она неожиданно для себя заявила:
- Я собираюсь уехать на некоторое время.
Сообщать об этом Митчу вовсе не входило в ее планы, более того, она до сих пор не была уверена, что поедет. Поэтому собственные слова удивили ее почти так же, как и Митчелла.
Митчелл осведомился, не собирается ли она вновь поехать в Дански. Нет, последовал ответ. Так куда же она едет? Ей надо сменить обстановку, вот и все. Она хочет уехать подальше от него, так это надо понимать? Нет, он здесь ни при чем. Она не собирается от него убегать.
- Так куда же ты едешь, черт побери? - не отставал Митчелл.
На языке у Рэйчел вертелся ответ, но на сей раз она сдержалась и промолчала. Повесив трубку, она вышла на балкон и устроилась в кресле, глядя на раскинувшийся внизу парк и думая обо всем сразу и ни о чем в отдельности. Лишь тогда слова, которые она не сказала Митчу, сорвались с ее губ.
- Я не убегаю, - едва слышно прошептала она. - Я бегу навстречу... сама не знаю чему.
***
Этой мыслью Рэйчел не поделилась ни с кем, даже с Марджи. Все это выглядело глупо. По совету женщины, чья кровь на семьдесят процентов состоит из алкоголя, она отправляется на какой-то неведомый остров, о котором прежде даже не слышала. Для ее внезапного отъезда не было никаких причин, и с точки зрения здравого смысла ее поездка казалась абсолютно бесцельной. И все же она ощущала, что едет не зря, и сознание этого дарило ей радость. Рэйчел сама не знала, что порождало подобную уверенность, но охватившее ее воодушевление ничуть не ослабевало. Впервые за долгие месяцы на душе у нее было легко, и она благодарно наслаждалась этим чувством, так как знала по горькому опыту - подобно любви, оно может исчезнуть без предупреждения.
***
Марджи взяла на себя все хлопоты, связанные с поездкой. Все, что требовалось от Рэйчел, - к следующему четвергу собрать вещи и уладить дела в Нью-Йорке. Марджи предупредила, что, оказавшись на острове, Рэйчел сразу же возненавидит телефон. Ей и вспоминать не захочется о городе и об оставшихся там друзьях. На острове совсем иной ритм жизни, иные заботы и цели.
- Наверное, мне стоит попрощаться с прежней Рэйчел, - сказала Марджи. - Потому что, поверь мне, ты вернешься совсем другим человеком.
- Думаю, ты преувеличиваешь, - ответила Рэйчел.
- Ничуть, - в голосе Марджи звучала твердая уверенность. - Впрочем, что спорить, скоро сама убедишься. В первые дни с непривычки может показаться скучновато. Как же, ведь там нечем заняться, не о ком посплетничать. Но потом поймешь, что ничего этого тебе больше не надо. Ни развлечений, ни разговоров. Будешь сидеть целыми днями и наблюдать за плывущими по небу тучами или за набегающими на песок волнами. А если пойдет дождь, будешь слушать, как он стучит по крыше. Господи, Рэйчел, это так приятно - слушать, как дождь стучит по крыше, и думать: мне ничего не надо, кроме того, что у меня уже есть.
Стоило Марджи заговорить об острове, она менялась на глазах, и восторг, пробуждаемый в ней воспоминаниями об этом чудесном месте, казалось, все усиливался.
- А сколько раз ты сама бывала на этом острове? - спросила Рэйчел.
- Всего два рада, - вздохнула Марджи. - Да и то во второй раз зря я приехала. Не стоило этого делать. Хотя были веские причины. Но это было ошибкой.
- Ты говоришь загадками.
- Просто все это слишком долгая история, - отмахнулась Марджи. - И не очень интересная. Ты-то едешь туда в первый раз, а это - самое главное.
- Тебя послушать, на этом острове я вновь стану неискушенной девственницей, ждущей приобщения к великой тайне, - улыбнулась Рэйчел.
- Знаешь, детка, похоже, ты права. С тобой произойдет нечто в этом роде.
2
Если у Рэйчел оставались какие-то сомнения по поводу своей опрометчивой авантюры, они улетучились без следа, как только она откинулась на спинку кресла в салоне первого класса и пригубила принесенное стюардессой шампанское. В конце концов, даже если восторги Марджи преувеличены и на самом деле остров вовсе не покажется ей раем земным, побывать в новом месте все равно чертовски увлекательно, к тому же Марджи права - сейчас Рэйчел необходимо вновь стать собой, а на острове никто не помешает ей сделать это.
Первый этап путешествия, перелет до Лос-Анджелеса, был ничем не примечателен. Благодаря нескольким порциям спиртного Рэйчел погрузилась в приятную дрему, в которой и пребывала большую часть полета. В Лос-Анджелесе предстояла двухчасовая стоянка, и она вышла из самолета, чтобы размять ноги и выпить чашку кофе. В аэропорту царила невероятная толчея, и Рэйчел наблюдала за суетящимися людьми - разгоряченными, потными, плачущими и смеющимися - со спокойной отстраненностью жительницы другой планеты. Когда она вернулась в самолет, выяснилось, что рейс задерживается. Капитан объяснил, что причиной задержки послужила незначительная техническая неполадка, и заверил, что вскоре она будет исправлена. И действительно, через двадцать, самое большее через двадцать пять минут было объявлено, что самолет готов к отправлению. Во время второго перелета Рэйчел уже не спала. В душе ее начали пробиваться ростки беспокойства. Она пыталась вспомнить, что говорила Марджи о чудесном острове и о загадочном доме. Вроде бы о том, что там по-прежнему случаются чудеса...
"Да, сейчас мне не помешало бы чудо", - вздохнула Рэйчел. Вот если бы начать все сначала, вновь стать прежней девочкой, не знающей ни боли, ни разочарований. Впрочем, была ли она такой когда-нибудь? Где она, беззаботная, наивная Рэйчел, верившая, что в этом прекрасном мире царит доброта и все, что происходит - только к лучшему? С тех пор как она последний раз увидела в зеркале это жизнерадостное, самонадеянное создание, кажется, минула вечность. Годы, проведенные в Дански - в особенности после смерти отца, - пригвоздили ее к земле и мешали взлететь вновь. Со временем ее надежды на свободную, счастливую, беспечную жизнь таяли. Даже после встречи с Митчеллом, превратившим ее в сказочную принцессу, надежды эти не спешили возвращаться. В первые месяцы знакомства с Митчеллом она постоянно ожидала, что он скажет ей держать выше нос и не смотреть на мир так мрачно. Но он, похоже, не замечал грусти в ее взгляде. А может, и замечал, но думал, что богатства Гири - надежное лекарство от самой черной меланхолии.
Мысли о Митчелле вновь заставили Рэйчел загрустить. Бедный Митчелл, он так хотел быть оптимистом. Разлука пойдет на благо им обоим.
Аэропорт Гонолулу, в котором ей уже случалось бывать, не изменился. В бесчисленных магазинах по-прежнему продавались фигурки, грубо вырезанные из скорлупы кокоса, бары предлагали тропические коктейли, толпы туристов в пестрой одежде сновали туда-сюда под предводительством гидов, несущих таблички с объявлениями. Повсюду мелькали цветастые рубашки, без которых не обходится ни один американец, побывавший на Гавайях. Неужели рай земной, который с таким упоением описывала Марджи, расположен на расстоянии двадцатиминутного перелета отсюда, с недоумением спрашивала себя Рэйчел. В это ей верилось с трудом.
Но сомнения ее стали слабеть, как только она вышла из аэропорта, и очаровательный неуклюжий вагончик повез ее в терминал, откуда должен был отправиться ее самолет. В знойном воздухе царило благоухание, и нежная свежесть океана смешивалась с ароматом экзотических цветов.
Самолет оказался совсем маленьким, но больше половины кресел в салоне пустовало. Хороший признак, удовлетворенно отметила про себя Рэйчел. Судя по всему, общество туристов в гавайских рубашках ей не угрожает. Миниатюрный самолет оторвался от земли более резко, чем его громоздкий собрат, и стремительно набрал высоту. Через несколько секунд взгляду Рэйчел открылась лазурная гладь океана, а небоскребы Гонолулу исчезли из виду.
Глава VIII
Перелет из суетного и шумного Гонолулу до Острова Садов длится недолго, не более двадцати пяти минут. Но пока Рэйчел находится в воздухе, позвольте мне рассказать об одном событии, которое произошло примерно за две недели до этого.
Это случилось в маленьком невзрачном городишке Пуэрто-Буэно. Из всех городов, упомянутых в этой книге, Пуэрто-Буэно, пожалуй, самый захолустный и находится на одном из отдаленных островов чилийской провинции Магаланес. Эта провинция отнюдь не относится к числу райских уголков, где люди стремятся провести отпуск; пейзаж на овеваемых знойными ветрами островах никак не назовешь живописным, и некоторые из них совершенно пустынны. Неудивительно, что Пуэрто-Буэно, насчитывающий семь сотен жителей, считается здесь крупным городом, но обитатели близлежащих островов не часто поминают его в своих разговорах. Этот город с течением лет стал пристанищем для разного сброда, людей, не привыкших жить в ладах с законом. Его жители - в основном преступники, скрывающиеся от правосудия и кочующие в поисках надежного убежища, и те, кого страшит не закон, а людская месть. Некоторые из тех, кто избрал для себя этот захудалый городок, в свое время весьма печально прославились. Так, один из местных жителей до поры довольно успешно отмывал деньги для Ватикана, другая жестоко расправилась со своим мужем в Аделаиде и до сих пор как самую дорогую реликвию хранит фотографию мертвого тела. Но в большинстве своем жители Пуэрто-Буэно - ничем не примечательные злоумышленники, воры и фальшивомонетчики, поимка которых не принесет большой чести их преследователям.
Учитывая своеобразные особенности здешнего населения, трудно предположить, что в Пуэрто-Буэно может царить порядок и безмятежность, но это именно так. Кажется, никто здесь не знает, что такое преступления - их не совершают, о них не говорят и не вспоминают. Обитатели города предпочитают забыть о собственном бурном прошлом и провести остаток дней в тишине и покое. Конечно, Пуэрто-Буэно не обременен избытком комфорта (здесь всего два магазина, и электричество порой поступает с перебоями), но город этот, бесспорно, уютнее, чем тюрьма или могила. А в погожие деньки местные жители прогуливаются по обшарпанной набережной, любуются чистым небом, где никогда не увидишь следа пролетевшего самолета, и думают о том, что называть этот городок забытой богом дырой не так уж и справедливо.
Как вы понимаете, корабли редко бросают якорь в здешней гавани. Иногда рыболовное судно, снующее вдоль побережья, находит тут защиту от шторма, порой вдали появляется белоснежный круизный лайнер, капитан которого явно сбился с курса, - впрочем, это видение из другого мира исчезает за горизонтом так быстро, что пассажиры его вряд ли успевают рассмотреть домики Пуэрто-Буэно. Обычно гавань служит пристанищем нескольким утлым лодчонкам, столь потрепанным, что самый отчаянный смельчак не решился бы выйти на них в море. Зимой некоторые из них уходят под воду, где и сгнивают.
Но пришел день, когда у здешних берегов пришвартовалось судно, которое никак нельзя было отнести ни к одной из перечисленных категорий. Судно это, носившее имя "Самарканд", многократно превосходило по красоте и изяществу любой из круизных лайнеров, а по легкости и маневренности - любой из рыбачьих катеров. То была яхта, обшитая некрашеным мореным деревом, которое покрывал блестящий лак. Рубка, штурвал и обе мачты яхты тоже были из мореного дерева, и при определенном освещении древесные прожилки складывались в причудливый узор, словно яхта была расписана искусным рисовальщиком. Что до парусов, то они, как и положено, были белые, но штопанные множество раз, и теперь контуры бесчисленных заплат, имевших более светлый или более темный оттенок, также составляли замысловатый рисунок.
Впрочем, допускаю, что избалованный взор не счел бы яхту столь уж примечательной. Во Флориде и Сан-Диего, где швартуются самые роскошные суда в мире, она вряд ли привлекла бы внимание. Иное дело Пуэрто-Буэно - здешним жителям чудесная яхта, вошедшая в гавань в серый, холодный день, казалась ожившим сновидением. И хотя впервые капитан (который был единственным человеком на борту) привел свою Красавину в гавань Пуэрто-Буэно так давно, что никто из местных старожилов не помнил этого события, всякий раз, стоило яхте показаться на горизонте, десятки людей устремлялись к берегу, чтобы полюбоваться ее прибытием. В появлении яхты была какая-то высшая справедливость, подобная приходу весны после тоскливой холодной зимы, и это смягчало даже суровые сердца жителей Пуэрто-Буэно.
Но стоило судну войти в гавань, зрители сразу покидали набережную. Они знали, что за швартовкой и сходом на берег единственного темнокожего человека, приведшего свой корабль к их берегам, наблюдать не стоит. Согласно легенде, тот, кто увидит, как нога капитана "Самарканда" ступит на твердую землю, поплатится за собственное любопытство жизнью - много лет назад именно так случилось с одним несчастным зевакой, который умер прежде, чем минул год после того, как яхта вошла в гавань. Поэтому все взоры устремлялись прочь, когда капитан, сойдя по трапу, поднимался на вершину нависавшего над бухтой холма, где был его дом. Ни один из обитателей города не знал об этом человеке ничего, кроме имени. Имя это известно и вам. Галили.
***
Вы, наверное, хотите узнать, зачем моему сводному брату понадобилось жилище в городе, население которого сплошь состоит из бывших преступников. Все просто - Галили приобрел дом в Пуэрто-Буэно случайно. Он шел под парусом вдоль побережья - подобно тем рыбачьим суденышкам, о которых я вскользь упомянул, - как вдруг внезапно налетевший шторм поставил его перед выбором - искать убежища в ближайшей гавани или пойти ко дну. Галили принял решение не без колебаний. В то время его терзали отчаяние и неудовлетворенность, и поднявшаяся буря навела его на мысль отдаться на волю разъяренных волн. Но он все же отказался от этого убийственного намерения - не ради собственного спасения, но ради яхты, которую считал своим единственным другом. Столь благородное судно не заслуживало такого бесславного конца; Галили представил, как останки "Самарканда" будут выброшены на берег, и крестьяне пустят их на растопку. Давным-давно он пообещал своему другу, что, когда придет время, обеспечит ему достойный конец далеко, очень далеко от земли.
Итак, Галили взял курс на Пуэрто-Буэно - который в ту пору был раза в четыре меньше, чем теперь, ну а что касается недавно построенной гавани, то в нее вряд ли успело войти хотя бы одно судно. Кстати, возведена гавань была под руководством некоего Артуро Хиггинса, по происхождению англичанина, - он истратил на строительство все свои деньги и за год до появления Галили свел счеты с жизнью. Его опустевший дом возвышался на холме, и Галили, влекомый странным желанием увидеть место, где свершилось самоубийство, поднялся на холм и открыл дверь заброшенного жилища. Со дня смерти Хиггинса в доме никто не бывал, в спальне свили гнезда чайки, а в камине обосновались крысы. Но путешественнику царившее здесь запустение пришлось по душе. На следующий день он встретился с дочерью Хиггинса, не торгуясь, приобрел у нее дом и перенес туда свои пожитки. В ясные дни с вершины холма открывался восхитительный вид, и Галили стал считать этот одинокий дом своим вторым надежным пристанищем; первым, разумеется, была яхта, стоявшая на якоре в мирных водах гавани.
Проведя в Пуэрто-Буэно около двух недель, Галили запер дом и недвусмысленно дал понять, что всякий, кто рискнет переступить его порог, горько в этом раскается, после чего отбыл в неизвестном направлении.
Его не было больше года, но все же он вернулся, и с тех пор Галили навещал Пуэрто-Буэно постоянно; иногда от визита к визиту проходило несколько месяцев, иногда - несколько лет. Все, связанное с ним, было окружено тайной; в городе считали, что многие беглые преступники выбрали Пуэрто-Буэно именно потому, что до них дошли слухи о Галили. Если это так, спросите вы, почему истории об удивительном путешественнике, человеке, в жилах которого течет божественная кровь, не привлекли в город более возвышенные души? Законный вопрос. Почему в Пуэрто-Буэно не пожаловали святые? Почему честь, оказанная этому захолустью Галили, превратила город в прибежище воров и убийц?
Ответ прост: дух самого Галили был слаб и немощен. Как мог тот, кто не способен исцелить собственный духовный недуг, привлечь животворящие силы?
***
Теперь вам известно, как обстояли дела примерно за неделю до прибытия Рэйчел на Гавайи.
Так случилось, что Галили в это время был не в море, а в своем доме на вершине холма. Он привел "Самарканд" в Пуэрто-Буэно, так как яхта нуждалась в ремонте, и в течение нескольких недель делил время между гаванью и своим одиноким жилищем. От рассвета до заката он трудился над починкой судна, а после наступления темноты садился у окна в доме Хиггинса и смотрел на расстилавшийся внизу Тихий океан. Никому из местных жителей он не позволял ступить на палубу "Самарканда" и помочь ему в работе. Он считал, что лишь его собственные руки способны должным образом все залатать и исправить все поломки. Иногда какой-нибудь не в меру любопытный смельчак решался прогуляться по набережной, исподтишка наблюдая за Галили, но одного яростного взгляда, брошенного владельцем яхты, было достаточно, чтобы с зеваки слетела вся напускная отвага. Лишь однажды Галили удостоил жителей города своим обществом - это случилось в ветреную ночь за несколько дней до его отплытия. Галили неожиданно явился в маленький бар на холме, где неизменно собиралась половина местных обывателей, и выпил такое количество бренди, какое неминуемо свалило бы с ног самого крепкого из городских пьяниц. А он лишь слегка оживился, и у него, если можно так выразиться, слегка развязался язык - по крайней мере, в сравнении с его прежним непроницаемым молчанием. Все те, кому в ту ночь выпало удовольствие поговорить с Галили, унесли с собой лестное чувство, будто бы он распахнул перед ними свою душу, рассказав о самом сокровенном. Но когда на следующее утро они попытались повторить услышанное от него, выяснилось, что слова Галили ускользнули из их памяти. Галили предпочитал не говорить, но слушать; когда же ему самому хотелось поведать историю, он рассказывал о чужой жизни.
Дня через два он, по каким-то причинам, заметно ускорил работы по ремонту яхты. В течение трех суток он трудился без отдыха, по ночам расставляя на яхте фонари-"молнии". Казалось, он внезапно получил приказ об отплытии и вынужден выйти в море раньше, чем рассчитывал.
По свидетельствам очевидцев, на третий день он появился в самом крупном из двух городских магазинов, чтобы пополнить запасы провизии. Он говорил отрывисто и резко, выражение лица его было мрачным, и никто не отважился спросить его, куда он направляется. Продукты доставил на яхту Хернандес, сын владельца магазина. Галили щедро расплатился с юношей и передал через него свои извинения Хернандесу-старшему, попросив простить его за проявленную в магазине грубость и заверив, что он не хотел никого оскорбить.
Больше ни с кем из жителей Пуэрто-Буэно Галили не перемолвился ни словом. В сумерках он снялся с якоря, и "Самарканд", оставив крошечную гавань, вышел в открытое море и устремился к неведомой и загадочной цели.
Глава IX
1
Как я уже не раз имел случай заметить, Никодим был наделен воистину невероятной мужской мощью. Его привлекало все, связанное с эротикой (за исключением книг), полагаю, что и пары минут не проходило, чтобы он не подумал о сексе. При этом объектами его интереса служили отнюдь не только люди и создания, имеющие сверхчеловеческую природу. Ему нравилось любое открытое проявление либидо. Особым его расположением пользовались лошади. Он обожал наблюдать, как они совокупляются. Нередко он подходил к ним и, сам покрываясь от возбуждения испариной, на ухо шептал слова ободрения то жеребцу, то кобыле. Порой, когда дело не ладилось, он пускал в ход собственные руки, приходя на помощь неумелым любовникам. При необходимости он возбуждал член жеребца и направлял его куда следует, а кобылу поглаживал с такой нежностью, что она успокаивалась и становилась покладистой.
Один из таких случаев запечатлелся в моей памяти с особой ясностью, и произошел он примерно года за два до кончины Никодима. У него была лошадь по имени Думуцци, которой он чрезвычайно гордился. И, надо признать, на то были все основания. Уверен, этот изумительный жеребец каким-то сверхъестественным образом был связан с отцом кровными узами, ибо ни прежде, ни потом я не встречал столь дивного создания. Забудьте все восторги по адресу арабских скакунов или боевых казачьих коней. Думуцци относился к иному, более высокому разряду, чем эти животные, он обладал не только восхитительно пропорциональным, поражавшим изысканностью форм телом, но и выдающимся умом. Дойди до нас его родословная, она наверняка изменила бы наши представления о самом понятии "лошадь". Иногда мне казалось, что отец мой собственноручно изваял это чудо и вдохнул в него жизнь, чтобы настроить людей на более возвышенный лад, - каждый, кто имел счастье любоваться непревзойденной красотой жеребца, его силой, быстротой и грацией, не мог не задуматься о величии мироздания. (Хотя, может, все было иначе, и отец просто тешил свое самолюбие, намереваясь украсить потомством Думуцци свои конюшни в "L'Enfant", я не знаю.)
Так или иначе, ночью, о которой идет речь, разыгралась чудовищная буря. Погода стала портиться еще вечером, внезапно сгустилась темнота, и свинцовые тучи закрыли заходящее солнце. Раскаты грома, раздававшиеся вдали, были столь глубоки, что земля содрогалась.
Лошади запаниковали, перепутанным животным было не до спаривания. Особенно нервничал Думуцци; единственным его недостатком была повышенная нервность, он словно чувствовал, что, будучи исключительным созданием, имеет право на некоторые капризы. В ту ночь его беспокойство возросло до крайних пределов, и мой отец, придя в конюшню, чтобы подготовить своего любимца к совокуплению, обнаружил, что Думуцци бьет копытами в стойле, ржет и брыкается. Все попытки успокоить жеребца оказались тщетными. Помню, я предложил Никодиму отложить дело до утра, когда гроза стихнет, но дело было в столкновении двух характеров, и, разумеется, Никодим не мог пойти на попятную и пропустил мои слова мимо ушей. Он попытался образумить Думуцци, словно захмелевшего лучшего друга, потом заявил, что не время показывать свой норов и чем скорее Думуцци успокоится и приступит к выполнению своих обязанностей, тем лучше будет для всех. Но Думуцци остался глух к уговорам, напротив, он дал полную волю своим расходившимся нервам. Жеребец разнес в щепки кормушку, а после принялся за стену конюшни и пробил в ней внушительных размеров дыру, выломав дюжину кирпичей так легко, словно они были из папье-маше. За отца я не боялся, ибо в ту пору считал, его неуязвимым, но я всерьез стал беспокоиться о себе. По поручению Никодима я много путешествовал по свету в поисках выдающихся лошадей и знал, что разъяренный конь может не только изувечить, но и убить человека. Я своими глазами видел в Лиможе могилу коннозаводчика, которому за два дня до моего приезда вышибла мозги лошадь (кстати, именно та, что была целью моего приезда), а на Тянь-Шане я познакомился с бедолагой, которому откусила руку разгневанная кобыла. К тому же я был свидетелем лошадиных сражений и знал, что эти животные не знают ни усталости, ни снисхождения и дерутся до тех пор, пока земля под их копытами не закипает от крови. Итак, я стоял поодаль, трепеща за свою жизнь и сохранность своих членов, и все же был не в состоянии отвести взгляд от разыгрывавшегося передо мной жуткого зрелища. Раскаты грома грохотали теперь прямо над нашими головами, и Думуцци пришел в полное неистовство. По его блестящей гриве пробегали искры статического электричества, копытами он тоже выбивал искры, а его ржание порой заглушало гром.
Никодим был невозмутим. За свою жизнь он имел дело с бесчисленным множеством норовистых животных, и Думуцци, несмотря на всю свою непревзойдённую красоту и неимоверную силу, был лишь одним из них. После непродолжительной борьбы отцу удалось накинуть на коня уздечку и вытащить его из конюшни на открытую площадку, где томилась на привязи кобыла. Даже сейчас эта картина так живо стоит у меня перед глазами, что воспоминания заставляют мое сердце биться быстрее. Я вновь вижу зигзаги молний, разрезающих пелену туч, дрожащих лошадей, их рты, все в пене, оскаленные желтые зубы. Никодим орал на своих красавцев, перекрикивая бурю, и, стоило бросить взгляд ниже его пояса, становилось понятно, как сильно его все это возбуждало.
Клянусь, в свете молний он сам казался полузверем - длинные, до пояса, волосы развевались на ветру, лицо исказила дикая улыбка, кожа переливалась всеми цветами радуги. Если бы он внезапно превратился в иное существо (в лошадь, в бурю, может, и в то и в другое одновременно), я бы ничуть не удивился. Меня, скорее, поражало, что он сдерживается и не утрачивает человеческий облик. Наверное, ему казалось занятным ограничивать собственное неистовство тесными рамками человеческого тела, ему нравилось напрягать мышцы и обливаться потом.
И вот он - человек, божественная сущность которого в эти минуты была предельно близка сущности животной, - тащил упиравшегося жеребца к испуганно перебиравшей ногами кобыле. Мне казалось, что ни одна кобыла в мире не могла в тот момент пробудить желание у Думуцци, но я ошибался. Никодим встал между лошадьми и стал возбуждать их обоих, он поглаживал их бока, животы и морды и что-то им говорил не переставая. Несмотря на испуг, Думуцци наконец вспомнил о собственном естестве. Его огромный член встал, и он, больше не теряя времени, устремился к кобыле. Отец, по-прежнему подбадривая, похлопывая и поглаживая обоих, взял в руки могучий жезл жеребца и направил его в отверстие кобылы. В дальнейшей помощи Думуцци не нуждался. Он покрыл кобылу с ловкостью, вполне достойной такого красавца.
Отец отошел в сторону, чтобы не мешать животным. На всем его теле волосы встали дыбом - клянусь, это было именно так, ибо я взял на себя смелость коснуться его руки. Он уже не смеялся. Опустив голову и плечи, отец теперь напоминал хищника перед броском, готового разорвать глотки лошадям, если они подведут его.
Но лошади оказались на высоте. Несмотря на продолжавшуюся грозу, сверкавшие молнии, превращавшие сумрак ночи в призрачный день, и гром, который гремел так, что в доме треснули несколько оконных стекол, - животные совокуплялись, и совокуплялись, и совокуплялись, позабыв в любовном экстазе обо всех своих страхах.
Вследствие этого соития на свет появился жеребенок мужского пола. Никодим назвал его Темутчин - именно это имя получил при рождении Чингисхан. Что до Думуцци, то привязанность его к моему отцу с той ночи возросла многократно, казалось, они стали братьями. Я употребил слово "казалось", потому что, по моему глубокому убеждению, преданность животного была притворной. Что заставляет меня так думать? Дело в том, что в ночь гибели моего отца именно Думуцци предводительствовал обезумевшим стадом, затоптавшим Никодима до смерти, и клянусь, я различил во взгляде жеребца огонь мести.
***
Я привел эту историю отчасти для того, чтобы у вас создалось более отчетливое представление о моем отце, чье присутствие в этой книге поневоле ограничивается подобными случаями, а отчасти для того, чтобы напомнить самому себе о неких способностях, дремлющих в глубинах моей натуры.
В начале этой главы я уже признавал, что мои собственные мужские свершения - ничто в сравнении с сексуальными аппетитами Никодима. Моя жизнь, увы, никогда не могла считаться ни насыщенной, ни увлекательной - за исключением короткого периода, проведенного в Японии. Там, в полном соответствии с традиционным этикетом, я ухаживал за Чийодзё, женщиной, которая впоследствии стала моей женой, и при этом каждую ночь делил постель с ее братом Такеда, довольно известным актером театра кабуки (амплуа его называлось онагатта, это означало, что играл он исключительно женщин). Помимо этого, моя сексуальная жизнь настолько бедна любопытными эпизодами, что рассказа о них не хватило бы даже на тоненькую брошюрку.
И теперь, когда я готовлюсь перейти к той части своего повествования, что посвящена акту любви, я невольно задаюсь вопросом - неужели я не унаследовал хотя бы искорки того огня, что горел в моем отце? Может, во мне скрывается выдающийся любовник, который ждет лишь случая, чтобы проявить свое могучее естество? Или же сексуальная энергия Никодима, перейдя ко мне, обратилась в иную, более спокойную сферу? Может, это именно она заставляет меня исписывать страницу за страницей? Может, бешеные соки отцовского вожделения превратились в чернила для моей ручки?
Но вижу, что аналогии завели меня слишком далеко. Что ж, я все равно не собираюсь вычеркивать написанное, ибо каждая фраза стоила мне слишком больших усилий.
Однако надо продолжать. Пора оставить воспоминания об отце, грозовой ночи и взбесившихся лошадях. Я льщу себя надеждой, что страсть, приковавшая меня к письменному столу (а сейчас я воистину одержим этой страстью и каждую минуту либо пишу, либо обдумываю написанное), не будет столь слепа, как может быть слепа любовь. Мне необходима ясность. О господи, как мне необходима ясность!
Вы, несомненно, заметили - нередко мне самому это кажется, - что нить повествования безнадежно утрачена. Я раскладываю перед собой разрозненные фрагменты будущей книги и не знаю, как собрать их воедино. Порой они представляются мне совершенно не связанными между собой: рыбаки в Атве, повешенные монахи, Зелим в Самарканде, письмо офицера, нашедшего свою смерть на полях Гражданской войны, звезда немого кино, которую полюбил человек слишком богатый и потому не знающий своей истинной цены, убитый Джордж Гири в своем автомобиле на Лонг-Айленде, мрачные пророчества астролога Лоретты, Рэйчел Палленберг, разочаровавшаяся в любви, и Галили Барбаросса, разочаровавшийся в жизни. Неужели все эти звенья каким-то образом сложатся в единую цепь?
Не исключено, впрочем, что этого не случится (данная мысль пугает меня до тошноты, но я не могу от нее избавиться).
Возможно, я заблудился в лабиринте событий и сейчас тщетно пытаюсь сложить кусочки разных мозаик, каждый из которых по-своему ярок и красочен, но вовсе не является частью общей картины.
Что ж, если это и так, я уже не в состоянии исправить положение. Перо мое настолько разогналось, что остановить его выше моих сил. Волей-неволей я вынужден двигаться вперед и, используя ту малую толику отцовского дара, что досталась мне по наследству, осмыслять открывшиеся передо мной картины человеческих горестей и несчастий. Надеюсь, в процессе этого осмысления я сумею постичь значение того, что написал в этой книге.
2
И последнее отступление. Я не могу начать новую главу, не примирившись с Люменом.
Не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто я труслив и малодушен, это не так. Я отдаю себе отчет в том, что обвинения, брошенные мне Люменом, во многом справедливы. Наедине с собой (то есть на страницах своей книги) мне легче это признать, чем в беседе с ним. Он заявил, что моя преданность Никодиму стала причиной гибели моей жены, что, будь я действительно любящим мужем, я не стал бы притворяться слепым, когда отец мой начал обольщать Чийодзё. Я, по его мнению, должен был прямо заявить Никодиму, что эта женщина принадлежит мне, и только мне, и ему следует умерить собственную похоть. Я этого не сделал. Я позволил ему заманить ее в сети, и за мое попустительство она заплатила жизнью.
Да, я виноват.
Признаю это. Но что с того? Чийодзё мертва, и поздно просить у нее прощения. По крайней мере, здесь я не могу этого сделать, ибо, если призрак моей покойной жены до сих пор не покинул земной юдоли - а мне кажется, это именно так, - то он обитает на родных холмах над Ичиносеки, в ожидании, пока зацветет вишня.
Здесь, в "L'Enfant", я могу примириться только с Люменом, ибо не сомневаюсь в том, что тот разговор, из-за которого и возникла между нами ссора, он начал из самых лучших побуждений. Люмен не из тех людей, что умеют скрывать свои мысли. Он привык прямо выражать свое мнение. К тому же все, что он сказал, абсолютно справедливо, хотя признать это мне и не легко. Мне следует пойти в коптильню (в качестве примирительной дани захватив с собой сигары), попросить у Люмена прощения за свою вспышку и сказать, что я хочу, чтобы мы опять стали друг с другом разговаривать.
***
Но сама мысль о том, чтобы направиться в сторону коптильни по заросшей тропинке, вызывает у меня головную боль, мне не заставить себя это сделать. По крайней мере, пока. Уверен, настанет время, когда я не смогу придумать для себя никаких оправданий, когда надо мной не будет довлеть необходимость немедленно взяться за перо, и тогда я непременно принесу Люмену свои извинения.
Может, завтра, может, послезавтра. Я отправлюсь к Люмену, когда опишу события, случившиеся на острове. Да, именно так я и поступлю. Ну а сейчас мысли мои слишком заняты островом и тем, что ожидает там Рэйчел. Закончив, я сумею спокойно поговорить с Люменом. Ведь он заслуживает внимания, а в данный момент все мое внимание без остатка поглощает книга.
***
Как ни странно, я несколько воспрял духом. Признание собственной вины успокоило меня. Не буду же нарушать этого спокойствия попытками оправдать свои поступки. Да, я проявил непростительную слабость и слишком хотел угодить отцу. Завершая эту главу, я вновь вижу Никодима таким, каким он был в ту грозовую ночь. Отец мой был исключительным созданием, и, полагаю, многие сыновья, стремясь угодить такому отцу, пренебрегли бы супружескими обязанностями. В этом и парадокс: пытаясь быть ближе к отцу, я безропотно уступил ему Чийодзё, так как надеялся, заслужить его одобрение, и этим нанес себе непоправимый ущерб. В одну страшную ночь я потерял своего идола, жену и - необходимо признать это раз и навсегда - самого себя. Та жалкая часть моего существа, что не желала угождать отцу, была растоптана лошадиными копытами, унесшими жизнь Никодима. Лишь в последние несколько недель, уже взявшись за книгу, я выяснил, что душа по имени Мэддокс по-прежнему живет в моем теле. Думаю, я воскрес в ту минуту, когда встал на ноги, оттолкнув инвалидное кресло.
Еще один парадокс: силы, позволившие мне встать, я обрел благодаря своей мачехе, именно она даровала мне возрождение. Даже если ей и не нужно от меня иной благодарности помимо книги, которую я пишу, - я знаю, что долги надо возвращать. И с каждым новым словом, с каждой новой фразой я все более отчетливо представляю себе, как велик мой долг.
Думая о себе, я вижу человека, который раскаивается в собственных грехах и надеется на прощение, когда придет время. Человека, который обожает рассказывать истории и мечтает понять, когда придет время, есть ли в этих историях смысл. Человека, который способен любить и надеется полюбить вновь, - молю тебя, Господи, даруй мне это счастье, когда придет время.