Книга первая

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   50

Борис Вахтин был очень доволен, что я участвую в строительных работах — вожу тачки с землей, таскаю бревна. «Хорошо, если бы ты еще побольше рисунков успел сделать. Мы их выставим в университете, и это будет для тебя мощной социальной защитой.. Ты ведь сам прекрасно понимаешь, что висишь на волоске после истории с твоим другом Евгением Мальцевым и Марком Эткиндом, которых ты защищал, когда их хотели выгнать из комсомола».

По прошествии нескольких дней я понял, что, как и всегда, не могу жить в коллективе случайных для меня людей. Жесткий распорядок дня — как в лагере. На рассвете мы, колонной по четыре человека в ряд, уходили и почти при закате возвращались с работы.

Помню, какая холодная роса была по утрам, как запевал высоким казенным голосом Борис:

Нашу песню труда,
Подпоют провода,
Провода Пожарищенской ГЭС...

Проходили дни, похожие один на другой. Я никогда не мог начать рисовать, если в моем сознании не складывалось образа и, если хотите, ясного понимания того, что делаю и для чего. Ну, работают молодые строители, возят тачки; я тоже. Но ничего интересного в этом обнаружить не мог.

Объяснение, что мы работаем ради светлого будущего, вызывало в душе саркастический смех. Да и какой это «пафос созидания»? Я всегда поражался — как это студентов посылают на уборку картофеля, заставляют работать в колхозах. Кому это нужно? И какие из них крестьяне — из этих городских юношей и девушек? Да и сколько, например, картофеля оставляли мы в земле, которую уже начинал сковывать предзимний холод... А если после убранного таким образом поля все той же картошки на него выходили дети и старики, чтобы добрать то, что осталось в земле, — к ним применялись самые строгие меры по закону о хищении социалистической собственности.

Все на месте, каждый занят не своим делом — вот реальный принцип советского общества. Теперь мы с каждым днем все глубже и глубже понимаем, что это значит, но тогда разговоры об этом вслух могли обернуться трагедией — карательные органы не дремали.

...Гасло небо, и наша колонна снова двигалась, к вепской деревне. Идя домой, запевали любимую многими студентами песню:

Шел солдат из Алабамы
До своих родных краев,
До своей родимой мамы,
До сестер и до братьев...

Так называемая советская культура убила понятие народной песни, заменив ее пропагандистскими виршами и наворованной со всех сторон мелодикой. Один наш друг в Ленинграде вел картотеку таких беззастенчиво украденных мелодий — от «Летите, голуби, летите» до других мелодий. И доказывал нам, «что и откуда».

Прошла неделя, и я понял, что больше не выдержу. Я подошел к Борису и сказал: «Больше не могу, иначе здесь сойду с ума». Вглядываясь в мое лицо, он ответил: «Да, выглядишь ты неважно. Не получается из тебя соцреалист». Помолчав, добавил: «Может быть, все-таки потерпишь? Всего три недели осталось». Я замотал головой: «Завтра утром ухожу». —— «Но до станции 30 километров, а машины не ходят». — «Пойду пешком, — ответил я. — Здесь все мне чуждо: разговоры, чтение газет, карты, выпивки... Я теряю время и теряю себя».

Помню, как шел пешком по одинокой узкой дороге. Высоко надо мной бежали облака в далекие страны, вершины могучих сосен гнулись и шумели под ударами северного ветра.

Первобытная природа словно омыла мою забитую коллективизмом душу, точно кончилось действие некоего наркоза, и я снова стал ощущать жизнь. Я всегда прислушивался к велению внутреннего голоса и никогда не жалел, что следовал ему...

...Поздно вечером я сел в скрипучий полупустой трамвай у Финляндского вокзала, который тогда еще не был превращен советскими архитекторами в гигантское сооружение, подобное химчистке, за стеклянной витриной которого стал красоваться старый паровоз, на котором приехал в Петроград, чтобы осчастливить Россию, Ленин. Многие еще, наверное, помнят прежний облик Финляндского вокзала — уютного элегантного; именно перед ним в 1917 году собралась толпа черни, встречавшей знаменитый пломбированный вагон, не подозревая пока, что натворит приехавшая банда международных преступников.

* * *

Меня всегда интересовал полный список тех, кто вместе с Лениным приехал тогда совершать «русскую» революцию». Как поименно обозначалась по документам каждая бацилла смерти и разрушения? Их было 177. Преследуя одну цель — уничтожение исторической России, они делились на партии. Внимательно прочтя список попутчиков Ленина, который может найти каждый любознательный читатель, я поразился не только нерусскому звучанию их имен. Но и тому, что судьбы большинства из них скрыты мраком неизвестности. А «благодарное» население страны должно бы знать черные деяния каждого.

Достаточно, например, назвать двух бацилл из пломбированного вагона: Сафарова и Войкова — участников убийства царской семьи.

Сафаров стал большевистским диктатором Урала — членом областного Совдепа.

Петр Войков (он же Пинхус Вайнер) — один из главных организаторов убийства русского Самодержца. Имя им всем — легион!..

Странно, что нет серии монографий и книг о тех, кто приехал с вождем мировой революции уничтожать последний бастион христианского мира — православную, монархическую Россию. Думаю, что их биографии — часть нашей кровавой истории. Уверен что многих из них перестреляли, как бешеных собак, братья по партии большевиков в 30-е годы. Гады пожирали гадов. Это их, а не наша трагедия.

* * *

Каждый год в начале лета всех студентов института имени Репина Академии художеств СССР распределяли на так называемую практику. Студенты должны были отражать пафос труда на фабриках, заводах и в колхозах. Мы должны были отчитаться этюдами, рисунками и эскизом композиции, отражающими цель и смысл нашей «практики».

После первого курса нас отправили в один из колхозов Ленинградской области. Мы усердно писали пейзажи, пленэрные постановки и мучительно выбирали тему, отражающую жизнь и пафос создания в колхозной деревне.

Однажды, поздно вечером, когда белые ночи уже переходили в темноту обычных ночей, я вышел из здания сельской школы, где размещались студенты, чтобы запомнить и написать по памяти окутанный туманом старый пруд, в неподвижной глади которого отражалась луна. Неподалеку на скотном дворе в небольшом оконце я заметил огонек, а войдя в приземистое здание, пропитанное запахом сена и коровьего навоза, увидел тронувшую меня сцену.

На соломе, рядом с черной как смоль коровой, лежал крохотный белый теленок. Рядом возилась женщина в красном платке и переднике, наливая в корыто ключевую воду из ведра. Из-за перегородки с большим интересом на эту сцену смотрела девчонка — а рядом невозмутимо закуривал «козью ножку» пожилой крестьянин в старом ватнике. Почему-то я вспомнил эрмитажные картины, где вот так же, в великой бедности, среди коров и овец, сидела Богородица, держа на руках младенца — Спасителя мира, а на золоте соломы перед ней толпились пришедшие поклониться Христу пастухи, которые были свидетелями этого Чуда...

Я долго трудился, работая с натуры, над бесхитростным и простым сюжетом рождения теленка, столь обычным для крестьянской жизни и столь необычным для меня, жителя большого города.

Работая над этой темой, я вспоминал не только давно ушедшие дни жизни в Гребло, где я работал пастухом в годы эвакуации из блокадного Ленинграда, но и картины «малых голландцев» и нашего, столь любимого мною Венецианова.

Этот эскиз тогда, помню, многим понравился и до сих пор хранится у меня. Не забыло его и академическое начальство, когда после скандала с моей первой. выставкой, отвергнув мою дипломную картину «Дороги войны», предложило написать «Рождение теленка», за что, как известно, «бунтарю» Илье Глазунову поставили тройку и дали направление преподавать черчение в далекой Сибири, заменив потом его на Ижевск и Иваново...

...После окончания второго курса нас вновь собрали в деканате, распределяя места предстоящей практики. Мне особенно настойчиво рекомендовали поехать на «великие стройки коммунизма» и отразить в полной мере трудовой пафос и романтизм молодых строителей, созидающих светлое будущее.

«Вот тебе, зная, что ты любишь Волгу, мы бы настоятельно рекомендовали поехать на строительство Куйбышевской ГЭС, — сказал декан. И иронически добавил: — Вот там ты увидишь настоящую советскую жизнь, которая промоет тебе мозги, засоренные старыми церквухами и сараями, в которых ты пытаешься найти поэзию и выдать их за нашу советскую действительность».

Обведя нас взглядом, с интимной теплотой в голосе добавил: «Сергей Ласточкин и другие написали прекрасные картины, отражающие участие нашей молодежи в решении задач, поставленных нашей партией и лично Иосифом Виссарионовичем Сталиным».

Тогда о Куйбышевской ГЭС много писалось, говорилось до радио, а на выставках Москвы и Ленинграда появились образы счастливых строителей. Всему этому вторила «Песня о лесах» Шостаковича, прославляющая мудрую деятельность гения всех времен и народов, вождя мирового пролетариата Иосифа Виссарионовича Сталина.

Запомнилась мне одна из многих картин ленинградских художников, посвященная великим стройкам, изображавшая, как молодежь высаживается на волжскую пристань, сгибаясь под тяжестью чемоданов и восторженно глядя на необозримые просторы, охваченные голубым летним зноем. На их лицах был написан восторг и готовность немедленно принять участие в великом созидании. По-моему, картина так и называлась: «Строители Куйбышевской ГЭС». Правда, у меня уже был опыт пребывания на строительстве Пожарищенской ГЭС.

Но я тогда был счастлив, что снова увижу Волгу и создам картину, которая отразит великую правду наших дней. И мне было интересно сравнить размах большой стройки с нашей Пожарищенской.

...Один, с этюдником и большим количеством увязанных холстов, к вечеру на пароходе я добрался до города Ставрополя, что лежит на пологом берегу Волги напротив могучих холмов, у подножья которых начиналась великая коммунистическая стройка Куйбышевской ГЭС. Уже на пристани я был поражен чистотой розового вечернего неба, тихой зеркальной гладью великой реки. На том берегу, там, где должно было садиться солнце, высились на зеленых могучих холмах, поросших лесом, огромные буквы, как впоследствии я узнал, выложенные из белого камня: «Миру — мир!», а правее, на другом холме: «Слава великому Сталину!»

Приехавший на одном со мной пароходе местный люд и несколько командировочных уселись в неказистенький автобусик и вскоре высадились в центре когда-то богатого волжского городка у дома для приезжих. Оставив вещи в комнате, где кроме моей находились еще три занятых железных койки, я помчался на встречу с моей любимой Волгой.

Чтобы попасть на тот берег, нужно было ждать паром, который приближался к нам, оставляя след на розовой от заката воде. В ожидании парома я разговорился с шофером самосвала. Он вызвался подвезти меня до самой стройки, которая начиналась в двух километрах от причала того берега.

Под тяжестью самосвала дебаркадер пристани захрустел; но вот уже мы несемся прямо на красный закат по наезженной дороге. Вдруг впереди, в клубящейся пыли, я увидел огромную толпу народа, которая, заполнив всю дорогу, двигалась прямо на нас. Казалось, ей не было конца. В сознании на момент возникла картина потока беженцев первых дней войны.

В вечерней тишине раздавалось многоголосье рычащих собак.

— Кто это? — спросил я у шофера.

— Как — кто, — скосил на меня недоверчивый взгляд съезжающий на обочину шофер. — Строители коммунизма.

— Какие строители коммунизма?! — недоуменно воскликнул я, глядя на его надвинутую на глаза кепку, желтую от пыли, как и окружающие нас придорожная трава, кусты и деревья.

— Заключенные, — ответил он небрежно.— Ты откуда, парень? Свалился с Луны?

— Не с Луны, а из Ленинграда, — ответил я.

Мы поравнялись с первой шеренгой колонны.

Боже, какое страшное зрелище! Какие безрадостные, сведенные болью лица! И сколько их впереди... Как рвутся на поводках у конвоя овчарки.

В памяти на мгновение всплыли образы Доре — его иллюстрации к «Аду» из «Божественной комедии» Данте. Мы словно принимали парад на страшной, дымящейся пылью дороге ада. Очевидно, видя мое искреннее изумление, водитель, проведя языком по запыленным, растрескавшимся губам, произнес:

— Я тоже заключенный...

— Как заключенный?

— Да очень просто, — пояснил он. — Работаю как вольный, а ночую в зоне... А тебя куда подвезти? К родственникам, что ли, приехал?

— Нет, я художник. Приехал сюда рисовать.

— Рисова-а-а-ать, — иронически протянул он. — Кого рисовать-то? Нас, заключенных? — Он притормозил. — Ну вот ворота — вход на котлован. Валяй, если не боишься.

— А чего бояться? — спросил я.

— Да люди-то здесь лихие собраны. Больше рецидивистов, чем политических. А главное — тебя сюда никто и не пустит без пропуска. Посмотри, — показал он наверх пальцем, замотанным грязным бинтом, — вышки. Разве не видишь?

Действительно, справа и слева от входа, на расстоянии трех-четырех метров от земли, я увидел часовых, которые стояли к нам спиной.

— Только сейчас ты никого не увидишь. Все уже разведены по баракам.

Я остался один перед мелкой решеткой входа. Сжимая в руке маленький альбомчик, решил: надо пройти на территорию — будь что будет. Никто меня не остановил. Передо мной была потрескавшаяся, распахнутая далеко-далеко земля. Впереди, словно кратер вулкана, виднелась гигантская яма котлована. Самосвалы на другой стороне котлована казались игрушечными. Было тихо и безлюдно.

Налево на том берегу могучей Волги, тонул в сумерках Ставрополь. Вода была синей. А направо — огромной зеленой громадой, закрывая небо, высились холмы С гигантскими буквами лозунгов. Закат пламенел, как красный всполох взрыва. В кровавой пустоте неба черным скелетом высился шагающий экскаватор. И вдруг я увидел, что я здесь не один. Недалеко спиной ко мне молился старый узбек...

Я не помню, как добрался дома приезжих, когда небо горело мириадами звезд, а мои соседи по комнате, очевидно, давно спали. Не помню, сколько спал, и проснулся от того, что кто-то тряс меня за плечо.

Я увидел двух людей в форме. Один шепотом спросил:

— Это ты был вечером на котловане? Одевайся, поедешь с нами.

— А кто вы? — спросил я.

— МГБ, — ответил разбудивший меня человек.

Они отвезли меня через пятнадцать минут к какому-то темному дому. Один из них шел спереди, другой сзади меня. «Влип», — подумал я.

За столом у зеленой лампы сидел огромного роста, лет сорока пяти, полковник министерства государственной безопасности. В упор глядя, поинтересовался:

— Документы.

Я подал паспорт и командировочное удостоверение студента Академии. Полковник долго, даже на свет рассматривал мои бумаги.

— Так кто же послал тебя сюда? — сурово спросил он.

— Здесь же написано, я студент Академии художеств, которая и послала меня на великую стройку коммунизма.

— Зачем на ночь глядя поперся в зону? Кто разрешил?

— Хотел скорей все увидеть и приступить к работе, — стараясь быть как можно спокойнее, ответил я.

Помешивая ложечкой чай с лимоном, полковник неожиданно сказал:

— Вот недавно была у нас делегация Чехословакии. Пришлось демонтировать вышки, а людей в бараки запереть, работали только вольнонаемные. А их с гулькин нос. Гости удивились: стройка большая, а так мало людей работает. Мы объяснили: такие чудеса делает с людьми наш социалистический строй — каждый работает за десятерых. Понятно, на что намекаю? — Строго глядя на меня, спросил он. — Сюда ваша братия любит приезжать — художники, музыканты, поэты. Мы предупреждаем: нарисуешь вышку или заключенных — и сам будешь строить вместе с ними.

А в зону мы никого не пускаем. Во-первых, незачем, а во-вторых, пару журналистов не так давно прирезали. Оба из центральных газет. Здесь отбывают наказание особо опасные рецидивисты. Политические только поболтать горазды. А раз так настойчиво требуешь — то пиши расписку, что все последствия посещения зоны берешь на себя, а мы ответственности не несем. Хотя на черта тебе это нужно? Тут живут ваши художники, но никто в зону не рвется, — почему-то подмигнул мне полковник МГБ.

...Я на всю жизнь запомнил этот ночной допрос. Возвратившись, спал долго. Наконец поднялся, захватил этюдник и поехал в зону, имея на руках выписанный пропуск сроком на три недели. В раскаленной жаре пристроился с этюдником на коленях, пытаясь передать первозданно развороченную землю, огромную воронку котлована, где по серпантину дороги съезжали шеренгой груженые самосвалы. Люди казались муравьями. Их было очень много, — и все казалось однотонным от едкой, желтоватой пыли. Прошел час, как вдруг на мой этюд сзади упала тень человека. Я продолжал работу.

— Художник от слова «худо», — раздался голос за спиной.

Я обернулся. За спиной стояли двое в майках. Они возвышались, словно скульптуры. Лицо, руки, кепки — все было покрыто слоем пыли. Тот, кто выразил ко мне отношение как к художнику, спросил:

— Ты с воли? Что-то я тебя здесь никогда не видел.

Потом, сверкнув белыми зубами, задал другой вопрос:

— А ты бабу голую для наколки можешь нарисовать?

— Конечно, могу, — ответил я.

— А может быть, бабу и меч... — размышлял он на жгучей жаре.

Я вытащил альбом и, вспомнив Венеру Ботичелли, нарисовал нечто в этом духе.

— По-моему, без меча лучше, — посоветовал я доверительно.

— Волос бы поменьше, — вступил со мной в дискуссию, оставляя на вытянутых руках рисунок, мой социальный заказчик.

— А что — он молоток, — произнес молчавший до сей минуты второй, более высокий.

Первый, посмотрев на меня, поинтересовался:

— А ты не боишься нас?

— А чего бояться? Вы такие же люди, как я, — потому я и дал расписку вашему начальству, что если со мной что-то случится, — они за меня не отвечают. Я каждый день сюда приходить буду.

— Парень — молоток, — опять подтвердил высокий. — Со знакомством. — Он протянул могучую руку. — Валера... Коля.

— Илья, — отрекомендовался я.

— А ручка-то у тебя, как у бабы, — среагивал Валера. — Но мы тебя в обиду не дадим: не последние здесь люди. Нас-то нарисуешь?

— Давал подписку, что нет.

— Но мы же строители коммунизма, — ухмыльнулся Валера и указательным пальцем ткнул в ту сторону, где возвышался лозунг «Слава великому Сталину». — А это что у тебя — ножичек? — показал он взглядом на мастихин. — Жидковат. Здесь вот что иметь надо, — показал Валерий на своего друга. — Сидит здесь за то, что «Харлей» хвалил.

— А что это такое?

— Мотоцикл американский. Вот и пришили, присовокупив к статье за растрату, преклонение перед иностранной техникой.

— Ты когда теперь придешь? — спросили они, видя, что я закрываю этюдник. — Письмишко на волю кинешь?

— Кину, хоть это не положено, как меня предупредили сегодня ночью, — ответил я.

— А мы — могила, никому не скажем...

Я много рисовал все последующие дни, стараясь передать зыбкую пыль и атмосферу, я бы сказал, войны, которую я ощущал за решеткой великой стройки коммунизма.

* * *

Однажды на дебаркадере я услышал, как меня окликнули по имени. Это был Сережа Ласточкин, старшекурсник, а в то время, если не ошибаюсь, дипломник нашей Академии. Рядом с ним стоял седеющий человек в теплой рубашке, судя по этюднику, тоже художник. Это был Евгений Ильин, парторг Московского Союза художников. Они пригласили меня на уху, так как жили рядом с дебаркадером в сарайчике и ловили рыбу прямо у берега.

— И, на черта ты в зону ходишь? — удивился Сережа. — Прирежут. Да и рисовать все равно нельзя. Мы туда не рвемся.

Сережа, молодой талантливый художник, трудился над эскизом, где все та же счастливая молодежь высаживалась на декаркадер. Дебаркадер был написан с натуры, а молодежь, очевидно, в Ленинграде.

Женя Ильин прожил бурную жизнь. Рассказывал, как, стоя на часах, будучи в войсках ЧОНа, охранял двор Самарского губернского комитета партии.

— Все ждали приезда Троцкого. Когда он прибыл, к нему бросились сотрудники губкома. Помню, все в кожах были и, как собаки, «на цырлах»: «Лев Давыдович, Лев Давыдович, как мы рады!» А за ним кодла охраны — тоже все в коже. Объезжал он тогда всю Волгу на личном бронепоезде. «А мы Вас ждем, не начинаем», — сказал кто-то. «Ну давайте, выводите», — распорядился Троцкий. Из подвала во двор вывели толпу заключенных. Отцы города, купцы, учителя гимназий... Помню, гимназисты тоже были. Троцкий опустил руку к бедру и вытащил маузер. Губкомовцы веером расступились. Заключенные словно прижались к стене. Конвоиры ощетинились штыками. Человек шесть-десять он как в тире расстрелял. Потом маузер отдал председателю губкома со словами: «А теперь вы сами закончите дело». И, как оперный певец с эстрады, пошел к выходу со двора губкома. Председатель потом все хвалился: «Я стреляю из маузера Троцкого — это его подарок».

...Скомкав газету с остатками съеденной рыбы, Ильин добавил:

— Вспоминаю, волосы дыбом встают. Сколько они тогда положили народу.

— Кто они? — спросил я у парторга МОСХа.

— Кто? — троцкисты, — сухо ответил он. — Знаю я, — продолжал Ильин, — что, когда Каплан расстреливали после покушения на Ленина, как мне ребята рассказывали в Кремле, Демьяна Бедного вырвало. Нервишки не выдержали.

— А я слышал, что она долго еще жила, — заметил я.

— Да ну... — отмахнулся он.

Желая переменить тему, Женя показал на Волгу.

— А вот Волга и теперь течет, как и текла, и небо на землю не упало...

На стене сарайчика висели его этюды, прибитые гвоздями. Забегая вперед, скажу, что уже в Москве Женя Ильин, когда меня в очередной раз прокатывали при приеме в Союз художников, поил чаем в парткоме, закрыв на ключ дверь, качал головой и говорил: «Как они тебя ненавидят! А ты сам знаешь, за что... Белая ворона!»..