А. Ф. Современная западная философия: Учебн. М.: Высш шк., 2001. 784 с. Isbn 5-06-004104-2 Федеральная целевая программа

Вид материалаПрограмма
Подобный материал:
1   ...   61   62   63   64   65   66   67   68   ...   89

567

перь уже предстают как мотивы сделанного им выбора, поставленных целей и способов, которые он считает возможным использовать ради достижения этих целей.

Жизненная ситуация включает также окружение. Содержание этого понятия конечно же не исчерпывается характеристиками места, о которых речь шла несколько раньше.

«Окружение — это вещи, окружающие меня и пригодные для использования, с присущими им коэффициентами пригодности и используемости. Таким образом, заняв свое место, я создаю основу для открытия окружения, а меняя свое место — операция, которую, как мы видели, я реализую произвольно — я закладываю основу для нового окружения. Но и наоборот, окружение может измениться или быть изменено другими без какого бы то ни было моего участия в изменении этого окружения» [1].

Как это может быть, вероятно, хорошо известно каждому из собственного опыта: представьте себе ситуацию, когда в комнату, где вы только что удобно устроились в кресле, чтобы полистать журнальчик с весьма фривольными фотографиями, внезапно входит ваша жена (или соответственно ваш муж).

Даже так называемые «объективные обстоятельства», входящие в «окружение», если присмотреться, не так уж и «жестки», даже если их независимость от нашего сознания, наших желаний, наших настроений и конечно же наших материальных (финансовых, технических и прочих) возможностей сомнений не вызывает. Например, мой загородный домик в сотне километров от Москвы — такая же реальность моей жизни, как и то, что у меня нет автомобиля. Если бы я его купил, то эта сотня километров стала бы сущим пустяком. Но если бы я даже нашел средства для такой покупки (что в высшей степени сомнительно, учитывая размеры моих доходов), то потом могут тоже возникнуть такие обстоятельства, которые способны сделать мою поездку на дачу уже не удовольствием или легким развлечением, а серьезным испытанием: скажем, у автомобиля по пути за город внезапно и безнадежно испортился двигатель, или прокололась камера, или я попал в безнадежную пробку, или застрял в непролазной грязи на лесной дороге, километров в десяти от желанной цели; и вот мой домик сразу стал ничуть не более достижимым, чем был до покупки автомобиля. Или представьте себе, что вы назначили в определенное время и в определенном месте очень важную встречу, будучи совершенно уверены, что доберетесь туда городским транспортом максимум за полчаса; но с по-

568

ездом метро, которым вы едете, на беду что-то приключилось, и он вот уже 20 минут стоит в тоннеле между станциями. Не значит ли это, что наша свобода всегда и существенным образом ограничена не зависящими от нас «внешними обстоятельствами»? Да, действительно, трудно было бы утверждать, что таких обстоятельств, которые были бы независимы от моего сознания и от моих действий, вообще не существует. Более того, мои действия сплошь да рядом вообще способны только открыть для меня существование неких обстоятельств, которых я прежде просто не замечал, а теперь расцениваю как благоприятные или препятствующие достижению моих целей; я их обнаруживаю, а вовсе не создаю их себе сам (будь то в прямом или в переносном смысле). Отсюда следует вывод, что имеет смысл различать свободу выбора целей и свободу их достижения. Конечно, и тогда, когда достижение прежней цели, в силу объективных причин, становится весьма проблематичным, это не означает полной несвободы: я, например, могу вообще отказаться от прежних намерений и радикально сменить свои планы, или попытаться слегка скорректировать их «применительно к изменившимся обстоятельствам». Еще более тонкий случай, когда мои планы мне самому неприятны, и я буквально ищу повод от них отказаться. Я, как человек порядочный и верный слову, не могу просто отказаться от неприятной встречи, но с радостью обнаруживаю, что этой встрече могут помешать определенные обстоятельства; в такой ситуации превращение чуть ли не любых «обстоятельств» в «серьезные мотивы», для того чтобы изменить мои намерения, происходит совсем уж наглядно. Это значит, что свобода все же коренится во мне самом, что она — это «я сам», поскольку именно я считаю те или иные обстоятельства, расцениваемые под углом зрения достижения поставленной цели, либо как весьма серьезные, либо, напротив, как преодолимые или даже ничтожные.

«Быть свободным — это значит быть-свободным-чтобы-менять. Свобода, следовательно, включает существование окружения, подлежащего изменению: препятствия, которые нужно преодолевать; средства, которые можно использовать. Разумеется, это свобода раскрывает их как препятствия, но она может лишь интерпретировать смысл их бытия посредством своего свободного выбора. Для того чтобы была свобода, нужно, чтобы они уже просто были здесь, в совершенно сыром виде. Быть свободным — это значит быть-свободным-чтобы-де-лать, и это значит быть-свободным-в-мире» [1].

569

Здесь мы снова осуществляем негацию: сначала мы обнаруживаем обстоятельства, которые от нас не зависят; это «внутренняя негация», в результате которой «в-себе» открывается как независимое, а затем его независимость «конституирует во в-себе его характер вещи» [1]. Таким образом, «вещь» (в смысле любого объекта, независимого от моего собственного существования [2]) тоже результат конституирования. Свобода же теперь предстает как активность, которая развертывается в пространстве вещей, которые суть «не Я». Эта активность и есть деяние.

2 Здесь следует учесть определенную специфику французского языка, не всегда заметную для русского читателя: quelque chose означает «что-нибудь», безразлично, что именно.


«Делать, говоря строго, — это значит изменять то, что не нуждается для своего существования в иных вещах, кроме самого себя, это значит действовать на то, что в принципе безразлично к действию и может продолжать свое существование или свое становление без него» [3].

Поэтому любой свободный проект в качестве поиска уже предполагает будущее сопротивление со стороны чего-то: он есть «намерение нечто сделать в сопротивляющемся мире в результате победы над тем, что сопротивляется» [4].

Поскольку сопротивление оказывают «вещи», от меня независимые, их сопротивление, по определению, неожиданно (иначе они не были бы «независимы» в подлинном смысле этого слова). Здесь возникает нечто вроде парадокса: создавая свой свободный проект, я жду неожиданностей, то есть ожидаю таких неприятностей, таких форм сопротивления со стороны «вещей», которых не предвидел и не мог предвидеть. Это значит, что проект неизбежно должен включать некоторый коэффициент неопределенности; и человеку, который решил действовать свободно, начав свое дело, не следовало бы потом ничему удивляться. Таким образом, любой проект, поскольку он свободен, — это «открытая система», поскольку «она заключает в себе возможность своих дальнейших модификаций» [5]. И как может быть иначе, если человек заброшен в мир, для которого он совершенно безразличен, и который поэтому изначально ему непонятен? Поэтому он чувствует себя «изгнанником в безразличной среде» и вынужден как-то этот мир осваивать, превращая безразличное и непонятное «сущее-в-себе» в свое предметное окружение. Поэтому его цель, в конечном счете, сводится к тому, чтобы изменять мир, придавая конкретные формы тому непосредственно данному, в которое он оказался заброшен.

570

«Следовательно, действие свободы есть кристаллизация некоей цели в отношении некоего данного и открытие некоего данного в свете некой цели; эти две структуры совместны и неразделимы... всякий выбор есть выбор конкретного изменения, вносимого в конкретное данное. Всякая ситуация конкретна» [1].

Таким образом, как считает Сартр, «...проект моей свободы ничего к вещам не прибавляет: нужно, чтобы вещи были, то есть, точнее, чтобы были реальности с присущим им некоторым коэффициентом сопротивления и полезности; нужно, чтобы эти вещи открывались в опыте, то есть последовательно выбирались на основе мира в ходе процесса темпорализации; нужно, наконец, чтобы эти вещи демонстрировали себя как внеположные, независимые, отделенные от меня посредством того ничто, которое я продуцирую и которое есть я» [2].

Отсюда следует, что опыт — это сразу и поиск, и организация вещей в ситуации. Схема образования ситуации, в самых общих чертах, такова: сначала сознание человека, заброшенного в мир, конституирует некое первичное отношение, в котором противостоят друг другу Я и Не-Я. Тем самым Не-Я получает первое из своих «качеств» — независимости от Я. Затем, осуществляя свободный выбор, в свете свободно поставленной цели, Я (которое «есть свобода») превращает бесформенную массу неразличимых «вещей мира» в предметы (интереса, заботы, опасения и т.п.), инструменты и пр.; к примеру, палка «сама по себе» — не дубина и не посох, поскольку эти инструментальные характеристики она обретает только в свете поставленных человеком целей. Эти характеристики самой палке, как «вещи мира», не принадлежат. Пригодность палки для исполнения функции посоха «для нее» совершенно случайна. Она стала «ситуативно» предметом внимания человека, потому что он, например, здесь и теперь случайно вывихнул ногу. Это во-первых. Во-вторых, «сама» палка тоже оказалась здесь и теперь, в тот момент, когда здесь проходил человек, совершенно случайно. Правда, палка эта оказалась не самым совершенным костылем — она длинновата, шероховата и покрыта грязью; поэтому перед использованием человек был вынужден ее укоротить и почистить. Но ведь он мог бы свободно проковылять мимо. Но вот не прошел, подобрал палку, подработал ее и пошел дальше. Так сложилась ситуация. Но почему она так сложилась? Не могла бы она сложиться иначе? Могла бы, если бы в голове человека не возник проект, как облегчить ему дальнейший путь. Проект принес в мир время, поскольку в проек-

571

те появилась «диалектика» наличной, современной палки и проектируемого, будущего посоха. Все это значит, что и сама ситуация случайна. Более того, в ситуации происходит нечто вроде умножения случайности свободы на случайность вещи. Но происходит это уже в том мире, в котором есть такое сущее, главной характеристикой которого является свобода.

Поэтому, делает вывод Сартр, «я абсолютно свободен и ответствен за свои ситуации. Но и свободен я не иначе, как только в ситуации» [1].

Разумеется, строение ситуации вышеизложенным не исчерпывается. Если учесть, что в образовании конкретных ситуаций большая роль принадлежит Другому, то обнаружатся еще три слоя реальностей, имеющих значения и так или иначе обозначенных: во-первых, то, что уже обрело значение и используется в роли инструментов (вокзал, указатель железнодорожного переезда, мобилизационное предписание); во-вторых, знаки, которые я признаю своими собственными (мои национальные и расовые признаки, мой физический облик), и, наконец, в-третьих, Другой, которому отсылаются все эти знаки как центру референции.

Конечно, если бы все значения были определены только моими собственными целями, все было бы намного проще — не было бы оснований задаваться вопросом, какие значения имели бы сами по себе те объекты, которые я избираю: я был бы чем-то вроде Лейбницевой монады. Предполагая принципиальную возможность существования других Я, подобных мне, но с другими целями и иным выбором, я должен прийти к заключению о возможности существования других предметных миров, с другими значениями, которые конечно же могли бы открыться и моему взору, если бы я сделал другой выбор. Однако логика таких рассуждений чревата и мировоззренческим солипсизмом, поскольку Я-монада оказалась бы «без окон», и миры других Я оказались бы только возможными, в противоположность единственно подлинному, действительному для меня, моему собственному миру.

Однако, согласно Сартру, такая логика опровергается моим собственным «конкретным опытом», в котором обнаруживаются такие вещи, значение которых задано вовсе не мною самим: городские улицы, дома, автобусы с указателями, радиопередача официальной радиостанции, которую я слышу, проходя мимо одного из домов. А также, разумеется, объекты, обладающие жестким независимым существованием еще до моей оценки: «Я открываю, что здание — это отделение связи,

572

или ансамбль служб газовой компании, или тюрьма и т. п.; и значение здесь случайно, независимо от моего выбора; оно представляет себя с тем же безразличием, как сама реальность-в-себе: оно представляет собою вещь и не отличается от качества, свойственного в-себе-бытию» [1].

Кроме того, когда я проезжаю по улице в собственном автомобиле, меня постоянно предупреждают надписи: «осторожно, школа!», «правый поворот запрещен!», «проезда нет!» и т.п. Если я хочу купить хлеба, то я ищу соответствующий знак на здании или двери магазина и не пытаюсь купить хлеба на почте или бензиновой колонке. Все это значит, что и предметный мир уже в определенной степени организован до меня. Этот организованный мир, со своими значениями, запретами, разрешениями, призывами, подчиняет меня своей организации — я становлюсь зависимым от нее. Этот организованный мир «меня иссушает», поскольку избавляет меня от необходимости создавать многие проекты и ставить многие цели. Вместе с тем он превращает меня в «кого-то», в любого. Я оказываюсь подчиненным безликой, хотя и человеческой, реальности и измененным в смысле моего собственного бытия.

«Этот мир, увиденный через употребление, которое я делаю из велосипеда, автомобиля, трамвая ... открывает мне облик, строго коррелятивный средствам, которые я использую, следовательно, облик, который он открывает всем.» [2]

Этот всем открытый мир есть мир техники, которую используют и другие — и, значит, бытие в этом мире есть «существование-в-мире-в-присутствии-других». Деятельность с использованием техники, которая является коллективной собственностью, предопределяет мою принадлежность к тому или иному виду коллективности (или сразу к нескольким) — нации, профессиональной группе, семье. Эта принадлежность, подчеркивает Сартр, «проявляется в использовании как простых, так и весьма сложных техник — в умении ходить, есть и пить, судить о форме и величине воспринимаемых объектов, говорить, уметь отличать вообще истину ото лжи и т. п. Но мы не владеем этими техниками в такой абстрактной и универсальной форме: уметь говорить — это не значит просто уметь произносить и понимать слова; это значит уметь говорить на определенном языке и проявлять свою принадлежность к человечеству на уровне национальной коллективности. Точно так же уметь говорить на языке — это не значит иметь абстрактное и чистое знание о языке, так, как его определяют академические

573

словари и грамматики: это значит сделать язык своим в его отклонениях и местных, профессиональных, семейных говорах. Поэтому можно сказать, что реальность нашей принадлежности к роду человеческому — это наша национальность и что реальность нашей национальности — это наша принадлежность к семье, региону, к профессии и т. д.; в том смысле, что реальность речи есть язык и реальности языка суть диалект, арго, местное наречие и т. п. И наоборот, истина диалекта есть язык, истина языка есть речь; это значит, что конкретные техники, посредством которых демонстрируется наша принадлежность к семье, к местности, отсылают к более абстрактным и более общим структурам, которые в них конституируются как значения и сущности; эти, в свою очередь, отсылают к другим, еще более общим, вплоть до того, что мы приходим к универсальной и совершенно простой сущности какой-то техники, посредством которой какое-то существо становится причастным миру» [1].

Это можно проиллюстрировать на примере любой «техники», в широком смысле этого слова (что и делает Сартр): например, уметь ходить на лыжах — это значит владеть норвежским, финским или русским шагом; а каждая из этих техник будет наиболее эффективной при использовании соответствующей ей обуви, лыж и палок. То же касается социальной принадлежности: и рабочая одежда, и «лицо рабочего» равно обнаруживают его социальную принадлежность.

Поэтому и «заброшенность в мир» конкретна — человек случайно заброшен в «пролетарский универсум» или в мир «буржуа» и т.п. Ведь если конкретизировать и детализировать известную поговорку, которая предстает буквально как калька философского понятия «заброшенности», то в социальном мире и в самом деле «не выбирают» не только родителей, но и родину, и эпоху, и социальное происхождение, и национальность, и многое, очень многое другое. Для того чтобы человек осознал себя личностью, нужно, чтобы существовала «некая внутренняя организация, которая превосходила бы его самого; и эта внутренняя техническая организация в нем есть национальное или человеческое» [2].

Не ясно ли, что все эти технические или лингвистические формы, которые становятся свойственными человеческому существу, все-таки воспринимаются им от других? «Ведь мой язык подчинен языку другого и в конечном счете языку национальному» [3].

574

Но не значит ли это, что человек в какой-то мере несвободен? Не значит, поскольку такого рода условия включены в ситуацию, которая, как мы уже знаем, в конечном счете определяется свободным выбором.

«Для-себя не является человеком сначала, с тем чтобы стать самим собой потом, и он не конституируется как он сам исходя из некоей человеческой сущности, данной априори; совершенно напротив, именно в его стремлении найти себя как собственную личность, Для-себя подчиняется известным социальным и абстрактным характеристикам, которые делают из него человека; и необходимые связи, которые следуют из элементов сущности человека, возникают только на основе свободного выбора. В этом смысле любой Для-себя ответствен в своем бытии за существование некоего образа человека. Но мы еще раз должны подчеркнуть неоспоримый факт, что Для-себя может выбирать себя только по ту сторону значений, источником которых он не является. Действительно, каждый Для-себя есть Для-себя только в той мере, в какой он выбирает себя по ту сторону национальности и вида, так же точно, как он говорит, лишь выбирая десигнат по ту сторону синтаксиса и морфем. Этого «по ту сторону» довольно, чтобы обеспечить его тотальную независимость по отношению к структурам, которые его превосходят; но тем не менее он конституирует себя по ту сторону в отношении этих наличных структур. Что это значит? Это значит, что Для-себя действует в мире, который есть мир для других Для-себя. Он есть данное. И тем самым, как мы уже видели, смысл их мира есть отчужденный. Это в точности означает, что он находит себя в присутствии смысла, который не вносится в мир им самим. Он действует в мире, который дается ему как уже виденный, изборожденный, исследованный, во всех смыслах обработанный, сама контекстура которого уже определена этими исследованиями; и даже в акте, посредством которого он развертывает свое время, он темпорализируется в мире, временной смысл которого уже определен другими темпорализациями: это факт одновременности» [1].

Однако все это не ограничивает свободы по сути, поскольку человек не только сам оценивает все обстоятельства ситуации, но и воспринимает Другого как субъекта или как объект. Поскольку Другие-субъекты формируют мир как совокупность собственных целей, то для меня мир как данное предстает как уже «населенный целями». Принимая другого в качестве объекта, я свожу его активность лишь к

575

действиям, которые в свою очередь предстают только как объекты, которые я могу так или иначе учитывать и использовать. Таким образом, в этом случае с моей свободой, согласно мнению Сартра, ничего особенного не происходит — ведь состоит она лишь в том, чтобы выбирать самого себя в мире, каким бы этот последний ни был.

Конечно, это не значит, что свобода вообще не имеет никаких границ. Во-первых, есть объективные границы, которые связаны с наличными обстоятельствами:

«Было бы абсурдно утверждать, что альбигойцам нехватало тяжелой артиллерии, чтобы противостоять Симону де Монфору: поскольку правитель Транкавеля или граф Тулузский избирали себя так, как они это делали, в таком мире, где никакой артиллерии не было, они рассматривали свою политику в этом наличном мире, они создавали планы военного противоборства в этом мире, они в этом мире выбрали себя как симпатизирующих Кафару, и поскольку они были тем, чем они выбрали быть, они были абсолютно в мире столь же абсолютно полном, как и мир с танковыми дивизионами» [1].

Это, конечно, так. Но сути свободы это не затрагивает, поскольку, например, «феодальный мир открывал вассалу Раймонда VI бесконечную возможность выбора; мы в этом отношении не обладаем никакими преимуществами. Столь же абсурден вопрос, который часто ставят в духе утопического мечтания: кем был бы Декарт, если бы знал современную физику? Это значит предположить, что Декарт обладает априорной природой, более или менее ограниченной и деформированной состоянием науки его времени, и что можно было бы перенести эту сырую (brute) природу в современную эпоху, где она вступила бы в реакцию с более развитыми и более точными знаниями. Но это значит забыть, что Декарт есть то, чем он избрал быть, что он есть абсолютный выбор самого себя исходя из некоего мира знания и техники, который этот выбор сразу и усвоил, и прояснил. Декарт есть абсолютный пользователь некой абсолютной данности и совершенный профан (impensable) в отношении другой данности, поскольку он сделал свою данность и сделал самого себя. Это он, и никто другой, определил точное состояние математических знаний, непосредственно предшествовавших ему, не путем бесполезного переписывания, которое не было бы связано ни с какой точкой зрения и не имело бы отношения ни к какой системе отсчета, но путем создания принципов аналитической геометрии, то есть введения оси координат, которая позволила определить состояние этих знаний. Здесь, сверх того, это свободное нововве-

576

дение и будущее, которое позволило прояснить настоящее, это — усовершенствование техники в перспективе некоей цели, которая помогает оценить состояние техники.

Таким образом, поскольку Для-себя утверждается перед лицом другого-объекта, он тотчас же открывает некие техники. Начиная с этого времени он может присваивать их себе, то есть интериоризировать их» [1].

И происходит так в любых исторических условиях: «...эта техника необходимо и полностью существует в случае любого индивидуального поведения и ее можно вывести на свет в каждом случае. Но существует она только для существа, которое выходит за рамки себя самого ...Для-себя не может быть личностью, то есть преследовать цели, которые суть он сам, не будучи человеком, членом национальной коллективности, какого-либо класса, семьи и т.д. Но это абстрактные структуры, которые он поддерживает и за границы которых выходит посредством своего проекта. Он делает себя французом, южанином, рабочим, чтобы быть собой в перспективе этих детерминант. И одновременно, мир, который открывается ему, предстает как нагруженный известными значениями, коррелятивными применяемым техникам. Он предстает как мир-для-француза, мир-для-рабочего и т.д., со всеми характеристиками, которые можно предугадать» [2].